А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Б. Шкап и колпак: фрагмент обэриутской поэтики //
Тыняновский сборник. Четвертые Тыняновские чтения. Рига: Зинатне, 1990. С.
188--190.
52 Цветок-звезда -- это так называемый "золотой цветок", цветок огня и
света, знакомый мистической традиции и связанный с вознесением вверх. См.:
Eliade Mircea. Mephisophe1es et 1'androgyne. Paris: Gallimard. P.
64-68.

Переворачивание 341
Далее статуя на крыше делает Земляка легким, и он взлетает. Земляк
крадет звезду -- птицу -- кусок неба -- цветок (все эти понятия в поэме
эквивалентны), и эта кража запускает механизм общего переворачивания
полюсов. На небе глотает воздух созвездие рыбы, по нему кто-то ходит, с него
рушится вниз вода. И среди этой картины конца времен вдруг возникает образ
растений:
Цветы гремучие всходили
деревья темные качались.
(2, 103)
Небо в конце концов начинает двигаться вспять:
...и небо, пятясь по эфиру
тотчас же в стойло возвратилось.
(2, 104)
Этот хаос и движение вспять связаны с тем, что растения -- это оси,
соединяющие землю с небом и потому создающие иерархию мироздания. Цветы --
это земные отражения звезд. Нельзя потревожить одни, чтобы в зеркале не
сместились другие. Как это свойственно эзотерическим текстам, речь идет о
инверсии иерархии, когда высшее оказывается низшим и наоборот. Оси в
эзотеризме обыкновенно -- оси инверсии53 и оси размыкания, растяжения,
границы, в которых происходят "замораживание" и отслоение.
В стихотворении 1929 года "Столкновение дуба с мудрецом" рассказывается
о том, как
один человек хотел стать дубом,
ногами в землю погрузиться,
руками по воздуху размахивать.
(ПВН, 68)
Любопытно, что трансформация человека в дерево прямо описывается
Хармсом как разнонаправленное движение -- взмывание вверх и одновременно
падение вниз. Вся метаморфоза как будто происходит в зеркале,
"переворачивающем" направление движения:
Окончив речь
и взяв пожитки,
он метнулся в потолок,
перетерпев тяготения пытки,
он реял под крышей, как молоток.
"Только б корни к низу бросить,
да с камнями перевить,
вот и стал бы я, как дуб".
(ПВН, 69)
Аристотель в свое время предложил теорию крайних (земля, огонь) и
серединных (вода, воздух) стихий. Он считал, что серединные стихии как бы
создают относительность направления падения. Воздух
______________________
53 См. об инверсии как классической процедуре эзотеризма: Riffard
Pierre. L'esoterisme. Paris: Robert Laffont, 1990. P. 380-387.

342 Глава 11
взлетает по отношению к земле, но падает по отношению к огню.
Серединные стихии поэтому находятся как бы в ситуации одновременного падения
и вознесения. Хармс иллюстрирует эту знакомую еще по школьным учебникам
систему круговорота в ряде своих стихов, например, в стихотворении "Небо"
(1935):
Уже поток небесный хлещет,
уже вода везде шумит.
Но вот из туч все реже блещет,
все дальше, дальше гром гремит.
Уже сверкает солнце шаром
и с неба в землю мечет жар,
и поднимает воду паром, и в облака сгущает пар
И снова страшный ливень льется,
и снова солнца шар блестит...
(4,111)
Воздух и вода -- любимые стихии Хармса, конечно, не от приверженности к
аристотелевской физике. Они создают среду для "переворачивания" и в качестве
таковых присутствуют в схеме квадрата стихий Таро.
Падение и взлет, хотя и подчиняются законам физики, нарушают
стабильность мира. Падение и взлет -- у Хармса это прежде всего выпадение из
причинно-следственных цепочек, это их трансформация. Предмет, падающий или
летящий вверх, находится в кратковременном состоянии автономии.
Автономизируясь, он претерпевает метаморфозу, на какое-то время оказываясь
на грани трансцендентального "мыра". Хармс в стихотворении "Звонить-лететь"
(1930) весьма незамысловато отразил то, что он назвал "логикой бесконечного
небытия":
Вот и дом полетел.
Вот и собака полетела.
Вот и сон полетел.
Вот и мать полетела.
Вот и сад полетел.
Конь полетел.
Баня полетела.
Шар полетел.
Вот и камень полететь.
Вот и пень полететь.
Вот и миг полететь.
Вот и круг полететь.
(ПВН, 86)
Полет создает "бесконечное небытие", постепенно раскачивая логику
языка, логику дискурсивности, спряжений и, конечно, глагольных
времен. Полет освобождает предметы от давления темпоральности и
линеарности. Он вводит знаки в ту область "внутри границы", в которой они
могут быть подвергнуты переворачиванию, где они могут быть повернуты в
сторону начала текста от его конца. Текст начинает "смотреть" в прошлое, а
не в будущее своего развития. "Новый свет" открывается через
переворачивание, а не линейное движение вперед.

Глава 12. СЕРИИ
1
Система "переворачивания", обращения, превращения верха в низ, а низа в
верх, вся система нарушения ассоциативных цепочек, столь важная для
хармсовской поэтики, исходит из фундаментальной упорядоченности мира. Если
бы мир не был упорядочен, то было бы невозможным менять местами верх и низ.
Все хармсовские трансформации и деформации имеют смысл только на фоне
предопределенности мировых иерархий. Такая предопределенность прочитывается
за каждым хармсовским падением и полетом.
Вместе с тем, как я уже неоднократно отмечал, упорядоченность,
исчислимость, погруженность во временную прогрессию, линеарность -- для
Хармса знаки некой враждебной, отчужденной от человека реальности.
Мир Хармса подчинен всепронизывающему серийному принципу,
выражающемуся, например, в изобилии перечислений, повторов, разного ряда
рядов. Но мир таких серий -- это "дурной" мир. Важная функция литературы --
нарушение этой внешней для подлинной жизни серийности. Хармсовский "абсурд"
может быть понят именно в этом контексте.
Введенскому принадлежат два взаимосвязанных текста, в которых
обсуждается проблема серийности. Один назывался "Заболевание сифилисом,
отрезанная нога, выдернутый зуб", второй -- "Бурчание в желудке во время
объяснения в любви" (1932--1933). Первый текст начинается с обсуждения
регулярности, вносимой в жизнь неким событием:
Почему я так боюсь заболеть сифилисом, или вырвать зуб? Кроме боли,
неприятностей, тут есть еще вот что. Во-первых, это вносит в жизнь числовой
ряд. Отсюда начинается система отсчета. Она более страшная система отсчета,
чем от начала рождения. <...> И во-вторых, тут еще плохо то, что это было
что-то безусловно окончательное и единственное и состоявшееся и настоящее. И
это в моем понимании тоже становится числом. Это можно покрыть числом один.
А один, по-моему, это целая жизнь одного человека от начала и до конца, и
нормально это один мы должны чувствовать только в последний миг. А
тут вдруг это входит

344 Глава 12
внутри жизни. <...> Тут совпадение внешнего события с временем. <...>
все это меня пугает. Тут входит слово никогда (Введенский 2, 85).
Введенский описывает инверсию начала и конца. В принципе именно смерть
может придавать жизни целостность, единство, смысловую завершенность.
Вырывание зуба неожиданно проецирует нечто сходное со смертью в начало, а
жизнь становится ничем не ограниченной прогрессией: потенциальной
бесконечностью. Отсюда напуганность писателя тем, что событие вводит
в жизнь числовой ряд, или серийность. Оно задает точку отсчета, подобную
рождению. Но рождение, рассуждает он, оказывается вне пределов нашей памяти,
оно как бы не включено еще во время субъекта потому, что субъект еще не
имеет сознания времени (рождение подобно нулю Хармса). Выдернутый зуб --
событие особого порядка. Связанная с ним боль придает субъективность
внешнему ряду событий, а потому соотносит внешний событийный ряд с
внутренним, временным.
Хайнц Вернер, рассуждая о генезисе человеческой способности к
счислению, предложил
делать различие между чистой фигурой и фигуративно организованной
группой; только в группе активна функция счета1.
Он показал, например, что определенный тип расположения объектов
вызывает к жизни механизм их счета, а другой, наоборот, его подавляет.
Обнаружение или создание серийности -- это как раз процесс перехода от
чистой фигуры к фигуративно организованной группе. "Жизнь" до вырывания зуба
у Введенского -- это чистая "фигура", которая должна преобразиться в
"группу" только в момент смерти. В момент вырывания зуба такое
преобразование происходит, так сказать, преждевременно.
Серийность события задается нашей способностью увидеть закономерность в
некой последовательности и способностью продолжить эту последовательность.
Серийность -- это встреча внутреннего с внешним.
Рассуждения Введенского о числе "один" вписываются в уже знакомую нам
проблематику "единицы" у обэриутов -- одновременно и начала, и воплощения
полноты (а потому связанной с целостностью тела или жизни). Но это еще и
рефлексия над "бесконечно малыми", потому что в человеческой жизни единица
-- это предел. Она достигается только в последний миг, в момент смерти.
Числовой ряд обычной жизни как бы укладывается внутрь единицы, как ряд
дробей, стремящихся к единице как к пределу.
Событие же "вырванного зуба" трансформирует одну бесконечность
(актуальную) в другую -- потенциальную. Единица перестает быть пределом,
числовой ряд открывается на беспредельность, и жизнь начинает складываться
как натуральный ряд чисел, не имеющих предела: "Тут входит слово никогда".
_______________
1 Werner Heinz.. Comparative Psychology of Mental Development.
New York: International Universities Press, 1948. P. 289.

Серии 345
Второй текст -- "Бурчание в желудке" -- создает несколько иную
перспективу на жизнь как серию. В "Заболевании сифилисом" событие начинало
отсчет времени, оно вводило в жизнь пугающую систему счисления. Поэтому
событие, хотя и проецировалось на субъективное переживание времени,
одновременно было "наполнено посторонним содержанием". Числовой отсчет,
внедрившись в жизнь, крадет у жизни ее индивидуальность.
Во втором тексте Введенский обсуждает соитие как высшее событие жизни,
также переструктурирующее существование человека:
Половой акт, или что-либо подобное, есть событие. Событие есть нечто
новое для нас потустороннее. Оно двухсветно. Входя в него, мы как бы входим
в бесконечность. Но мы быстро выбегаем из него. Мы ощущаем следовательно
событие как жизнь. А его конец как смерть. После его окончания все опять в
порядке, ни жизни нет, ни смерти (Введенский 2, 84).
Здесь "половой акт" также определяется как событие, в терминах
Вернера, как чистая фигура, не подразумевающая серийности. Смысл этого
события -- в мгновенности. Метафорическая смерть (la petite mort) тут
не отделена во времени от полноты жизни. Это своего рода
"монограммирование", сгущение в одном моменте всей полноты существования. С
такой точки зрения вырывание зуба не является событием, потому что в любви
нам дано исключительно полное ощущение жизни, которое нам не суждено
пережить у зубного врача. Вырывание зуба -- это антисобытие. Начиная серию,
оно избывает собственную событийность как мгновенность, единичность.
Соитие не начинает никакого нового ряда. Оно понимается как нечто
совершенно выпадающее из ритуальной системы повторений. Если вырванный зуб
отмечал начало серии, то половой акт -- это выход вне серийности, в
потусторонность, в бесконечность, как нечто противоположное серийности.
Отсюда идея "двухсветности". Серийное существование -- это такое состояние,
когда "ни жизни нет, ни смерти". Серийность в таком контексте не может
"совпасть" с жизнью потому, что "жизнь" в соитии внетемпоральна,
неисчислима, непредсказуема, она -- "событие". Мы переживаем "жизнь" тогда,
когда выпадаем из строя нашего существования как из порядка.
Если спроецировать сказанное на хармсовскую проблематику, то можно
сказать, что мы живем, только когда падаем или взлетаем. Впрочем, при
некоторых обстоятельствах, как уже указывалось, падение может быть включено
в серию, а потому и оно может перестать быть событием "жизни".
Хотя Введенский по-разному оценивал взаимоотношения события, серийности
и жизни, его недоверие к серийности очевидно.
С такой точки зрения любое нарушение серийности, как бы драматично оно
ни было, следует приветствовать. Проблема, однако, заключается в том, что
серийность всегда готова завладеть "событием". События, которые -- пусть
метафорически -- не встречаются со смертью, наподобие полового акта, события
вроде вырывания зуба, становятся началом еще одной серии.

346 Глава 12
2
Введенский уделяет особое внимание началу серии. Действительно, первый
термин серии отличается от всех иных тем, что он не имеет отношения с
термином-предшественником. Если взять "естественную" серию, например
образуемую чередой рождений, то мы увидим, что в такой серии каждый член
имеет как бы двойной статус -- по отношению к последующему члену он является
отцом или матерью, а по отношению к последующему члену -- сыном или дочерью.
Первый член такой серии -- первый отец или первая мать -- будет бесконечно
регрессировать, отодвигаться в прошлое, потому что невозможно представить
себе первого члена подобной серии, то есть только отца, не являющегося
чьим-то сыном.
Введенский считал выдергивание зуба началом ряда, а рождение -- нет.
Рождение начинает "жизнь", но не как серию, а как "чистую фигуру". То, что
рождение не открывает серии, связано с тем, что рождение вытесняется из
памяти, существует в области забвения. Забвение не создает серии. В
этом смысле забвение в качестве "истока" текста у Хармса -- это генератор
антисерийности, монограмматизма. Оно существует до времени.
Другое дело "антисобытие". Оно подключает существование к времени,
серийности и, соответственно, словесной форме дискурса. Вот как описывает
Введенский "антисобытие":
Это ни чем не поправимая беда. Выдернутый зуб. Тут совпадение внешнего
события с временем. Ты сел в кресло. И вот, пока он варит щипцы, и потом
достает их, на тебя начинает надвигаться время, время, время, и наступает
слово вдруг и наступает наполненное посторонним содержанием событие
(Введенский 2, 85).
Словесный дискурс оказывается производным ложного события.
Хармса занимал этот первый член серии существования. В "водевиле" "Адам
и Ева" (1935) он предложил ироническое решение бесконечной регрессии
генеалогической серии. Водевиль начинается с того, что Антон Исаакович
заявляет:
Не хочу больше быть Антоном, а хочу быть Адамом. А ты, Наташа, будь
Евой (Х2, 77).
Хармс пародирует здесь генерацию искусственной серии. Поскольку серия
может пониматься как произведенное нами абстрагирование некоего правила, то
правило может быть волюнтаристски задано:
Антон Исаакович. Это очень просто! Мы встанем на письменный стол, и
когда кто-нибудь будет входить к нам, мы будем кланяться и говорить:
"Разрешите представиться -- Адам и Ева" (Х2, 77).
Речь в данном случае идет о едва ли не единственно возможном способе
постулирования начала генеалогической серии. Начало такой серии в принципе
невозможно, а потому оно дается нам как непроницаемое, как тайна. Мишель
Фуко заметил:

Серии 347
...исток делает возможным область знания, чья функция состоит в
открытии истока, правда, всегда в ложном открытии из-за чрезмерности его
собственного дискурса. Исток лежит в области неотвратимо утерянного, в том
месте, где истина вещей совпадает с истинностью дискурса, в месте
ускользающего их сочленения, которое было затемнено и в конце концов утеряно
дискурсом2.
Тот факт, что генеалогический дискурс делает исток невыразимым, связан
с особым мифологическим статусом первого, "адамического" слова, настолько
плотно совпадающего с истиной, что оно не может быть вербализовано. Исток --
это всегда область молчания.
Антон Исаакович у Хармса издевательски пародирует адамическое
"первоназывание". Слово является Введенскому вместе со временем в событии,
которое "наполнено посторонним содержанием", оно знак "чужого" события и
ложного истока потому, что истинный исток забыт. Первослово -- это слово
молчания, это слово беспамятства. Любое называние истока, называние себя
первым всегда ложь.
Область первых имен для Хармса -- область забытого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62