Разумеется, как можно скромней!
Он не мог дать волю своему безрассудству: не было средств!.. Но когда он бывал утомлен, как в это утро, когда он чувствовал отвращение ко всему, когда у него не было аппетита, он не мог идти в трактир, есть там плохое мясо, да к тому же еще скверно приготовленное: это вызывало у него тошноту. Он предпочитал чашку черного кофе с рюмкой виноградной водки: это подбадривало, правда, во вред желудку. В кафе он находил еще одно возбуждающее средство: газеты. И вот на первой странице одного листка он внезапно увидел чей-то явно искаженный портрет. Но он моментально узнал этот низкий, изрытый морщинами лоб, тяжелые складки над глазами, лицо разъяренной гориллы… Симон… Симон Бушар… Это был он! Над его головой, как над стойкой мясной лавки, хозяева вывесили широковещательную рекламу:
«Убийство в экспрессе. Бандит задержан…»
Марк не заметил, как опрокинул рюмку. Он читал, не видя, что читает.
Он перечел еще раз, стараясь разжевать каждое слово. Факт не оставлял никакого сомнения. В экспрессе, шедшем из Парижа в Вентимилыо, между Дижоном и Маконом ночью был задушен во сне пассажир спального вагона.
Убийца, застигнутый в момент, когда он выходил из купе, соскочил с поезда на ходу и упал на насыпь, где его и нашли; лицо у него было разбито, бедро сломано. Убитый был известный парижский финансист, член правления многих акционерных компаний. Убийца – сбившийся с пути интеллигент, анархист, коммунист… Буржуазная печать до сих пор не отличает анархистов от коммунистов… (Она хочет казаться глупее, чем она есть на самом деле: ей выгодно путать их.) И, уж конечно, «в деле чувствовалась рука Москвы»…
Марк был потрясен. Он ушел, не допив кофе. Он не отдавал себе отчета, что делает, и на бульваре все повторял про себя: «Симон!.. Симон!..» – не замечая прохожих, на которых не наталкивался только потому, что им руководил инстинкт лунатика. Он смутно вспоминал дни, проведенные с Бушаром, и, безотчетно ища для него оправдания, как на допросе в суде, Марк вспоминал главным образом первые дни, первый период их знакомства, когда Бушар только что приехал из провинции, – неотесанный, честный, нетронутый и твердый, как кремень. Марк почувствовал в нем тогда добросовестность жеребца-першерона, который никогда не подведет: могучая шея, крепкие бабки – хороший производитель. Каким беспомощным чувствовал себя Марк рядом с ним, каким рыхлым, каким открытым для всех видов гниения, которые существуют в больших городах! Если бы ведьмы из «Макбета» сказали им: «Один из вас двоих сложит голову на эшафоте» – Марк с испуга схватился бы своими нервными руками за шею. Он был так уверен в Симоне и так не уверен в себе! Что сделал Симон? Что сделали с ним? Кто сделал? Все!
Весь этот ужасный послевоенный мир. И мы первые…
Взгляд Марка наткнулся на тяжелые глаза Верон Кокара. Тот сидел на террасе кафе и усмехнулся, заметив Марка. А Марк пробрался к нему между столиками и, не садясь, сказал сдавленным голосом:
– Верой! Ты знаешь? Продолжая усмехаться, Верон ответил:
– Знаю. Этот идиот попался. Я так и думал! Ему пустят кровь…
У Марка все поплыло перед глазами. Кровь Симона застлала ему взор. Он ринулся на Верона, схватил его за толстую шею и прижал к стенке, крича:
– Убийца!.. Это ты, ты его убил!..
Верон-Кокар пришел в ярость. Он высвободился и стал колотить Марка своими здоровенными кулаками в грудь, потом швырнул на стол, и Марк уселся на блюдца и пивные кружки. Посетители шумно запротестовали, и непрошеный гость был сейчас же удален. С тротуара, где уже стал собираться народ, Марк снова увидел Верона. У того глаза вылезали на лоб, он потрясал кулаком и кричал Марку:
– Смотри, мерзавец, лучше мне не попадайся! Не то я тебя потащу в полицию…
Двое полицейских переходили Бульвар. У Марка от ярости дрожали ноги.
Он пристально посмотрел на Верона через головы тех, что стояли между ними, и сказал:
– Осел! Значит, ты тоже служишь в полиции? Дальше идти некуда!
Верон зарычал и принялся всех расталкивать, чтобы броситься на Марка.
А тот ждал его, скрестив руки на груди. Но тут в дело вмешалась женская рука. Проститутка, которая знала Марка, оттащила его.
– Ты сошел с ума, мой милый! – сказала она. – Нечего тебе тут торчать! Тебя изуродуют!
Она отпустила его, только когда они свернули за угол. Он не слышал ничего из того, что она говорила. Лишь позднее, пройдя две улицы, он вспомнил эти усталые, припухшие веки и кроваво-красную краску на тонких губах, которые на прощанье братски улыбнулись ему. Он подумал:
«Если бы эта добрая самаритянка встретила Симона, он, вероятно, был бы спасен».
Марк тщетно старался вспомнить, как ее зовут. Но жгучая мысль о трагедии Бушара затмила ее образ и ее имя. Он все продолжал повторять: «Симон… Симон…» А насмешка Верона поднимала в нем неистовую злобу. Он говорил себе:
«Этот мерзавец, вот кто сбил его с пути! Он отравлял его алкоголем.
Он привил ему жажду золота и женщин. Так библейским лисицам привязывали пылающие факелы к хвостам… Потом он бросил его, обезумевшего от мучений, отпустил на все четыре стороны – в поля, поджигать хлеб. А теперь ему, прохвосту, нет дела ни до казни, ни до пожара – он потирает руки…»
И тут его длинные руки стали чесаться от желания убить… Но он заметил, что на него смотрят, сделал над собой огромное усилие, вонзил ногти в ладони и, сразу обретя хладнокровие, стал обдумывать план действий.
Нельзя было дать Бушару погибнуть! Надо было трубить сбор товарищей… Всех товарищей! А где они? И остались ли они товарищами?..
Жан-Казимир служил в Праге, он был вторым секретарем посольства. Адольф Шевалье, личный секретарь одного министра, вечно в разъездах и на бАннетах. Очень им нужен Бушар! Но надо их заставить. Где их найти? О Жан-Казимире и думать было нечего! Марк нацарапал ему в почтовой конторе бессвязную и дерзкую открытку, которая могла лишь оскорбить. Когда он опустил ее в ящик, ему захотелось вынуть ее. Поздно!.. Поздно или не поздно, на Жан-Казимира рассчитывать нельзя… Этот не потратит вечера, чтобы спасти утопающего. Марк стал охотиться за Шевалье. Правда, он не проявлял особой симпатии к Бушару, но всегда признавал, по крайней мере в принципе, чувство товарищества. Быть может, это чувство подскажет ему, что лучше затушить скандальное дело? Кроме того, через жен министров он может проникнуть всюду… Марк побежал в министерство на улице Гренель.
Там его толкнули, как бильярдный шар, и он покатился на проезд Булонского леса, к Шевалье, в его роскошную квартиру. Но не застал дома. Тогда он кинулся во Дворец правосудия и там нашел наконец Шевалье. Тот сидел на важном совещании, окруженный разглагольствующими тогами. Репортеры в надежде поживиться слушали их, вытянув свои головы, как у ржавых селедок. Шевалье, не прерывая речи, сделал Марку покровительственный знак рукой, а потом, закончив тираду, увел его; широко шагая, слушая одним ухом, со страшно деловым видом он спросил:
– В чем дело, дружище? Что ты хочешь мне рассказать?
Но едва Марк заговорил, Шевалье сказал:
– Прости! И подошел пожать руку проходившему мимо адвокату. Марк ждал. Шевалье не спешил возвращаться. Марк ждал. Шевалье пенял, что эта скотина будет ждать до вечера. Он вернулся, но как только Марк снова обратился к нему с просьбой, остановил его, сделав широкий патетический жест и как бы говоря: «Вот несчастье!» Но этот жест вполне мог означать и другое: «До чего ты мне надоел!»
– Да, да! – сказал он. – Печально! Но что мы можем сделать?.. Теперь слово принадлежит закону…
Он торжественно вскинул подбородок, улыбнулся направо, улыбнулся налево и пробормотал:
– Я тороплюсь… Извини… Да, как твое здоровье? Я тебе дам знать, как-нибудь на днях позавтракаем вместе… Прощай, дорогой!
И убежал.
Марк застыл на месте. Отвечать было нечего. Каждое животное остается верным своей природе. Собака – всегда собака. Кошка – кошка. Волк – волк. Я – волк. Что же я делаю здесь?..
Он пошел домой… Но он не мог оставаться один на один с самим собой, когда на душе у него была такая тяжесть. Несмотря на усталость, он искал предлога, чтобы оттянуть момент возвращения в свою комнату. Он ухватился за мысль о Рюш. Марк давно уже перестал с ней встречаться. Между ними был лед. Любопытно, что охлаждение началось сразу после той ночи, когда Рюш поддержала его и когда они, взявшись за руки, лежали каждый в своей постели. Они избегали друг друга. При случайных встречах Рюш делала вид, что не замечает его, или же у нее появлялась враждебная улыбка. Марк ничего не понимал, но не старался выяснить, в чем дело.
А сейчас ему нужна была женщина, товарищ, которому он мог бы переложить на сердце (хотя бы и враждебное) то, что его угнетало. Женщина – всегда женщина: мать, сестра. Как бы ни была холодна ее голова, но сердце у нее теплое, и оно трепещет всеми страстями мужчины, оно сочувствует; к нему всегда можно приникнуть головой, когда бывает тяжело ее носить. Женщина – это гнездо.
Он поднялся на антресоли под громадой Валь-деграс и постучал.
– Войдите!
Было поздно. Комната была погружена во мрак. Генриетта лежала, вытянувшись, в глубине, в нише, ее короткая юбчонка задралась, ноги, длинные, как у борзой, были обнажены; одна нога свешивалась на ступеньку алькова. Генриетта не сделала ни малейшего движения, чтобы ее прикрыть.
Марк медленно приближался, она смотрела на него безразличным взглядом. И прежде чем его расширившиеся зрачки успели освоиться с темнотой, он уловил своеобразный запах и услышал потрескивание: Генриетта собиралась курить опиум. Он не стал тратить время на споры по этому поводу. Ему надо было прежде всего выложить то, что у него было на душе. Он все говорил, говорил, хотя она не расспрашивала. Он рассказал о Бушаре, о Вероне, о Шевалье, о пережитых за день тревогах, о своем возмущении, о своем горе, о своем ужасе. Он ждал от нее не совета (впрочем, кто знает? Как дочь прокурора, она, пожалуй, лучше других понимала, чем все может кончиться), но хотя бы простого слова, крика жалости, даже еще меньше – ее руки, которая в темноте нашла бы его руку и пожала, как бы говоря: «Дорогой ты мой!..»
Она ничего не сказала, она ничего не сделала, она слушала, она ждала.
Он тоже ждал. Ничего не вышло. Теперь он ее видел ясно: она лежала на спине, вытянувшись во весь рост, голова у нее была ниже живота, одна рука и нога свесились. Она лежала неподвижная, бесстыдная, безразличная, уставив на него холодный взгляд. И в этом взгляде он прочел то, что всегда подозревал, но чему всегда отказывался верить, в особенности перед лицом такой трагической развязки: чисто женскую антипатию к Бушару, безмолвную, глубокую, неумолимую, не знающую снисхождения. Она всегда его ненавидела.
Марк задыхался… Тонкие губы лежавшей перед ним женщины, перечеркнутые красной чертой, холодно приоткрылись и предложили ему:
– Хочешь трубку? Нет? Ну так уходи! Марк ушел, не сказав ни слова. Он услышал, как заскрипел паркет под босыми ногами и в дверях дважды щелкнул ключ.
Вернувшись домой и подведя итог прожитому дню, он уже и сам не знал, кого из троих больше ненавидит: Верона, Шевалье или Рюш… Лишь позднее, совсем поздно ночью, он увидел лицо Рюш, которое все время силился вспомнить, чтобы еще острей его возненавидеть. Оно показалось Марку измученным. Когда он был у нее, он видел только ее жесткий взгляд, ее колючую ненависть… Теперь он увидел ее лицо. Она тоже была несчастна…
Тем хуже! Тем хуже!
В последующие дни он жил в состоянии одержимости, которая не покидала его ни на минуту. Он заставлял себя работать – ничего не поделаешь, надо! И он работал, но машинально. Он переоценивал ценности, и это всецело поглощало его, как навязчивая идея. Он ничего не мог предпринять.
Единственным облегчением было бы написать матери. Но что могла она ему посоветовать? Они привыкли делиться друг с другом своими горестями. На этот счет у них был молчаливый уговор. Марк почувствовал прилив гордости и благодарности, когда Аннета первая написала ему о том, во что мать обычно сына не посвящает, – прямые, правдивые и суровые слова о своей жизни и о своих трудностях, как пишет товарищ товарищу. Марк не сказал ей, как он был взволнован. Он отплатил ей тем, что стал состязаться с ней в откровенности. С его стороны откровенность заходила очень далеко;
Аннета иной раз поражалась, но никак этого не показывала. Она понимала, что это не бесстыдство, а потребность в облегчении: он раскрывал перед ней всю душу, до дна. И нельзя было заподозрить его в нездоровом выставлении напоказ своих пороков в духе Жан-Жака. Можно было догадаться, что он краснеет, что он сам себе говорит: «Она будет меня презирать… Ну что ж, все равно!.. Я должен…» Зато теперь оба были уверены – ни один не отвергнет того, в чем исповедуется другой: «Мое – твое. Твое – мое…» Великое счастье – общность крови в хаосе жизни. Не однажды спасала она Марка и Аннету. Когда от усталости и отвращения кровь приливает к сердцу, клапаны ритмически сжимаются и разжимаются и направляют ее в артерии. Не так важно, чтсбы непременно пришел совет. Достаточно обратиться, и уже слышишь ответное биение сердца. Марк почувствовал облегчение на одну ночь, после того как написал матери.
А спустя шесть дней он был немало удивлен, когда к нему пришел Жан-Казимир. Вот уж кого он никак не ожидал!
– Ты получил?.. – пробормотал Марк.
– Я получил твое письмо, – сказал Жан-Казимир. – Я должен был бы знать из газет. Но ты хорошо сделал, что написал мне. Я как-то пропустил это дело.
– Откуда же ты приехал?
– Из Праги, конечно! Я прилетел на самолете через Страсбург. Уже три дня как я здесь. Я к тебе не приходил раньше, потому что сразу занялся тем, чего нельзя откладывать. Ты не сердишься?
– Жан-Казимир! Марк обнял его.
– И, кажется, не потерял времени даром, – продолжал тот. – Но скажу тебе прямо: боюсь, мы ничего сделать не сможем.
– Но мы должны сделать все, что можем.
– Я тоже так думаю. Но мы можем так мало! Ты уже знаешь, чего можно ждать от друзей.
– Кто тебе сказал?
– Я их всех обошел. И всюду находил твой след.
Марк заговорил о них с возмущением.
– Они такие, как есть, – возразил Жан-Казимир. – Ты все еще строишь себе иллюзии?
– У меня нет никаких иллюзий. Но я все надеялся, что ошибаюсь в мужчинах. Но они хуже, чем я думал. А хуже всех – женщины.
Несколько резких и горьких слов Марка показали, что он не забыл, какую беспощадную, какую страшную ненависть он увидел и ощутил в молчании Рюш.
– Да. Но, быть может, у нее есть основание для такой ненависти? – спросил Жан-Казимир.
Марк был поражен.
– Что? Какие основания? Ненавидеть Симона?
– Ненавидеть Симона или кого-нибудь другого, тебя, меня, это неважно!
Она ненавидит кого-то одного или всех мужчин вообще… Ты хорошо к ней присмотрелся? У нее на лице написано, что какие-то основания она имеет.
Марк был изумлен проницательностью этого человека, который всегда скользил по поверхности и, казалось, ни на чем не задерживался. Он мгновенно увидел измученное лицо Рюш, заглянул в самую глубину и подумал: «А ведь правда…»
– Какие же это, по-твоему основания? – спросил он.
Одним движением губ Жан-Казимир отвел разговор:
– Я ничего не знаю. У меня времени нет думать о ней. Каждый когда-нибудь попадает в сети. Должно быть, и она где-то потеряла перышки. Это ее дело. Выпутается! С перьями или без перьев женщины всегда выпутываются.
Давай лучше займемся нашим делом!
– Ты стал к ним жесток, – сказал Марк. – А ведь когда-то про тебя говорили, что ты из их породы.
– Именно поэтому. Мы надували друг дружку. Я их знаю. Они надували меня. Я надувал их. Но все мы целы и невредимы… Подумаем лучше о нашем дураке, пока ему не свернули шею!.. Вот ты говоришь я из породы женщин.
Стало быть, в порядке вещей, чтобы я интересовался мужчинами, идиотами вроде тебя или Симона… Не спорь! Ты такой же, как он, более тонкой породы, но такой же цельный и такой же ограниченный. Уж вы, когда попадаетесь, не перья теряете, а головы. Мне жаль вас! Вас презираешь, но потому, быть может, и любишь…
Марк с удовольствием дал бы ему пощечину. Про себя он прошипел: «Девка!..»
Но тут же проглотил слюну: «Нет, она права…» – Марк вспомнил, что кем бы ни был Жан-Казимир, – «она» или «он», – а все-таки, ни минуты не колеблясь, он примчался из Праги, чтобы помочь другу, попавшему в беду.
И тут Марк погасил яростный взгляд, который уставил было на двусмысленно улыбавшегося насмешливого молодого человека, и сказал:
– Довольно болтать! Перейдем к делу!
– А дело, – спокойно заявил Жан-Казимир, – заключается в том, что я видел Симона… Да, для этого мне пришлось толкаться в разные двери (и не всегда бывает полезно толкаться в самые высокие), но мне все-таки приоткрыли двери тюрьмы, верней – тюремной больницы. Его там склеивают из кусочков, чтобы он был в форме к великому дню.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125
Он не мог дать волю своему безрассудству: не было средств!.. Но когда он бывал утомлен, как в это утро, когда он чувствовал отвращение ко всему, когда у него не было аппетита, он не мог идти в трактир, есть там плохое мясо, да к тому же еще скверно приготовленное: это вызывало у него тошноту. Он предпочитал чашку черного кофе с рюмкой виноградной водки: это подбадривало, правда, во вред желудку. В кафе он находил еще одно возбуждающее средство: газеты. И вот на первой странице одного листка он внезапно увидел чей-то явно искаженный портрет. Но он моментально узнал этот низкий, изрытый морщинами лоб, тяжелые складки над глазами, лицо разъяренной гориллы… Симон… Симон Бушар… Это был он! Над его головой, как над стойкой мясной лавки, хозяева вывесили широковещательную рекламу:
«Убийство в экспрессе. Бандит задержан…»
Марк не заметил, как опрокинул рюмку. Он читал, не видя, что читает.
Он перечел еще раз, стараясь разжевать каждое слово. Факт не оставлял никакого сомнения. В экспрессе, шедшем из Парижа в Вентимилыо, между Дижоном и Маконом ночью был задушен во сне пассажир спального вагона.
Убийца, застигнутый в момент, когда он выходил из купе, соскочил с поезда на ходу и упал на насыпь, где его и нашли; лицо у него было разбито, бедро сломано. Убитый был известный парижский финансист, член правления многих акционерных компаний. Убийца – сбившийся с пути интеллигент, анархист, коммунист… Буржуазная печать до сих пор не отличает анархистов от коммунистов… (Она хочет казаться глупее, чем она есть на самом деле: ей выгодно путать их.) И, уж конечно, «в деле чувствовалась рука Москвы»…
Марк был потрясен. Он ушел, не допив кофе. Он не отдавал себе отчета, что делает, и на бульваре все повторял про себя: «Симон!.. Симон!..» – не замечая прохожих, на которых не наталкивался только потому, что им руководил инстинкт лунатика. Он смутно вспоминал дни, проведенные с Бушаром, и, безотчетно ища для него оправдания, как на допросе в суде, Марк вспоминал главным образом первые дни, первый период их знакомства, когда Бушар только что приехал из провинции, – неотесанный, честный, нетронутый и твердый, как кремень. Марк почувствовал в нем тогда добросовестность жеребца-першерона, который никогда не подведет: могучая шея, крепкие бабки – хороший производитель. Каким беспомощным чувствовал себя Марк рядом с ним, каким рыхлым, каким открытым для всех видов гниения, которые существуют в больших городах! Если бы ведьмы из «Макбета» сказали им: «Один из вас двоих сложит голову на эшафоте» – Марк с испуга схватился бы своими нервными руками за шею. Он был так уверен в Симоне и так не уверен в себе! Что сделал Симон? Что сделали с ним? Кто сделал? Все!
Весь этот ужасный послевоенный мир. И мы первые…
Взгляд Марка наткнулся на тяжелые глаза Верон Кокара. Тот сидел на террасе кафе и усмехнулся, заметив Марка. А Марк пробрался к нему между столиками и, не садясь, сказал сдавленным голосом:
– Верой! Ты знаешь? Продолжая усмехаться, Верон ответил:
– Знаю. Этот идиот попался. Я так и думал! Ему пустят кровь…
У Марка все поплыло перед глазами. Кровь Симона застлала ему взор. Он ринулся на Верона, схватил его за толстую шею и прижал к стенке, крича:
– Убийца!.. Это ты, ты его убил!..
Верон-Кокар пришел в ярость. Он высвободился и стал колотить Марка своими здоровенными кулаками в грудь, потом швырнул на стол, и Марк уселся на блюдца и пивные кружки. Посетители шумно запротестовали, и непрошеный гость был сейчас же удален. С тротуара, где уже стал собираться народ, Марк снова увидел Верона. У того глаза вылезали на лоб, он потрясал кулаком и кричал Марку:
– Смотри, мерзавец, лучше мне не попадайся! Не то я тебя потащу в полицию…
Двое полицейских переходили Бульвар. У Марка от ярости дрожали ноги.
Он пристально посмотрел на Верона через головы тех, что стояли между ними, и сказал:
– Осел! Значит, ты тоже служишь в полиции? Дальше идти некуда!
Верон зарычал и принялся всех расталкивать, чтобы броситься на Марка.
А тот ждал его, скрестив руки на груди. Но тут в дело вмешалась женская рука. Проститутка, которая знала Марка, оттащила его.
– Ты сошел с ума, мой милый! – сказала она. – Нечего тебе тут торчать! Тебя изуродуют!
Она отпустила его, только когда они свернули за угол. Он не слышал ничего из того, что она говорила. Лишь позднее, пройдя две улицы, он вспомнил эти усталые, припухшие веки и кроваво-красную краску на тонких губах, которые на прощанье братски улыбнулись ему. Он подумал:
«Если бы эта добрая самаритянка встретила Симона, он, вероятно, был бы спасен».
Марк тщетно старался вспомнить, как ее зовут. Но жгучая мысль о трагедии Бушара затмила ее образ и ее имя. Он все продолжал повторять: «Симон… Симон…» А насмешка Верона поднимала в нем неистовую злобу. Он говорил себе:
«Этот мерзавец, вот кто сбил его с пути! Он отравлял его алкоголем.
Он привил ему жажду золота и женщин. Так библейским лисицам привязывали пылающие факелы к хвостам… Потом он бросил его, обезумевшего от мучений, отпустил на все четыре стороны – в поля, поджигать хлеб. А теперь ему, прохвосту, нет дела ни до казни, ни до пожара – он потирает руки…»
И тут его длинные руки стали чесаться от желания убить… Но он заметил, что на него смотрят, сделал над собой огромное усилие, вонзил ногти в ладони и, сразу обретя хладнокровие, стал обдумывать план действий.
Нельзя было дать Бушару погибнуть! Надо было трубить сбор товарищей… Всех товарищей! А где они? И остались ли они товарищами?..
Жан-Казимир служил в Праге, он был вторым секретарем посольства. Адольф Шевалье, личный секретарь одного министра, вечно в разъездах и на бАннетах. Очень им нужен Бушар! Но надо их заставить. Где их найти? О Жан-Казимире и думать было нечего! Марк нацарапал ему в почтовой конторе бессвязную и дерзкую открытку, которая могла лишь оскорбить. Когда он опустил ее в ящик, ему захотелось вынуть ее. Поздно!.. Поздно или не поздно, на Жан-Казимира рассчитывать нельзя… Этот не потратит вечера, чтобы спасти утопающего. Марк стал охотиться за Шевалье. Правда, он не проявлял особой симпатии к Бушару, но всегда признавал, по крайней мере в принципе, чувство товарищества. Быть может, это чувство подскажет ему, что лучше затушить скандальное дело? Кроме того, через жен министров он может проникнуть всюду… Марк побежал в министерство на улице Гренель.
Там его толкнули, как бильярдный шар, и он покатился на проезд Булонского леса, к Шевалье, в его роскошную квартиру. Но не застал дома. Тогда он кинулся во Дворец правосудия и там нашел наконец Шевалье. Тот сидел на важном совещании, окруженный разглагольствующими тогами. Репортеры в надежде поживиться слушали их, вытянув свои головы, как у ржавых селедок. Шевалье, не прерывая речи, сделал Марку покровительственный знак рукой, а потом, закончив тираду, увел его; широко шагая, слушая одним ухом, со страшно деловым видом он спросил:
– В чем дело, дружище? Что ты хочешь мне рассказать?
Но едва Марк заговорил, Шевалье сказал:
– Прости! И подошел пожать руку проходившему мимо адвокату. Марк ждал. Шевалье не спешил возвращаться. Марк ждал. Шевалье пенял, что эта скотина будет ждать до вечера. Он вернулся, но как только Марк снова обратился к нему с просьбой, остановил его, сделав широкий патетический жест и как бы говоря: «Вот несчастье!» Но этот жест вполне мог означать и другое: «До чего ты мне надоел!»
– Да, да! – сказал он. – Печально! Но что мы можем сделать?.. Теперь слово принадлежит закону…
Он торжественно вскинул подбородок, улыбнулся направо, улыбнулся налево и пробормотал:
– Я тороплюсь… Извини… Да, как твое здоровье? Я тебе дам знать, как-нибудь на днях позавтракаем вместе… Прощай, дорогой!
И убежал.
Марк застыл на месте. Отвечать было нечего. Каждое животное остается верным своей природе. Собака – всегда собака. Кошка – кошка. Волк – волк. Я – волк. Что же я делаю здесь?..
Он пошел домой… Но он не мог оставаться один на один с самим собой, когда на душе у него была такая тяжесть. Несмотря на усталость, он искал предлога, чтобы оттянуть момент возвращения в свою комнату. Он ухватился за мысль о Рюш. Марк давно уже перестал с ней встречаться. Между ними был лед. Любопытно, что охлаждение началось сразу после той ночи, когда Рюш поддержала его и когда они, взявшись за руки, лежали каждый в своей постели. Они избегали друг друга. При случайных встречах Рюш делала вид, что не замечает его, или же у нее появлялась враждебная улыбка. Марк ничего не понимал, но не старался выяснить, в чем дело.
А сейчас ему нужна была женщина, товарищ, которому он мог бы переложить на сердце (хотя бы и враждебное) то, что его угнетало. Женщина – всегда женщина: мать, сестра. Как бы ни была холодна ее голова, но сердце у нее теплое, и оно трепещет всеми страстями мужчины, оно сочувствует; к нему всегда можно приникнуть головой, когда бывает тяжело ее носить. Женщина – это гнездо.
Он поднялся на антресоли под громадой Валь-деграс и постучал.
– Войдите!
Было поздно. Комната была погружена во мрак. Генриетта лежала, вытянувшись, в глубине, в нише, ее короткая юбчонка задралась, ноги, длинные, как у борзой, были обнажены; одна нога свешивалась на ступеньку алькова. Генриетта не сделала ни малейшего движения, чтобы ее прикрыть.
Марк медленно приближался, она смотрела на него безразличным взглядом. И прежде чем его расширившиеся зрачки успели освоиться с темнотой, он уловил своеобразный запах и услышал потрескивание: Генриетта собиралась курить опиум. Он не стал тратить время на споры по этому поводу. Ему надо было прежде всего выложить то, что у него было на душе. Он все говорил, говорил, хотя она не расспрашивала. Он рассказал о Бушаре, о Вероне, о Шевалье, о пережитых за день тревогах, о своем возмущении, о своем горе, о своем ужасе. Он ждал от нее не совета (впрочем, кто знает? Как дочь прокурора, она, пожалуй, лучше других понимала, чем все может кончиться), но хотя бы простого слова, крика жалости, даже еще меньше – ее руки, которая в темноте нашла бы его руку и пожала, как бы говоря: «Дорогой ты мой!..»
Она ничего не сказала, она ничего не сделала, она слушала, она ждала.
Он тоже ждал. Ничего не вышло. Теперь он ее видел ясно: она лежала на спине, вытянувшись во весь рост, голова у нее была ниже живота, одна рука и нога свесились. Она лежала неподвижная, бесстыдная, безразличная, уставив на него холодный взгляд. И в этом взгляде он прочел то, что всегда подозревал, но чему всегда отказывался верить, в особенности перед лицом такой трагической развязки: чисто женскую антипатию к Бушару, безмолвную, глубокую, неумолимую, не знающую снисхождения. Она всегда его ненавидела.
Марк задыхался… Тонкие губы лежавшей перед ним женщины, перечеркнутые красной чертой, холодно приоткрылись и предложили ему:
– Хочешь трубку? Нет? Ну так уходи! Марк ушел, не сказав ни слова. Он услышал, как заскрипел паркет под босыми ногами и в дверях дважды щелкнул ключ.
Вернувшись домой и подведя итог прожитому дню, он уже и сам не знал, кого из троих больше ненавидит: Верона, Шевалье или Рюш… Лишь позднее, совсем поздно ночью, он увидел лицо Рюш, которое все время силился вспомнить, чтобы еще острей его возненавидеть. Оно показалось Марку измученным. Когда он был у нее, он видел только ее жесткий взгляд, ее колючую ненависть… Теперь он увидел ее лицо. Она тоже была несчастна…
Тем хуже! Тем хуже!
В последующие дни он жил в состоянии одержимости, которая не покидала его ни на минуту. Он заставлял себя работать – ничего не поделаешь, надо! И он работал, но машинально. Он переоценивал ценности, и это всецело поглощало его, как навязчивая идея. Он ничего не мог предпринять.
Единственным облегчением было бы написать матери. Но что могла она ему посоветовать? Они привыкли делиться друг с другом своими горестями. На этот счет у них был молчаливый уговор. Марк почувствовал прилив гордости и благодарности, когда Аннета первая написала ему о том, во что мать обычно сына не посвящает, – прямые, правдивые и суровые слова о своей жизни и о своих трудностях, как пишет товарищ товарищу. Марк не сказал ей, как он был взволнован. Он отплатил ей тем, что стал состязаться с ней в откровенности. С его стороны откровенность заходила очень далеко;
Аннета иной раз поражалась, но никак этого не показывала. Она понимала, что это не бесстыдство, а потребность в облегчении: он раскрывал перед ней всю душу, до дна. И нельзя было заподозрить его в нездоровом выставлении напоказ своих пороков в духе Жан-Жака. Можно было догадаться, что он краснеет, что он сам себе говорит: «Она будет меня презирать… Ну что ж, все равно!.. Я должен…» Зато теперь оба были уверены – ни один не отвергнет того, в чем исповедуется другой: «Мое – твое. Твое – мое…» Великое счастье – общность крови в хаосе жизни. Не однажды спасала она Марка и Аннету. Когда от усталости и отвращения кровь приливает к сердцу, клапаны ритмически сжимаются и разжимаются и направляют ее в артерии. Не так важно, чтсбы непременно пришел совет. Достаточно обратиться, и уже слышишь ответное биение сердца. Марк почувствовал облегчение на одну ночь, после того как написал матери.
А спустя шесть дней он был немало удивлен, когда к нему пришел Жан-Казимир. Вот уж кого он никак не ожидал!
– Ты получил?.. – пробормотал Марк.
– Я получил твое письмо, – сказал Жан-Казимир. – Я должен был бы знать из газет. Но ты хорошо сделал, что написал мне. Я как-то пропустил это дело.
– Откуда же ты приехал?
– Из Праги, конечно! Я прилетел на самолете через Страсбург. Уже три дня как я здесь. Я к тебе не приходил раньше, потому что сразу занялся тем, чего нельзя откладывать. Ты не сердишься?
– Жан-Казимир! Марк обнял его.
– И, кажется, не потерял времени даром, – продолжал тот. – Но скажу тебе прямо: боюсь, мы ничего сделать не сможем.
– Но мы должны сделать все, что можем.
– Я тоже так думаю. Но мы можем так мало! Ты уже знаешь, чего можно ждать от друзей.
– Кто тебе сказал?
– Я их всех обошел. И всюду находил твой след.
Марк заговорил о них с возмущением.
– Они такие, как есть, – возразил Жан-Казимир. – Ты все еще строишь себе иллюзии?
– У меня нет никаких иллюзий. Но я все надеялся, что ошибаюсь в мужчинах. Но они хуже, чем я думал. А хуже всех – женщины.
Несколько резких и горьких слов Марка показали, что он не забыл, какую беспощадную, какую страшную ненависть он увидел и ощутил в молчании Рюш.
– Да. Но, быть может, у нее есть основание для такой ненависти? – спросил Жан-Казимир.
Марк был поражен.
– Что? Какие основания? Ненавидеть Симона?
– Ненавидеть Симона или кого-нибудь другого, тебя, меня, это неважно!
Она ненавидит кого-то одного или всех мужчин вообще… Ты хорошо к ней присмотрелся? У нее на лице написано, что какие-то основания она имеет.
Марк был изумлен проницательностью этого человека, который всегда скользил по поверхности и, казалось, ни на чем не задерживался. Он мгновенно увидел измученное лицо Рюш, заглянул в самую глубину и подумал: «А ведь правда…»
– Какие же это, по-твоему основания? – спросил он.
Одним движением губ Жан-Казимир отвел разговор:
– Я ничего не знаю. У меня времени нет думать о ней. Каждый когда-нибудь попадает в сети. Должно быть, и она где-то потеряла перышки. Это ее дело. Выпутается! С перьями или без перьев женщины всегда выпутываются.
Давай лучше займемся нашим делом!
– Ты стал к ним жесток, – сказал Марк. – А ведь когда-то про тебя говорили, что ты из их породы.
– Именно поэтому. Мы надували друг дружку. Я их знаю. Они надували меня. Я надувал их. Но все мы целы и невредимы… Подумаем лучше о нашем дураке, пока ему не свернули шею!.. Вот ты говоришь я из породы женщин.
Стало быть, в порядке вещей, чтобы я интересовался мужчинами, идиотами вроде тебя или Симона… Не спорь! Ты такой же, как он, более тонкой породы, но такой же цельный и такой же ограниченный. Уж вы, когда попадаетесь, не перья теряете, а головы. Мне жаль вас! Вас презираешь, но потому, быть может, и любишь…
Марк с удовольствием дал бы ему пощечину. Про себя он прошипел: «Девка!..»
Но тут же проглотил слюну: «Нет, она права…» – Марк вспомнил, что кем бы ни был Жан-Казимир, – «она» или «он», – а все-таки, ни минуты не колеблясь, он примчался из Праги, чтобы помочь другу, попавшему в беду.
И тут Марк погасил яростный взгляд, который уставил было на двусмысленно улыбавшегося насмешливого молодого человека, и сказал:
– Довольно болтать! Перейдем к делу!
– А дело, – спокойно заявил Жан-Казимир, – заключается в том, что я видел Симона… Да, для этого мне пришлось толкаться в разные двери (и не всегда бывает полезно толкаться в самые высокие), но мне все-таки приоткрыли двери тюрьмы, верней – тюремной больницы. Его там склеивают из кусочков, чтобы он был в форме к великому дню.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125