Но лукавая Сильвия, зная, как любопытен Марк, сыграла с ним шутку: она нарочно оставила на столе незапечатанное письмо к Аннете, нисколько не сомневаясь, что оно будет прочтено. И Марк убедился, что в письме не было ни слова о нем. Ему следовало бы порадоваться, а он огорчился. Совсем не идти в счет – это было больше, чем он требовал. Он с досадой спросил у Сильвии:
– Да о чем же вы вечно пишете друг другу?
– Мы любим друг друга, – ответила Сильвия.
– Ну и вкус! Сильвия расхохоталась.
– У кого?
– У обеих.
Сильвия дернула его за ухо:
– Ты ревнуешь?
Он бурно запротестовал.
– Нет? Вот и отлично. А ведь твоему горю и пособить было бы трудно.
Марк пожал плечами. Он лишь наполовину поверил словам Сильвии, но они возбудили его любопытство. Как это две такие разные женщины могут быть сестрами и любить друг друга?.. Да, мать была для него загадкой, и эта загадка снова стала занимать его.
Аннета смиренно решила не донимать Марка своей беспокойной любовью.
По совету Сильвии она всецело доверила мальчика ей. А когда мать перестала «приставать» к Марку, он смутно почувствовал, что этих приставаний ему не хватает. Благосклонно уступив настояниям Сильвии, он поехал к Аннете на летние каникулы.
Но это испытание оказалось преждевременным для обоих. Аннета еще могла обуздывать свою любовь издали. Но не умела сдерживать себя, когда Марк был возле нее. Слишком безрадостную жизнь она вела. Целые месяцы умирала от жажды. Душа ее тянулась к единой капле – нет! – к целому потоку любви. Напрасно она вспоминала мудрые назидания Сильвии:
«Если хочешь, чтобы тебя любили, не слишком показывай свою любовь!»
Скрывать любовь! Ведь это значит – любить наполовину! Нет, только не наполовину! Обоим, и матери и сыну, нужно было все или ничего.
А так как Аннета отдавала все, то Марк не давал ничего.
Как бы то ни было, он приехал, полный противоречивых чувств, отталкивания и притяжения, одинаково жгучих и ждавших разряда, будто насыщенная электричеством туча. Но едва он встретился с этой женщиной, почувствовал ее душу, беспокойную, как мощное дыхание бури, – пламя снова ушло в тучу, небо очистилось. Стоило им соприкоснуться руками, словами, взглядами – и эта требовательная любовь, это стремление взять его в плен заставили его отшатнуться… Нет, нет!.. Казалось, еще раз прозвучали слова из Евангелия: «Не прикасайся ко мне!»
– Как! И ты говоришь это даже тем, кто любит тебя?
– Им особенно!..
Он не сумел бы этого объяснить. Но за него действовала природа. Ему еще рано сдаваться. Еще не время.
Аннета пила жадно…
«Ищи! Вода ушла. Твои пальцы, твои уста роют только песок…»
Она слишком внимательно приглядывалась к сыну; он чувствовал на себе этот беспокойный взгляд, изучавший каждую черточку его лица; как все матери, она прежде всего боялась за его здоровье Бесконечные вопросы выводили Марка из терпения. Он отмалчивался, презрительно улыбаясь, – и в самом деле, при всей внешней хрупкости Марка его здоровье устояло. Он вытянулся, похудел, у него было бледное, голодное, измученное лицо; над верхней, беспокойно двигавшейся губой уже начинали проступать усики, напоминавшие травинки лишая. Его болезненный вид объяснялся смятенным состоянием духа. Мать разучилась читать в его душе: связь между ними порвалась. Она видела на этих губах, на этом лице подростка следы ранней изношенности, ранней усталости, следы черствости, иронии; сердце ее сжималось, и она спрашивала себя:
«Что он делал? Что видел?»
Аннету бросало в дрожь при одной мысли, что это священное для нее юное тело осквернено. Она чувствовала себя виноватой. Как она могла расстаться с сыном? Но он не хотел жить с ней. Можно ли оберегать того, у кого душа на запоре? Ворваться насильно? Она уже ломилась, но потерпела неудачу. Замок выдержал! Твердый металл, тот самый, из которого сделана она сама… А войди она – какое зрелище представилось бы ей? Она боялась об этом и думать.
Марк, чувствуя, что за ним наблюдают, снова отгородился от нее. Да, то, что подметили глаза матери, было правдой. Пятна грязи. Тень на девственно-чистой коже – от древа познания. Да, он слишком рано увидел, изведал… Но она не знала, как сопротивлялась душа ее сына упавшим в нее семенам, не замечала здоровой брезгливости, честной скорби, – бунта, слитого с порывом страсти, который прячется в стыдливом сердце, мужественного инстинкта, повелевающего, чтобы детеныш человека сражался сам, без посторонней помощи.
Итак, раз он отказывался впустить ее в свою жизнь, приходилось подчиняться необходимости и жить рядом, дверь в дверь, не домогаясь близости.
И это было невесело. Аннета уже не замечала, какую суровую жизнь она ведет, но у Марка от этой жизни натирало кожу, как от шершавого белья. Ее трагическая серьезность, которой сама Аннета не чувствовала, раздражала Марка. Он не сознавал, что отнимает у Аннеты единственный луч, который мог бы озарить эту жизнь, что он заморозил распускающийся цветок материнской любви. Отброшенная назад, к той внутренней драме, от которой она пыталась уйти, Аннета, помимо своей воли, выдала всколыхнувшее ее смятение мысли, и Марк, почуяв в нем, быть может, слишком много общего с собственным настроением, бежал от него.
В затхлой атмосфере, в сереньком существовании маленького городка Марк не мог найти ничего такого, что отвлекло бы его от мрачной домашней обстановки. Поля, тучные и яркие, дремали во всей своей золотой зрелости на августовском солнце. Хорошо бы обнять мать-природу пылким, юношеским объятием! Но юный парижанин был нечувствителен к природе. Слишком много других вещей посягали на его ум и чувства! Еще не пробил час, когда глаза открываются, чтобы читать немую музыку, написанную в книге полей.
Только в более зрелом возрасте начинаешь понимать прелесть безыскусственного пейзажа с ароматом фиалок. Этот аромат не замечаешь и тогда, когда он насквозь пропитывает тебя: очарование его сказывается позже…
Аннета тащила сына с собой на прогулки. Но от близости другого человека общение с природой нарушалось. Аннета думала вслух; она наслаждалась землей и воздухом. Она становилась между ними и мальчиком.
«Не застилай же солнца!..»
Аннета любила ходить пешком. Марк видел, как от быстрого ритма шагов и пульсирующей крови в ней пробуждаются сила и молодость. Он видел, как она бегает, кричит, радуется цветку, насекомому… Когда он вернется в Париж, все эти образы понесутся за ним вдогонку: эта радость, этот поток жизни, этот рот, эти глаза, эта влажная шея (однажды Аннета, развеселившись, крепко обхватила его руками; он отшатнулся, показывая, что его, мужчину, коробит подобная фамильярность)… Сейчас все ему не по вкусу.
Эта женщина его утомляет. Он скоро начинает задыхаться. И чувствует себя униженным. А если она замедляет шаг, чтобы он мог догнать ее, это уж и вовсе несносно… Марк положил конец прогулкам: он решительно отказался от них.
Ему осталось одно: скучать. И он не стеснялся показывать матери, что он скучает. Не жалобами, нет! Марк не промолвил ни слова. Он приносил себя в жертву…
С таким положением Аннета примириться не могла…
«Жертва, дружок? Жертвы мне не надо. Уж как-нибудь обойдусь без тебя!..»
Она сделала последнюю попытку…
«Ему не хватает Парижа? Значит, едем в Париж!»
Как ни противна была ей парижская жизнь, она прожила с ним дома последние три недели каникул.
Уже около года Аннета из всех своих парижских знакомых, если не считать Сильвии, поддерживала связь только с овдовевшей Лидией Мюризье, но письма Лидии становились все более редкими и скупыми. Обе женщины полюбили друг друга, и, однако обмениваясь мыслями, они как бы спотыкались о слова – барьеры сердца; им не хотелось еще углублять появившуюся в их отношениях принужденность. Обе хранили друг о друге нежное воспоминание; с удовольствием обняли бы друг друга; и все-таки не желали встречи, которая волейневолей заставила бы их объясниться. Когда Аннета, по приезде в Париж, узнала, что Лидия отлучилась на две недели из города, она и огорчилась и обрадовалась.
И все же это была наименьшая из забот, обступивших ее при мысли о возвращении в Париж. Было еще столько других! Она предпочитала не думать о них заранее… Но то, что она нашла в Париже, оказалось хуже, чем она предполагала…
Какую картину она застала у себя в квартире!.. На время своего отъезда она отдала ее двум беженцам, Алексису и Аполлине, оставив за собой только спальню и комнату сына. Но жильцы захватили все. Владельцами квартиры они считали теперь себя. Аннета показалась им самозванкой Они как будто делали ей милость, разрешая поселиться под их кровом… Впрочем, слово «милость» не вязалось с угрюмым лицом Аполлины, прояснившимся лишь тогда, когда она узнала, что Аннета пробудет здесь недели три, не больше. И все же она имела дерзость заявить, что может уступить хозяйке квартиры только одну комнату. Она находила, что на три недели сын и мать могут отлично устроиться вместе. Возмущенный Марк отстоял свои права manu militari, С оружием в руках (лат.).
вышвырнув из своей комнаты тряпье Алексиса. Но больше всего Аннета была огорчена тем, что застала квартиру в ужасном состоянии. Беспорядок, грязь, разворованная посуда, полусгоревшая, закопченная кухонная утварь, стены в пятнах и разводах от воды, кое-где натекавшей лужами, так что прогнил паркет, замызганные, порванные занавеси, испорченная обивка мебели… Жильцы не пощадили ничего. Лучшие одеяла, постельное белье были без всякого стеснения взяты из комнаты Аннеты и использованы захватчиками. Портреты, гравюры, которые сделались для Аннеты как бы горизонтом ее домашнего мира, были сняты со стен, заменены другими; одни составлены на пол, лицом к стене, Другие свалены как попало в чулан. Аполлина повесила на их месте семейные фотографии каких-то невероятных уродов и изображения святых. Даже книги и бумаги, кроме спрятанных в немногие запертые ящики, жильцы перерыли не столько из любопытства (Аполлина не умела читать), сколько от нечего делать, от того, что руки чесались. Следы мокрых пальцев оставались на листках писем, на загнутых страницах книг. Всюду чувствовался запах звериной норы.
Марк, задыхаясь от негодования и отвращения, говорил, что надо выставить этих разбойников за дверь. Аннета старалась его успокоить. Она сердито выговаривала Аполлине, но ее замечания плохо принимались, да и сама она с первых же слов запнулась, удрученная мыслью, что свалилась на своих жильцов как раз в ту минуту, когда они переживали особенно сильное душевное смятение, трагический кризис.
Брат и сестра избегали друг друга. Между ними, казалось, выросла стена вражды, отвращения, гнева, страха. После неожиданного приезда Аннеты им снова пришлось поселиться в одной комнате. По ночам они грубо ссорились, приглушая голоса; слышалось однообразное, но запальчивое бормотание – и вдруг раздавался крик Аполлины, ясно доносилось ее прерывистое дыхание. Затем – тяжелая тишина. Так прошла неделя… Однажды ночью Аполлина с воплем выбежала из комнаты. Аннета встала, чтобы унять жильцов. В коридоре она застала Аполлину, почти голую; та раздирала себе кожу ногтями и стонала, как помешанная. Аннета позвала ее к себе и попыталась успокоить. Потом снова улеглась. Обезумевшая Аполлина, стоя у ее постели, разразилась потоком дикой брани. Аннета зажала ей рот рукой, чтобы не проснулся Марк, спавший в соседней комнате (он давно уже прислушивался!..), и из этих бессвязных речей оледеневшая Аннета узнала правду…
Ночь проходила. Аполлина, присев на ковре у изголовья постели, выкрикивала проклятья, умолкала, с какой-то яростью молилась. Наконец она уснула, открыв рот и всхрапывая. Аннета так и не сомкнула глаз. Когда забрезжил свет, она свесилась с кровати и стала рассматривать Аполлину, которая спала, приткнувшись тут же, – ее запрокинутую голову, ее испуганную морду травимого зверя. Античная маска с крупными чертами, страшными и комическими, безглазая маска Горгоны, со ртом, как бы застывшим в немом крике. Под взглядом Аннеты Горгона проснулась. Увидев глаза, смотревшие на нее сверху и изучавшие ее, она угрюмо поднялась и хотела уйти.
Аннета удержала ее за руку. Аполлина пробормотала:
– Что вам от меня надо?.. Пустите!.. Вы вырвали у меня изо рта мой вонючий хлеб, мое бесчестье, мое добро… Что вам еще нужно? Вы меня ненавидите, презираете. А я – вас. Я – негодяйка. Но я все же лучше вас!
– Ненависть, презрение – у меня их нет… – сказала Аннета. – Мне жаль вас.
– Плюньте на меня!
– Судить вас – не мое дело. Это дело вашего бога.
Вы сошли с ума, и мне вас жаль. Безумие теперь носится в воздухе. Может быть, завтра оно поразит и меня… Но вы не можете больше оставаться в этом доме.
– Вы гоните меня?
– Мой долг – охранять сына.
– Куда же мне податься?
– Работайте! Подыщите себе место! Как вы можете сидеть сложа руки, без дела, когда страна в беде?
– А наша беда разве мала? Пусть платят и другие!
– Кто вам поможет, если вы сами себе не поможете? Ваше несчастье, опухоль, которая вас подтачивает, – все это от безделья. Только труд может вас спасти.
– Я не могу работать.
– Как, вы, здоровая, приученная к тяжелой деревенской работе, вы, которой некуда девать свою силу, вы упрятываете ее, как волка в клетку, и томитесь от безделья?.. И за прутьями этой клетки воете на бога!.. Бог – это труд.
– Я уже не могу работать. Мне нужно мое добро, Мне нужна моя земля.
Они все взяли у меня. Все прахом пошло, мое имущество, земля, родные. У меня ничего не осталось. Ничего, кроме него. (Она показала на комнату Алексиса.) А я ненавижу его! И ненавижу себя! И ненавижу бога за то, что все это – по его воле.
– А я жалею бога, – я, неверующая. Да, мне его жаль. Вы его предаете.
Ненавидеть, ненавидеть – только это слово у вас и осталось. Ничего другого вы не знаете. Если есть бог, он дал вам волю. Что вы с ней делаете?
– Я душу ее в этой норе, в этой плоти, которую он мне дал. Я мщу ему.
Он во мне? Ну так я его уничтожу!
– Ваш бог-это какой-то скорпион. Если он не может уничтожить других, он сам себя уничтожает.
– Это верденский бог – нынешний.
– Мне больно от ваших слов. Оставьте меня! Вы хотите и меня уничтожить?
– Я недолго буду вам досаждать! И она убежала.
В тот же день они покинули квартиру Аннеты. Весь дом с облегчением вздохнул. Жильцы вечно жаловались на это семейство. Аннету, мечтавшую избавиться от них, этот отъезд встревожил. Она попыталась узнать их новый адрес. Аполлина наотрез отказалась сообщить его, а когда Аннета предложила ей денег, бросила ей такое же грубое «нет».
На той же неделе их сосед по площадке, молодой Шардонне, приехал на два дня в отпуск. Эти два дня он провел в своей квартире, взаперти. Никто не видел его. Но до Марка доносились шаги, раздававшиеся за стеной, и он прослеживал острым взглядом немую драму возвращения.
Кларисса была уже не той Клариссой, что в прошлом году. Вихрь безумия, закруживший ее, умчался… Тихая, молчаливая, она вернулась в свою овчарню и замуровала себя в четырех стенах своей квартиры и в еще более непроницаемых стенах своей мысли. Она ходила взад и вперед, из комнаты в комнату, так бесшумно, что не слышно было ни стука мебели, ни скрипа половиц… Как кошка… Ни в ее глазах, без зрачков, как бы сплошь бархатных, блестящих, но без внутреннего света, ни под слоем румян, наложенных на бледные щеки, никто не мог бы прочесть ее воспоминания, мечты. Но алчущий муж, который вернулся, чтобы вкусить от плода своего сада, не узнавал вкуса этого плода – не узнавал душу своей жены; вообще не одаренный наблюдательностью, он, однако, с первой же минуты заметил, что за фасадом дом уже не тот. Что-то случилось… Но что? И как узнать? Улыбающийся фасад не выдает своих тайн. Напрасно муж сжимает в объятиях жену.
Он держит не мысль. Он держит только тело. Но что оно сделало, это тело?
А мысль, немой свидетель – что она видела, чего хотела? Что она знает?
Что скрывает от всех?.. Она никогда ничего не скажет. Он никогда ничего не узнает.
Они спокойно говорят о самых обыденных вещах. И вдруг голос мужчины начинает звенеть гневной ноткой. Без видимого повода. Он сам это сознает. И голос снова падает. Они молчат. Ему стыдно, что он выдал себя; при мысли, что он никакими силами не сможет вырвать у жены ее тайну, в нем закипает гнев. Они как склеенные, они замурованы вместе. Он молча поднимается и выходит, хлопнув дверью. Кларисса сидит неподвижно, но Марк слышит немного спустя, как она сморкается: значит, плакала.
Когда муж, по окончании отпуска, уезжает, им нечего сказать друг другу; то, что они могли бы сказать, взорвало бы фасад жизни, который они так боятся расшатать. Как жить среди развалин, на разрытой снарядами равнине, которой уподобилась теперь их жизнь, если у них не останется даже фасада прошлого, к которому они могли бы прислониться и прилепить свое гнездо, – этого обманчивого воспоминания о том, чем они были?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125
– Да о чем же вы вечно пишете друг другу?
– Мы любим друг друга, – ответила Сильвия.
– Ну и вкус! Сильвия расхохоталась.
– У кого?
– У обеих.
Сильвия дернула его за ухо:
– Ты ревнуешь?
Он бурно запротестовал.
– Нет? Вот и отлично. А ведь твоему горю и пособить было бы трудно.
Марк пожал плечами. Он лишь наполовину поверил словам Сильвии, но они возбудили его любопытство. Как это две такие разные женщины могут быть сестрами и любить друг друга?.. Да, мать была для него загадкой, и эта загадка снова стала занимать его.
Аннета смиренно решила не донимать Марка своей беспокойной любовью.
По совету Сильвии она всецело доверила мальчика ей. А когда мать перестала «приставать» к Марку, он смутно почувствовал, что этих приставаний ему не хватает. Благосклонно уступив настояниям Сильвии, он поехал к Аннете на летние каникулы.
Но это испытание оказалось преждевременным для обоих. Аннета еще могла обуздывать свою любовь издали. Но не умела сдерживать себя, когда Марк был возле нее. Слишком безрадостную жизнь она вела. Целые месяцы умирала от жажды. Душа ее тянулась к единой капле – нет! – к целому потоку любви. Напрасно она вспоминала мудрые назидания Сильвии:
«Если хочешь, чтобы тебя любили, не слишком показывай свою любовь!»
Скрывать любовь! Ведь это значит – любить наполовину! Нет, только не наполовину! Обоим, и матери и сыну, нужно было все или ничего.
А так как Аннета отдавала все, то Марк не давал ничего.
Как бы то ни было, он приехал, полный противоречивых чувств, отталкивания и притяжения, одинаково жгучих и ждавших разряда, будто насыщенная электричеством туча. Но едва он встретился с этой женщиной, почувствовал ее душу, беспокойную, как мощное дыхание бури, – пламя снова ушло в тучу, небо очистилось. Стоило им соприкоснуться руками, словами, взглядами – и эта требовательная любовь, это стремление взять его в плен заставили его отшатнуться… Нет, нет!.. Казалось, еще раз прозвучали слова из Евангелия: «Не прикасайся ко мне!»
– Как! И ты говоришь это даже тем, кто любит тебя?
– Им особенно!..
Он не сумел бы этого объяснить. Но за него действовала природа. Ему еще рано сдаваться. Еще не время.
Аннета пила жадно…
«Ищи! Вода ушла. Твои пальцы, твои уста роют только песок…»
Она слишком внимательно приглядывалась к сыну; он чувствовал на себе этот беспокойный взгляд, изучавший каждую черточку его лица; как все матери, она прежде всего боялась за его здоровье Бесконечные вопросы выводили Марка из терпения. Он отмалчивался, презрительно улыбаясь, – и в самом деле, при всей внешней хрупкости Марка его здоровье устояло. Он вытянулся, похудел, у него было бледное, голодное, измученное лицо; над верхней, беспокойно двигавшейся губой уже начинали проступать усики, напоминавшие травинки лишая. Его болезненный вид объяснялся смятенным состоянием духа. Мать разучилась читать в его душе: связь между ними порвалась. Она видела на этих губах, на этом лице подростка следы ранней изношенности, ранней усталости, следы черствости, иронии; сердце ее сжималось, и она спрашивала себя:
«Что он делал? Что видел?»
Аннету бросало в дрожь при одной мысли, что это священное для нее юное тело осквернено. Она чувствовала себя виноватой. Как она могла расстаться с сыном? Но он не хотел жить с ней. Можно ли оберегать того, у кого душа на запоре? Ворваться насильно? Она уже ломилась, но потерпела неудачу. Замок выдержал! Твердый металл, тот самый, из которого сделана она сама… А войди она – какое зрелище представилось бы ей? Она боялась об этом и думать.
Марк, чувствуя, что за ним наблюдают, снова отгородился от нее. Да, то, что подметили глаза матери, было правдой. Пятна грязи. Тень на девственно-чистой коже – от древа познания. Да, он слишком рано увидел, изведал… Но она не знала, как сопротивлялась душа ее сына упавшим в нее семенам, не замечала здоровой брезгливости, честной скорби, – бунта, слитого с порывом страсти, который прячется в стыдливом сердце, мужественного инстинкта, повелевающего, чтобы детеныш человека сражался сам, без посторонней помощи.
Итак, раз он отказывался впустить ее в свою жизнь, приходилось подчиняться необходимости и жить рядом, дверь в дверь, не домогаясь близости.
И это было невесело. Аннета уже не замечала, какую суровую жизнь она ведет, но у Марка от этой жизни натирало кожу, как от шершавого белья. Ее трагическая серьезность, которой сама Аннета не чувствовала, раздражала Марка. Он не сознавал, что отнимает у Аннеты единственный луч, который мог бы озарить эту жизнь, что он заморозил распускающийся цветок материнской любви. Отброшенная назад, к той внутренней драме, от которой она пыталась уйти, Аннета, помимо своей воли, выдала всколыхнувшее ее смятение мысли, и Марк, почуяв в нем, быть может, слишком много общего с собственным настроением, бежал от него.
В затхлой атмосфере, в сереньком существовании маленького городка Марк не мог найти ничего такого, что отвлекло бы его от мрачной домашней обстановки. Поля, тучные и яркие, дремали во всей своей золотой зрелости на августовском солнце. Хорошо бы обнять мать-природу пылким, юношеским объятием! Но юный парижанин был нечувствителен к природе. Слишком много других вещей посягали на его ум и чувства! Еще не пробил час, когда глаза открываются, чтобы читать немую музыку, написанную в книге полей.
Только в более зрелом возрасте начинаешь понимать прелесть безыскусственного пейзажа с ароматом фиалок. Этот аромат не замечаешь и тогда, когда он насквозь пропитывает тебя: очарование его сказывается позже…
Аннета тащила сына с собой на прогулки. Но от близости другого человека общение с природой нарушалось. Аннета думала вслух; она наслаждалась землей и воздухом. Она становилась между ними и мальчиком.
«Не застилай же солнца!..»
Аннета любила ходить пешком. Марк видел, как от быстрого ритма шагов и пульсирующей крови в ней пробуждаются сила и молодость. Он видел, как она бегает, кричит, радуется цветку, насекомому… Когда он вернется в Париж, все эти образы понесутся за ним вдогонку: эта радость, этот поток жизни, этот рот, эти глаза, эта влажная шея (однажды Аннета, развеселившись, крепко обхватила его руками; он отшатнулся, показывая, что его, мужчину, коробит подобная фамильярность)… Сейчас все ему не по вкусу.
Эта женщина его утомляет. Он скоро начинает задыхаться. И чувствует себя униженным. А если она замедляет шаг, чтобы он мог догнать ее, это уж и вовсе несносно… Марк положил конец прогулкам: он решительно отказался от них.
Ему осталось одно: скучать. И он не стеснялся показывать матери, что он скучает. Не жалобами, нет! Марк не промолвил ни слова. Он приносил себя в жертву…
С таким положением Аннета примириться не могла…
«Жертва, дружок? Жертвы мне не надо. Уж как-нибудь обойдусь без тебя!..»
Она сделала последнюю попытку…
«Ему не хватает Парижа? Значит, едем в Париж!»
Как ни противна была ей парижская жизнь, она прожила с ним дома последние три недели каникул.
Уже около года Аннета из всех своих парижских знакомых, если не считать Сильвии, поддерживала связь только с овдовевшей Лидией Мюризье, но письма Лидии становились все более редкими и скупыми. Обе женщины полюбили друг друга, и, однако обмениваясь мыслями, они как бы спотыкались о слова – барьеры сердца; им не хотелось еще углублять появившуюся в их отношениях принужденность. Обе хранили друг о друге нежное воспоминание; с удовольствием обняли бы друг друга; и все-таки не желали встречи, которая волейневолей заставила бы их объясниться. Когда Аннета, по приезде в Париж, узнала, что Лидия отлучилась на две недели из города, она и огорчилась и обрадовалась.
И все же это была наименьшая из забот, обступивших ее при мысли о возвращении в Париж. Было еще столько других! Она предпочитала не думать о них заранее… Но то, что она нашла в Париже, оказалось хуже, чем она предполагала…
Какую картину она застала у себя в квартире!.. На время своего отъезда она отдала ее двум беженцам, Алексису и Аполлине, оставив за собой только спальню и комнату сына. Но жильцы захватили все. Владельцами квартиры они считали теперь себя. Аннета показалась им самозванкой Они как будто делали ей милость, разрешая поселиться под их кровом… Впрочем, слово «милость» не вязалось с угрюмым лицом Аполлины, прояснившимся лишь тогда, когда она узнала, что Аннета пробудет здесь недели три, не больше. И все же она имела дерзость заявить, что может уступить хозяйке квартиры только одну комнату. Она находила, что на три недели сын и мать могут отлично устроиться вместе. Возмущенный Марк отстоял свои права manu militari, С оружием в руках (лат.).
вышвырнув из своей комнаты тряпье Алексиса. Но больше всего Аннета была огорчена тем, что застала квартиру в ужасном состоянии. Беспорядок, грязь, разворованная посуда, полусгоревшая, закопченная кухонная утварь, стены в пятнах и разводах от воды, кое-где натекавшей лужами, так что прогнил паркет, замызганные, порванные занавеси, испорченная обивка мебели… Жильцы не пощадили ничего. Лучшие одеяла, постельное белье были без всякого стеснения взяты из комнаты Аннеты и использованы захватчиками. Портреты, гравюры, которые сделались для Аннеты как бы горизонтом ее домашнего мира, были сняты со стен, заменены другими; одни составлены на пол, лицом к стене, Другие свалены как попало в чулан. Аполлина повесила на их месте семейные фотографии каких-то невероятных уродов и изображения святых. Даже книги и бумаги, кроме спрятанных в немногие запертые ящики, жильцы перерыли не столько из любопытства (Аполлина не умела читать), сколько от нечего делать, от того, что руки чесались. Следы мокрых пальцев оставались на листках писем, на загнутых страницах книг. Всюду чувствовался запах звериной норы.
Марк, задыхаясь от негодования и отвращения, говорил, что надо выставить этих разбойников за дверь. Аннета старалась его успокоить. Она сердито выговаривала Аполлине, но ее замечания плохо принимались, да и сама она с первых же слов запнулась, удрученная мыслью, что свалилась на своих жильцов как раз в ту минуту, когда они переживали особенно сильное душевное смятение, трагический кризис.
Брат и сестра избегали друг друга. Между ними, казалось, выросла стена вражды, отвращения, гнева, страха. После неожиданного приезда Аннеты им снова пришлось поселиться в одной комнате. По ночам они грубо ссорились, приглушая голоса; слышалось однообразное, но запальчивое бормотание – и вдруг раздавался крик Аполлины, ясно доносилось ее прерывистое дыхание. Затем – тяжелая тишина. Так прошла неделя… Однажды ночью Аполлина с воплем выбежала из комнаты. Аннета встала, чтобы унять жильцов. В коридоре она застала Аполлину, почти голую; та раздирала себе кожу ногтями и стонала, как помешанная. Аннета позвала ее к себе и попыталась успокоить. Потом снова улеглась. Обезумевшая Аполлина, стоя у ее постели, разразилась потоком дикой брани. Аннета зажала ей рот рукой, чтобы не проснулся Марк, спавший в соседней комнате (он давно уже прислушивался!..), и из этих бессвязных речей оледеневшая Аннета узнала правду…
Ночь проходила. Аполлина, присев на ковре у изголовья постели, выкрикивала проклятья, умолкала, с какой-то яростью молилась. Наконец она уснула, открыв рот и всхрапывая. Аннета так и не сомкнула глаз. Когда забрезжил свет, она свесилась с кровати и стала рассматривать Аполлину, которая спала, приткнувшись тут же, – ее запрокинутую голову, ее испуганную морду травимого зверя. Античная маска с крупными чертами, страшными и комическими, безглазая маска Горгоны, со ртом, как бы застывшим в немом крике. Под взглядом Аннеты Горгона проснулась. Увидев глаза, смотревшие на нее сверху и изучавшие ее, она угрюмо поднялась и хотела уйти.
Аннета удержала ее за руку. Аполлина пробормотала:
– Что вам от меня надо?.. Пустите!.. Вы вырвали у меня изо рта мой вонючий хлеб, мое бесчестье, мое добро… Что вам еще нужно? Вы меня ненавидите, презираете. А я – вас. Я – негодяйка. Но я все же лучше вас!
– Ненависть, презрение – у меня их нет… – сказала Аннета. – Мне жаль вас.
– Плюньте на меня!
– Судить вас – не мое дело. Это дело вашего бога.
Вы сошли с ума, и мне вас жаль. Безумие теперь носится в воздухе. Может быть, завтра оно поразит и меня… Но вы не можете больше оставаться в этом доме.
– Вы гоните меня?
– Мой долг – охранять сына.
– Куда же мне податься?
– Работайте! Подыщите себе место! Как вы можете сидеть сложа руки, без дела, когда страна в беде?
– А наша беда разве мала? Пусть платят и другие!
– Кто вам поможет, если вы сами себе не поможете? Ваше несчастье, опухоль, которая вас подтачивает, – все это от безделья. Только труд может вас спасти.
– Я не могу работать.
– Как, вы, здоровая, приученная к тяжелой деревенской работе, вы, которой некуда девать свою силу, вы упрятываете ее, как волка в клетку, и томитесь от безделья?.. И за прутьями этой клетки воете на бога!.. Бог – это труд.
– Я уже не могу работать. Мне нужно мое добро, Мне нужна моя земля.
Они все взяли у меня. Все прахом пошло, мое имущество, земля, родные. У меня ничего не осталось. Ничего, кроме него. (Она показала на комнату Алексиса.) А я ненавижу его! И ненавижу себя! И ненавижу бога за то, что все это – по его воле.
– А я жалею бога, – я, неверующая. Да, мне его жаль. Вы его предаете.
Ненавидеть, ненавидеть – только это слово у вас и осталось. Ничего другого вы не знаете. Если есть бог, он дал вам волю. Что вы с ней делаете?
– Я душу ее в этой норе, в этой плоти, которую он мне дал. Я мщу ему.
Он во мне? Ну так я его уничтожу!
– Ваш бог-это какой-то скорпион. Если он не может уничтожить других, он сам себя уничтожает.
– Это верденский бог – нынешний.
– Мне больно от ваших слов. Оставьте меня! Вы хотите и меня уничтожить?
– Я недолго буду вам досаждать! И она убежала.
В тот же день они покинули квартиру Аннеты. Весь дом с облегчением вздохнул. Жильцы вечно жаловались на это семейство. Аннету, мечтавшую избавиться от них, этот отъезд встревожил. Она попыталась узнать их новый адрес. Аполлина наотрез отказалась сообщить его, а когда Аннета предложила ей денег, бросила ей такое же грубое «нет».
На той же неделе их сосед по площадке, молодой Шардонне, приехал на два дня в отпуск. Эти два дня он провел в своей квартире, взаперти. Никто не видел его. Но до Марка доносились шаги, раздававшиеся за стеной, и он прослеживал острым взглядом немую драму возвращения.
Кларисса была уже не той Клариссой, что в прошлом году. Вихрь безумия, закруживший ее, умчался… Тихая, молчаливая, она вернулась в свою овчарню и замуровала себя в четырех стенах своей квартиры и в еще более непроницаемых стенах своей мысли. Она ходила взад и вперед, из комнаты в комнату, так бесшумно, что не слышно было ни стука мебели, ни скрипа половиц… Как кошка… Ни в ее глазах, без зрачков, как бы сплошь бархатных, блестящих, но без внутреннего света, ни под слоем румян, наложенных на бледные щеки, никто не мог бы прочесть ее воспоминания, мечты. Но алчущий муж, который вернулся, чтобы вкусить от плода своего сада, не узнавал вкуса этого плода – не узнавал душу своей жены; вообще не одаренный наблюдательностью, он, однако, с первой же минуты заметил, что за фасадом дом уже не тот. Что-то случилось… Но что? И как узнать? Улыбающийся фасад не выдает своих тайн. Напрасно муж сжимает в объятиях жену.
Он держит не мысль. Он держит только тело. Но что оно сделало, это тело?
А мысль, немой свидетель – что она видела, чего хотела? Что она знает?
Что скрывает от всех?.. Она никогда ничего не скажет. Он никогда ничего не узнает.
Они спокойно говорят о самых обыденных вещах. И вдруг голос мужчины начинает звенеть гневной ноткой. Без видимого повода. Он сам это сознает. И голос снова падает. Они молчат. Ему стыдно, что он выдал себя; при мысли, что он никакими силами не сможет вырвать у жены ее тайну, в нем закипает гнев. Они как склеенные, они замурованы вместе. Он молча поднимается и выходит, хлопнув дверью. Кларисса сидит неподвижно, но Марк слышит немного спустя, как она сморкается: значит, плакала.
Когда муж, по окончании отпуска, уезжает, им нечего сказать друг другу; то, что они могли бы сказать, взорвало бы фасад жизни, который они так боятся расшатать. Как жить среди развалин, на разрытой снарядами равнине, которой уподобилась теперь их жизнь, если у них не останется даже фасада прошлого, к которому они могли бы прислониться и прилепить свое гнездо, – этого обманчивого воспоминания о том, чем они были?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125