А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


За этой красной ширмой, в тени широкого навеса, смятенная душа понемногу успокоилась и вошла в русло. Но впоследствии она не раз еще разобьется о берега. Напрасно ты говоришь себе:
«Довольно! Я складываю оружие, я больше не защищаюсь. Побеждена. Смирилась… Разве тебе этого не достаточно?..»
Нет, ей не довольно. Природа напоминает нежданной атакой, что договор вступает в силу лишь после того, как подписала его она. Аннете еще долго потом приходилось вести борьбу против тройной муки, которую причиняли ей нелепая страсть, вечное рабство, отлетевшая молодость – призрачный огонь, жалкий костер, остылый пепел жизни. По утрам она просыпалась усталая, немая, изнуренная после ночных бурь… И она не единственная.
Сколько их вокруг нас – спокойных лиц, днем таких как будто бесстрастных и холодных – в маске, прикрывающей следы борьбы, которая идет у них в душе по ночам!
Наконец все взвешено и подсчитано. Она признала себя банкротом. Подвела итог. Раздираемому ненавистью человечеству, уже издававшему предсмертные стенания, Аннета противопоставила свою душу – душу свободной, одинокой женщины, которая не поддается ненависти, не поддается смерти, прославляет жизнь, не желая делать выбор между братьями, врагами, простирает материнские объятия всем своим детям… Это была великая гордыня.
Аннета переоценила себя. Она была несвободна. Не по плечу ей пришлось одиночество. Она не была матерью, забывающей себя ради своих детей.
Собственного ребенка, свое дитя по крови, она забыла. Вечная раба она была, лукавая раба, которая прячется и жадно, как собака, стремится удовлетворить свое желание. Хорошо бескорыстие! Ведь ее идеализм оказался только приманкой, которой ее соблазнила природа, чтобы хлыстом загнать на псарню. Она не доросла до того, чтобы сбросить свою зависимость от псаря…
«Ну что ж, пусть! Надо поучиться смирению… Я хотела… Я была не в силах… Но захотеть – это уже нечто!.. Я не могла… Может быть, когда-нибудь другой, лучше, сильнее меня, сможет…»
Потерпев поражение и смирившись – до нового мятежа, Аннета решила вернуться в Париж.
В купе она была одна с двумя мужчинами, французами: молоденьким лейтенантом, раненным в лицо, с черной повязкой на глазах и с забинтованной головой, и его провожатым, санитаром. Это был неуклюжий здоровяк, равнодушный к страданиям, которыми он пресытился (слишком много он их насмотрелся). Кое-как пристроив больного в углу купе, он перестал обращать на него внимание. Он сразу принялся за еду: уплел несколько ломтей ветчины, прихлебывая из бутылки вино, а затем снял огромные башмаки, растянулся во весь рост на скамье против больного и захрапел. Раненый сидел на той же стороне, что и Аннета. Она видела, как он сделал несколько неуверенных движений, с трудом поднялся и начал рыться в сетке над головой, но, не найдя того, что искал, снова сел и вздохнул. Она спросила:
– Вы что-то ищете? Не могу ли я вам помочь? Он поблагодарил. Он хотел найти порошки; его мучила дергающая боль в виске. Аннета растворила порошок в воде и подала ему. Обоим не спалось. И они разговорились под громыхание колес. Их то и дело встряхивало. Устроившись рядом с больным, Аннета оберегала его от тряски; она набросила на его дрожащие колени одеяло. Теплота ее сочувствия оживила его. И раненый, как это бывает со всеми заброшенными людьми, когда над ними участливо склоняется женщина, не замедлил по-детски излиться ей. Он поверил ей то, чего не сказал бы мужчине, да и ей, пожалуй, не сказал бы, если бы мог ее видеть.
Пуля пробила ему навылет оба виска. Двое суток он пролежал слепой на поле битвы. Понемногу зрение вернулось. А потом опять стало слабеть и погасло навсегда. Вместе со зрением он утратил все. Он был художник.
Свет являлся его достоянием, его хлебом. Неизвестно к тому же, не задет ли мозг. Его мучат боли…
И это было еще не самое худшее… Истерзалась душа. Она плакала без слез в объявшей ее тьме, она исходила кровавым потом… У нее не осталось ничего. У нее взяли все. Он ушел на войну, не испытывая ненависти, из любви к близким, к людям, к миру, к священным идеям. Он шел убить войну. Он шел избавить от нее человечество. Даже врагов. В мечтах своих он нес им свободу. Он отдал все… И потерял все. Мир над ним насмеялся.
Слишком поздно понял он безмерную не правду, подлую корысть тех, для кого политика была игрой, а он только пешкой на шахматной доске. Он уже не верил ни во что. Его околпачили. И он, поверженный, лежал, даже не чувствуя потребности взбунтоваться… Скорее уйти, скатиться в бездну, не быть и даже не помнить, что ты был) Опуститься на дно ямы, где тебя обнимет вечное забвение!
Он говорил ровно, усталым, приглушенным голосом, и голос этот наполнял Аннету братским сочувствием… Ах, как много общего было в их судьбе, казалось бы такой различной. Этот человек видел в войне только любовь, а она видела только ненависть – и оба принесены в жертву. Кому?
Чему? Как трагически нелепы подобные жертвы!.. И все же и все же!.. В этом избытке горечи (перед лицам такой катастрофы она едва дерзала признаться себе в этом) есть трагическая радость!.. Нет, недаром мм истерзаны, растоптаны, растерты, как гроздья винограда! А если даже, и даром, то разве эnо мало – быть вином? Это Сила, которая пьет нас, – чем бы она была без нас? Какое устрашающее величие!..
Наклонившись над слепым, Аннета сказала жгучим шепотом:
– Да, возможно. Быть самоотверженным – значит быть обманутым… Ну что ж, пусть лучше обманутым! Меня тоже одурачили. Но я готова все начать сначала. А вы?
Эти слова поразили его:
– Я тоже! Их руки встретились в пожатии.
– По крайней мере мы с вами не извлекли выгоды из обмана. Быть обманутым – в этом есть своя красота!
Поезд остановился. Дижон. Санитар, проснувшись, отправился в буфет промочить горло. Аннета заметила, что раненый старается сдвинуть бинт.
– Что вы делаете? Не трогайте!
– Нет, оставьте!
– Что вы хотите сделать?
– Увидеть вас, пока еще для меня не наступила ночь.
Он поднял бинт. И застонал:
– Поздно!.. Я вас не вижу.
Он закрыл лицо руками, Аннета сказала:
– Бедный мой мальчик! Вы видите меня яснее, чем глазами. Мне не нужно было глаз, чтобы узнать вас. Возьмите мои руки! Мы душой почувствуем друг друга.
Он уцепился за ее руку, точно боясь заблудиться. Он сказал:
– Говорите еще! Говорите со мной! Говорите! Ее голос был для его мертвых глаз как силуэт на стене. Он жадно вслушивался в него, пока Аннета развертывала перед ним в коротких словах историю сорока лет надежд, желаний, отречений, поражений, возобновленных битв. Историю сорока лет реальной жизни и мечты (все-мечта!), отложившихся на ее лице.
«Да, они, должно быть, лепили это лицо, – думал он. – Душа ставит свою мету…»
Теперь он видел перед собой прекраснейшую из своих картин. Но никто другой ее не увидит.
Аннета умолкла. Они не говорили больше до утра. Незадолго до прибытия она высвободила свою руку, за которую он все еще держался, и сказала:
– Я только твой товарищ по несчастью. Но я благословляю твои бедные глаза, благословляю твое тело и мысль, твою жертву и доброту… А ты благослови меня! Когда отец бросает своих детей, детям ничего не остается, как быть отцами друг для друга.
Марк утром получил телеграмму о приезде матери.
От волнения его кинуло в дрожь. С тех пор как они расстались, она написала ему только одну открытку из Швейцарии. А он писал ей каждый день.
Но Аннета не прочла ни одного из этих писем. Они валялись на почте, в отделении «до востребования», в маленьком швейцарском городке, где Аннета пробыла всего один день; по рассеянности она забыла оставить адрес, куда переправлять ей письма. От этого молчания, которое Марк считал умышленным, на него повеяло ледяным холодом.
Он жил в опустевшей квартире матери. Как ни звала его Сильвия, он отказался снова перебраться к ней. Он считал себя достаточно взрослым, чтобы жить одному. Жить вместе с отсутствующей. Она была вокруг него во всем: он безуспешно пытался собрать в единый образ ее невидимые следы на вещах, мебели, книгах, постели. Безразличие, которое выказывала ему Аннета, измучило его. Но он не сердился на мать. Впервые в жизни он не сердился на другого за несправедливость, жертвой которой он был. Марк корил только себя; говорил себе, что она была его кладом, который он по собственной вине утратил. И на душе у него становилось холодно. Этот ребенок подходил к кровати матери и клал голову на подушку, чтобы лучше думалось о ней. И чем больше он о ней думал, тем яснее понимал разницу между нею и другими женщинами, которых он любил.
Он пытался возобновить связь с несколькими приятелями. Сблизился с Питаном. Ему захотелось разглядеть его до самого дна… Ах, как пусто было на этом дне! Вера, героизм, достойная пуделя преданность – все было лишено индивидуальной окраски! Все было лишь тенью, отражением! При первой попытке вызвать его на откровенную беседу, вникнуть в его недозрелую мысль, можно было убедиться, что он, как собачка, стоящая на задних лапках, заворожен звонкими словами; убейте ее на месте, она не отведет от прельстившего ее предмета глаз, похожих на бочонки лото… (Нечего и говорить, что Марк был несправедлив! Он был несправедлив от природы. Как все, для кого любить – значит предпочитать! О справедливости он думал меньше всего.) Марк не чувствовал ни малейшей симпатии к рабам слов.
Этот маленький Диоген искал человека, который был бы человеком, который был бы в каждое мгновение своей жизни самим собой, а не повторял бы, как эхо, кого-то другого. А о женщинах не стоит говорить! Это вечные serve-pardone.
Их так и подмывает запутать вместе с собой мужчин в липкую паутину лжи, которой пользуется Род, это безглазое чудовище с ненасытной утробой…
И вот Марк видел лишь одну (или, может быть, это ему так показалось?), которая, с тех пор как он помнил ее, билась в этой паутине, вспарывала ее, вырывалась и, снова пойманная, возобновляла борьбу…
Свою мать… В эти дни безмолвной беседы с самим собой, в четырех стенах опустевшей квартиры, из которой она, как ему казалось, ушла навсегда, он, весь горя, проделывал обратный путь в прошлое по реке воспоминаний и старался воскресить картину жизни этой женщины за последние годы, одинокой жизни с наполнявшими ее неведомыми радостями, скорбями, страстями и битвами. Ведь теперь он достаточно хорошо узнал эту душу, и ему было ясно, что она никогда не оставалась пустой. Он обрек ее на одиночество, на замыкание в своем внутреннем мире – какие же у него теперь права на этот мир? Она привыкла одиноко сражаться, одерживать победы или терпеть поражения и одиноко идти своим путем. Куда вел ее этот путь, который отныне будет пролегать где-то вдали от него? Марк так много думал об этом, так много думал о ней, что перестал думать о себе. И хотел одного: облегчить ей этот путь, каков бы он ни был…
Вот что творилось в душе Марка, когда вдруг пришла телеграмма. Как один из тех взрывов, которыми отмечались дни в осажденном городе. Не доверяя себе, он снова и снова перечитывал телеграмму. Возвращение, на которое он уже не надеялся, вызывало в нем боязливую радость. Что ее вело сюда? Он не смел думать, что она приезжает ради него. Пережитые разочарования сделали его скромным. Он суеверно полагал, что самое надежное средство получить желаемое – это не ждать его.
Аннета не нашла сына на вокзале. Поезд опоздал на восемь часов; он прибыл на Лионский вокзал в середине дня. Марк пришел и ушел, истомившись бесконечным ожиданием. Но ему не сиделось. Когда Аннета наконец приехала домой, она не застала его: он только что опять побежал на вокзал. Она поднялась в свою квартиру и стала его дожидаться. Аннета была тронута, увидев, что Марк поставил в ее комнате цветы. Она села, откинув голову на спинку кресла. В полном изнеможении, она прислушивалась к шумам на улице и в доме. И впала в забытье… Сквозь дрему она услышала чьи-то шаги, кто-то бегом поднимался по лестнице. Вошел Марк. У него вырвался радостный крик. Аннета, улыбаясь, думала:
«Так, значит, он меня любит?»
Она сделала усилие, чтобы встать. Ноги ее не слушались. Она протянула к нему руки. Он бросился к ней.
– Ах, как я ждал тебя. Как ты доехала?
Аннета не отвечала; она нежно проводила рукой по его щекам, волосам.
Бросив взгляд на мать, он увидел на ее изнуренном лице выражение усталости и боли м инстинктивно понял ее состояние. Вопросы, замечания, готовые сорваться с языка, замерли, Обнимая мать, он поднял ее со стула…
(Какой он стал сильный! А она, как она была слаба!) Аннета встала и, опираясь на сына, сделала несколько шагов к окну. В желтом сеете сумерек ее лицо казалось особенно бледным. Марк сказал:
– Тебе надо сейчас же лечь…
Аннета воспротивилась, но голова у нее кружилась, и она позволила отвести, почти отнести себя на постель. Марк уложил ее, снял с нее ботинки, помог расстегнуть платье; она уже не сопротивлялась; хорошо было довериться кому-то, кто хотел за нее, кто любил ее…
Кто любил ее… Значит, он любит ее?.. Как утомительно думать!.. Она отложила это на завтра. А Марк, быть может, обрадовался, что есть причина подождать с объяснениями. Но один неотступный вопрос мучил его, вертелся на кончике языка. Он еще не успел задать его, как мать, улегшись, извинилась за свою усталость:
– Стыдно так нежиться!.. Извини меня, мальчик!.. Ведь какая я была крепкая!.. А сейчас просто не держусь на ногах. Не спала несколько ночей подряд… Сядь здесь. Расскажи, что ты делал сегодня, как это мы раз минулись…
Он стал сбивчиво рассказывать о своей беготне взад и вперед. Аннета не следила за нитью его рассказа. Она перестала понимать слова, но звук его голоса баюкал ее. Глаза у нее слипались. Марк замолчал, поднялся, посмотрел на нее, нехотя отошел. Невысказанный вопрос все еще жег его…
Он вернулся и нерешительно наклонился над спящей. Она открыла глаза. Неловко поправляя подушку, Марк вдруг выпалил:
– Теперь ты останешься со мной? Она не поняла и с удивлением взглянула на него. Он повторил, стараясь говорить непринужденно:
– Ты останешься? Она улыбнулась:
– Останусь…
И заснула.
Марк, облегченно вздохнув, ушел.
Дверь своей комнаты он оставил приоткрытой. Он слышал ровное дыхание матери.
Марк говорил себе:
«Она здесь… Она со мной… У меня есть время…»
В ту же ночь произошел налет вражеской авиации на Париж. Завыли сирены. И в доме началась обычная сутолока, жильцы поднимались и спускались по лестнице. Марк вскочил с постели и подошел к матери. Она спала так крепко, что он не решился разбудить ее. Он думал:
«Пусть себе бомбы падают! Мы вместе».
В те ночи, когда он был в квартире один, ему становилось страшно во время воздушных тревог, как он ни храбрился. А теперь (почему?) он испытывал почти удовольствие.
Наутро Сильвия, беспокоясь о нем, пришла его проведать. Узнав о приезде Аннеты, она обозвала его поросенком (он ревниво утаил от нее телеграмму, чтобы мать в первый день по приезде принадлежала ему). Но Аннета еще спала, и Марк, как дракон, никого не пропускал в ее комнату. Шум спора разбудил Аннету, и Сильвия вошла. У нее было о чем поговорить с сестрой, но и она сразу увидела, что дождь и вихрь взбурлили Реку, и, как всегда бережная с теми, кого она любила, Сильвия стала говорить лишь о том, что могло развлечь Аннету: опыт жизни научил Сильвию, что наилучшее лекарство для смятенной души – это не трогать ее, чтобы дно постепенно покрылось песком. Она подшучивала над Аннетой, которая проспала бомбежку, и ворчала на Марка, этого осленка, за то, что он упрямо отказывался после отъезда Аннеты покинуть квартиру матери и поселиться у нее. Она шутливо намекала, что подозревает его в желании быть свободным для ночных вылазок. Марк рассердился. Он сказал, что обещал вести себя благоразумно и не допускает, чтобы его словам не верили: если бы он захотел развлекаться наперекор Сильвии, так ведь он не ребенок и не постеснялся бы сказать ей это в лицо. Потом он пожалел, что говорит такие вещи в присутствии матери, и, смутившись, скрылся в свою комнату. Когда он вышел, Сильвия с гордостью сказала Аннете:
– Что за упрямец! А? Как он похож на нас! Аннета думала:
«Разве он похож на меня?»
Она старалась снова войти в колею домашней жизни, но ощущение душевной разбитости долго не проходило. Она быстро уставала. Марк старался снять с нее часть забот. Он делал вид, что ничего не замечает, но всегда оказывался под рукой, когда надо было избавить ее от каких-нибудь утомительных усилий – переставить мебель или взобраться на лестницу, чтобы повесить портьеры. Эта бережность была в нем новой чертой – новой для него, да и для нее; как все очень правдивые люди, он боялся, чтобы Аннета не усмотрела в ней то преувеличенное усердие, от которого несет родственным лицемерием, и тогда он старался принять равнодушный вид. Аннета, растроганная и смущенная, начинала его благодарить, но сбивалась и кончала холоднее, чем хотела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125