судя по этому шел скорей странник если не бродяга, во
всяком случае такой где-то находился поблизости может быть за окном (МНК,
27).
Этот текст хорошо выражает одну из наиболее броских черт хармсовской
поэтики: совершенную конкретность "предмета" и его совершеннейшую
умозрительность. Конкретность предмета выражается в том, что он является
чем-то совершенно материальным -- то ли дождем, то ли странником. При этом в
обоих случаях "предмет" является только косвенно: дождь -- через намокший
пиджак, странник -- через "что-то похожее одновременно на кавалерийский
сапог и на топор". Почему, собственно, вещи не явиться во всей своей
конкретности? Связано это, конечно, с тем, что обе называемые вещи не
обладают устойчивой формой. Вспомним шпетовское:
Если бы под словом не подразумевался предмет, сковывающий и
цементирующий вещи в единство мыслимой формы, они рассыпались бы под своим
названием, как сыпется с ладони песок, стоит только сжать наполненную им
руку.
Дождь -- "странная" вещь, он выражает неопределенность, текучесть, это
"предмет", не имеющий места, нигде не помещенный, а потому предмет, как бы
трансцендирующий статику собственной идентичности. То же самое можно сказать
и о страннике, который движется, не имеет места, "идет". Проблема
существования смыслов за этими вещами -- как раз в том, что они "идут", что
они "уходят". Под собственными названиями странник и дождь "рассыпаются",
вернее, "растекаются", а вместе с этим растеканием утекает и смысл.
Если непредставимы сами вещи, потому что они подвижны, то предмет --
нечто противоположное вещи, он неизменен, как неизменен смысл слова "дождь"
или слова "странник". Более того, за двумя вещами в пределе может скрываться
даже один предмет, как-то связанный со словом "идти" -- словом, сохраняющим
причудливую константность при переходе от дождя к страннику.
22 Глава 1
"Предмет" в отличие от "вещи" неизменен, но не имеет материальности. Он
где-то радом, но его нельзя увидеть. Хармс отмечает (и это замечание только
на первый взгляд загадочно), что "странник если не бродяга, во всяком случае
такой где-то находился поблизости может быть за окном". Конкретность такого
"предмета" -- это вовсе не конкретность футуристического или акмеистического
предмета. Это конкретность смысла, данная через столкновения слов. Но это
конкретность, скрывающаяся от взгляда, невидимая, нематериальная, несмотря
на предъявление "сапога". "Предмет", который у Заболоцкого "сколачивается и
уплотняется до отказа", не становится от этого более материальным.
Парадоксальность ситуации заключается в том, что материальное выступает
как эфемерное, лишенное предметности, а умозрительное -- как устойчивое,
несокрушимое, предметное.
В такой ситуации совершенно особое значение приобретает имя. Имя
указывает на "предмет", заклинает его, но не выражает его смысла. Имя у
Хармса чаще всего подчеркнуто бессмысленно. Вот характерный пример,
относящийся к тому же 1930 году:
1. Мы лежали на кровати. Она к стенке на горке лежала, а я к столику
лежал. Обо мне можно сказать только два слова: торчат уши. Она знала все.
2. Вилка это? или ангел? или сто рублей? Нона это. Вилка мала. Ангел
высок. Деньги давно кончились. А Нона -- это она. Она одна Нона. Было шесть
Нон и она одна из них (МНК, 28).
Текст написан от имени "предмета" и о "предметах". На сей раз оба
"предмета" имеют места, и эти места подробно определены. "Предметы"
локализованы, но от этого они не становятся определенней. Хармс пытается
определить их негативно -- не вилка, не ангел, не сто рублей. Позитивная
идентификация наконец происходит, один из "предметов" получает имя -- Нона,
другой с самого начала определен как "я" (ср. с мыслью Шпета о возможности
понимать "я" как предмет), но, в сущности, она ничего не меняет, она столь
же бессодержательна, как и негативное определение. Имя Нона -- такое же
пустое, как местоимение "я", оба -- чистые указатели. Происходит нечто
сходное с примером Шпета про горох, который по-латыни называется
pisum. Утверждение Шпета, что "горох" "не есть значение-смысл слова
pisum", относится и к тексту Хармса, в котором Нона не есть "значение-смысл"
искомого предмета. Более того, Хармс, и это для него характерно,
одновременно обессмысливает само имя Нона, ведь имя это относится к одной из
шести существующих Нон.
3
Шпет спрашивает себя: почему в качестве примера он выбрал именно
"горох"? И отвечает:
...потому что, например, надоело замызганное в логиках и психологиках
"яблоко", а может быть, и по более сложным и "глубокомысленным"
Предмет, имя, случай 23
соображениям, может быть, по случайной ассоциации и т. п. -- все это
психологическое, "личное", субъективное обрастание, ek parergou, но не
вокруг смысловой, а около той же номинативной функции слова,
направленной на вещно (res) предметный момент словесной структуры".
Нетрудно предположить, что выбор "гороха" мог, например, определяться
полукомическим для русского уха звучанием латинского pisum.
Выбор Ноны у Хармса, вероятно, также определяется неким "субъективным
обрастанием" вокруг "номинативной функции". Возможно, Нона -- это
трансформация латинского поп -- "не", "нет". В таком случае само имя
Нона возникает как материализация отрицания -- это не вилка, это
не ангел, это не деньги, это вообще -- НЕ. "Предмет", таким
образом, получает "имя" как выражение его непредставимости. Другое
"субъективное обрастание" может быть связано с латинской вопросительной
формой поппе -- "разве не?", подразумеваемой "вопрошанием"
"предмета". И наконец, цифра шесть, связанная с Ноной, отсылает к латинскому
nonus, попа -- числительному девять, которое совершенно в духе
хармсовских манипуляций с числами (о которых ниже) может через
переворачивание превращаться в шесть14.
Имя у Хармса очень часто определяет именно отсутствие имени, указывает
на несуществующую идентичность15. История европейской ономастики развивалась
от крайней индивидуализации имен к постепенному стиранию их многообразия16.
Эта униформизация имен сопровождалась массивным забыванием и утерей
генеалогий. Андрей Белый, например, считал, что невероятные, причудливые
имена Гоголя -- это реакция
отщепенца от рода над безличием родового чрева; даже имя
"Николай" (почему "Николай"?) превращает я Гоголя в безыменку; почему
оно -- Николай, когда любое "ты" -- Николай, любое "он" -- Николай?17
У Хармса фигурируют как "заурядные", так и необычные имена, но
последние никогда не индивидуализируют героев, вроде гоголевских, по
выражению Белого, "звуковых монстров"18.
___________
13 Шпет Г. Г. Цит. соч. С. 392.
14 Нельзя исключить и другого числового "обрастания": латинское
попае -- "ноны" означает пятый день месяца.
15 Можно предположить, что это "опустошение" имени связано также с
массовым процессом смены имен в послереволюционной России, коллективным
отказом от исторической памяти и генеалогий, зафиксированных в именах. См.:
Селищев А. М. Смена фамилий и личных имен // Труды по знаковым
системам. Вып. 5. Тарту: ТГУ, 1971. С. 493 -- 500.
16 Перелом произошел в XI--XII веках. Так, например, в целом ряде
районов Франции в Х веке на сто человек приходилось 60--80 разных имен. В
XIII веке эта цифра в некоторых районах упала до 16 имен на сто человек.
Таким образом, постепенно множество людей стало называться одним именем, что
отчасти стерло индивидуальность наименования. См. Geary Patrick J.
Phantoms of Remembrance. Memory and Oblivion at the End of the First
Millennium. Princeton: Princeton University Press, 1994. P. 75.
17 Белый Андрей. Мастерство Гоголя. М.: МАЛП, 1996. С. 233.
18 Вот, например, список имен, придуманный Хармсом: "Брабонатов,
Сенерифактов, Кульдыхонин, Амгустов, Черчериков, Холбин, Акинтетерь, Зумин,
Гатет, Люпин, Сипавский, Укивакин" (МНК, 218). Можно сравнить его с
гоголевскими именами, собранными Белым: "Бульба, Козолуп, Попопуз,
Вертыхвыст, Шпонька, Чуб, Курочка из Гадяча, Земляника, Яичница, Товстогуб"
и т. д. (Белый Андрей. Мастерство Гоголя. С. 233). Разница между
двумя списками хорошо видна. У Гоголя имена обладают вещной конкретностью, у
Хармса они необычны, но совершенно абстрактны. Акинтетерь или Гатет ни к
чему не отсылают, ничего не значат.
24 Глава 1
В середине 1930-х годов он, например, сочинил текст, пародийно
соотносимый с "Носом" Гоголя. Вот его начало:
Однажды один человек по имени Андриан, а по отчеству Матвеевич и по
фамилии Петров, посмотрел на себя в зеркало и увидел, что его нос как бы
слегка пригнулся книзу и в то же время выступил горбом несколько вперед
(МНК, 147).
Петров отправляется на службу, где сослуживцы приступают к обсуждению
его носа. Все обсуждение строится Хармсом как накопление имен, каждое из
которых как будто отмечено индивидуальностью, но в действительности не
вносит в повествование никакой конкретности, ясности, а только запутывает
его:
-- Я вижу, что тут что-то не то, -- сказал Мафусаил Галактионович. --
Смотрю на Андриана Матвеевича, а Карл Иванович и говорит Николаю
Ипполитовичу, что нос у Андриана Матвеевича стал несколько книзу, так что
даже Пантелею Игнатьевичу от окна это заметно.
-- Вот и Мафусаил Галактионович заметил, -- сказал Игорь Валентинович,
-- что нос у Андриана Матвеевича, как правильно сказал Карл Иванович Николаю
Ипполитовичу и Пантелею Игнатьевичу, нескольку приблизился ко рту своим
кончиком.
-- Ну уж не говорите, Игорь Валентинович, -- сказал, подходя к
говорящим, Парамон Парамонович, -- будто Карл Игнатьевич сказал Николаю
Ипполитовичу и Пантелею Игнатьевичу, что нос Андриана Матвеевича, как
заметил Мафусаил Галактионович, изогнулся несколько книзу (МНК, 147).
Имя, с которым прежде всего связана память о человеке и роде, в
данном случае как будто испытывает сами возможности запоминания, существуя
почти на границе амнезии. Накопление имен и их безостановочная комбинаторика
делают запоминание невозможным. Память дает сбой, и сослуживцы Петрова
превращаются в некие безличные функции. Характерно, что Хармс сам в конце
концов путается в именах и называет Карла Ивановича Карлом Игнатьевичем, но
эта ошибка не имеет существенного значения и едва ли обнаруживается
читателем.
Имя у Хармса настолько не нагружено смыслом, что оно первым
подвергается забыванию. Многие тексты Хармса описывают творческий процесс
писателя как мучительную борьбу с беспамятством (об этом подробно будет
говориться позже), и. имена играют в этом процессе забывания свою
существенную роль. Поскольку за именем нет "предмета", придающего имени
смысл, оно не попадает в сферу деятельности сознания. Оно произносится и
сейчас же вытесняется точно таким же новым именем. Накопление имен -- это не
движение смыслов, не интеллектуальный процесс, а нечто подобное метанию карт
из колоды. Каждая новая карта накрывает предыдущую. Каждое
Предмет, имя, случай 25
новое имя просто стирает старое. Забывание, амнезия -- относятся прежде
всего к области имен, но не к области "предметов". У Хармса часто забвение
-- это неспособность ответить на вопрос: "как это называется?"
Необязательность имен, их семантическая пустота (своеобразный
"антикратилизм" Хармса) делают их в итоге почти эквивалентными местоимениям.
В конце концов можно всех этих мафусаилов галактионовичей просто обозначить
местоимениями -- "он", как у Белого:
"любое "он" -- Николай".
В стихотворении 1935 года Хармс описывает стариковскую амнезию, когда
рассказывающий историю старик
пытается ненужную фамилию припомнить <...>
летит вперед, местоименьями пересыпая речь.
Уже давно "они" кого-то презирают,
Кому-то шлют письмо, флакон духов и деньги.
Старик торопится и гневно морщит брови, а слушатель не знает кто "они".
(4, 83)
Имя -- первое слово, подвергающееся забыванию, а местоимение выступает
как знак амнезии. В середине 30-х годов Хармс написал небольшой текст,
который начинается с обсуждения смысла имен:
Нам бы не хотелось затрагивать чьих-либо имен, потому что имена,
которые мы могли бы затронуть, принадлежали столь незначительным особам, что
нет никакого смысла поминать их тут, на страницах, предназначенных для
чтения наших далеких потомков. Все равно эти имена были бы к тому времени
забыты и потеряли бы свое значение. Поэтому мы возьмем вымышленные имена и
назовем своего героя Андреем Головым (МНК, 150).
Имя, данное герою, объявляется не его именем. Оно дано, просто чтобы
как-то его обозначить. Оно возникает в контексте неизбежного забывания
имени, как бы из предвосхищения будущего беспамятства. Проектируемая амнезия
создает имя.
4
Что означает имя в истории? Поль Вейн, пытаясь понять, что такое
история, обратился к примеру популярного издания "Франс-Диманш", чьи
материалы заведомо существуют на периферии всего исторического.
Еженедельник "Франс-Диманш" говорит либо об интересных приключениях
неизвестных лиц, либо о скучных приключениях, которые представляют интерес
только потому, что они произошли с Елизаветой Английской или Брижит Бардо19.
__________
19 Veyne Paul. Writing History. Middletown: Wesleyan University
Press, 1984. P. 55.
26 Глава I
Оба разряда анекдотов, публикуемых "Франс-Диманш", не имеют шансов
попасть в историю. В одном случае потому, что герои их безымянны, во втором
-- потому, что имена, по мнению Вейна, здесь взяты внеисторически. Он
объясняет:
...история начинается с общего обесценивания -- Брижит Бардо или
Помпиду более уже не известные личности, вызывающие желание и восхищение, а
представители своих категорий; первая -- звезда, второй поделен между
отрядом учителей, обращающихся к политике, и отрядом глав государств20.
В начале шестидесятых годов Клод Леви-Строс включился в дискуссию о
статусе личных имен с Аланом Хендерсоном Гардинером. Гардинер проводил
различие между дезигнацией (designation) и значением
(significance) и утверждал (совершенно так же, как и Шпет), что имена
не имеют значения, что они лишь указатели, дезигнаторы21.
Леви-Строс решительно не согласился с Гардинером. По его мнению, имена
прежде всего указывают на положение в семье, клане и -- шире -- в социуме, а
потому они не просто указывают на индивидуума, они проецируют на него
значение. Имена поэтому относятся к области смысла, а не простой дезигнации.
Более того, он утверждал, что в традиционном обществе истинно личное
имя имеет лишь ребенок, до вхождения в социум в качестве полноправного
члена. "Социальным" именем является некроним, то есть "освободившееся" имя
умершего предка. "Личное имя -- это оборотная сторона некронима"22, --
замечает ученый.
Леви-Строс утверждает, что через личное имя
с помощью трансформаций можно перейти от горизонта индивидуализации к
более общим категориям23.
Более того, он считает, что личное имя настолько укоренено в социальных
классификациях и парадигматизме, что вообще не может органично вписаться в
синтагматическое измерение. Во французском его характеризует отсутствие
артикля и заглавная буква в начале, как бы выталкивающие личное имя из
синтагматической решетки.
Если сопоставить утверждения Леви-Строса с наблюдениями Вейна, то мы
увидим, что в обоих случаях речь идет о способе историзации имени и способах
историзации личности через имя. В историю проникает лишь человек, чье имя
как бы оторвалось от него как индивида и стало обозначением определенного
социального класса или группы. В терминах Гардинера, можно сказать, что
историческим является имя, перешедшее от чистой дезигнации к смыслу,
или к парадигматическому измерению -- в терминах Леви-Строса. Но это
означает и переход от темпорального (синтагматического) к внетем-
___________
0 Ibid. P. 56.
21 Gardiner A. H. The Theory of Proper Names: A Controversial
Essay. London; New York: Oxford University Press, 1957.
22 Levi-Strauss Claude. La pensee sauvage. Paris: Plon, 1962. P.
259.
23 Ibid. P. 230.
Предмет, имя, случай 27
поральному (парадигматическому). В сфере имен, таким образом,
историзация осуществляется за счет выпадения из временного измерения. Имя у
Хармса -- это тоже своего рода "атом" истории, выпадающий из континуума. И
это выпадение из истории и позволяет именам меняться местами. Отмеченное
Леви-Стросом выламывание имени из синтагмы, однако, никак не связано с
парадигматическим, смысловым, языковым измерением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
всяком случае такой где-то находился поблизости может быть за окном (МНК,
27).
Этот текст хорошо выражает одну из наиболее броских черт хармсовской
поэтики: совершенную конкретность "предмета" и его совершеннейшую
умозрительность. Конкретность предмета выражается в том, что он является
чем-то совершенно материальным -- то ли дождем, то ли странником. При этом в
обоих случаях "предмет" является только косвенно: дождь -- через намокший
пиджак, странник -- через "что-то похожее одновременно на кавалерийский
сапог и на топор". Почему, собственно, вещи не явиться во всей своей
конкретности? Связано это, конечно, с тем, что обе называемые вещи не
обладают устойчивой формой. Вспомним шпетовское:
Если бы под словом не подразумевался предмет, сковывающий и
цементирующий вещи в единство мыслимой формы, они рассыпались бы под своим
названием, как сыпется с ладони песок, стоит только сжать наполненную им
руку.
Дождь -- "странная" вещь, он выражает неопределенность, текучесть, это
"предмет", не имеющий места, нигде не помещенный, а потому предмет, как бы
трансцендирующий статику собственной идентичности. То же самое можно сказать
и о страннике, который движется, не имеет места, "идет". Проблема
существования смыслов за этими вещами -- как раз в том, что они "идут", что
они "уходят". Под собственными названиями странник и дождь "рассыпаются",
вернее, "растекаются", а вместе с этим растеканием утекает и смысл.
Если непредставимы сами вещи, потому что они подвижны, то предмет --
нечто противоположное вещи, он неизменен, как неизменен смысл слова "дождь"
или слова "странник". Более того, за двумя вещами в пределе может скрываться
даже один предмет, как-то связанный со словом "идти" -- словом, сохраняющим
причудливую константность при переходе от дождя к страннику.
22 Глава 1
"Предмет" в отличие от "вещи" неизменен, но не имеет материальности. Он
где-то радом, но его нельзя увидеть. Хармс отмечает (и это замечание только
на первый взгляд загадочно), что "странник если не бродяга, во всяком случае
такой где-то находился поблизости может быть за окном". Конкретность такого
"предмета" -- это вовсе не конкретность футуристического или акмеистического
предмета. Это конкретность смысла, данная через столкновения слов. Но это
конкретность, скрывающаяся от взгляда, невидимая, нематериальная, несмотря
на предъявление "сапога". "Предмет", который у Заболоцкого "сколачивается и
уплотняется до отказа", не становится от этого более материальным.
Парадоксальность ситуации заключается в том, что материальное выступает
как эфемерное, лишенное предметности, а умозрительное -- как устойчивое,
несокрушимое, предметное.
В такой ситуации совершенно особое значение приобретает имя. Имя
указывает на "предмет", заклинает его, но не выражает его смысла. Имя у
Хармса чаще всего подчеркнуто бессмысленно. Вот характерный пример,
относящийся к тому же 1930 году:
1. Мы лежали на кровати. Она к стенке на горке лежала, а я к столику
лежал. Обо мне можно сказать только два слова: торчат уши. Она знала все.
2. Вилка это? или ангел? или сто рублей? Нона это. Вилка мала. Ангел
высок. Деньги давно кончились. А Нона -- это она. Она одна Нона. Было шесть
Нон и она одна из них (МНК, 28).
Текст написан от имени "предмета" и о "предметах". На сей раз оба
"предмета" имеют места, и эти места подробно определены. "Предметы"
локализованы, но от этого они не становятся определенней. Хармс пытается
определить их негативно -- не вилка, не ангел, не сто рублей. Позитивная
идентификация наконец происходит, один из "предметов" получает имя -- Нона,
другой с самого начала определен как "я" (ср. с мыслью Шпета о возможности
понимать "я" как предмет), но, в сущности, она ничего не меняет, она столь
же бессодержательна, как и негативное определение. Имя Нона -- такое же
пустое, как местоимение "я", оба -- чистые указатели. Происходит нечто
сходное с примером Шпета про горох, который по-латыни называется
pisum. Утверждение Шпета, что "горох" "не есть значение-смысл слова
pisum", относится и к тексту Хармса, в котором Нона не есть "значение-смысл"
искомого предмета. Более того, Хармс, и это для него характерно,
одновременно обессмысливает само имя Нона, ведь имя это относится к одной из
шести существующих Нон.
3
Шпет спрашивает себя: почему в качестве примера он выбрал именно
"горох"? И отвечает:
...потому что, например, надоело замызганное в логиках и психологиках
"яблоко", а может быть, и по более сложным и "глубокомысленным"
Предмет, имя, случай 23
соображениям, может быть, по случайной ассоциации и т. п. -- все это
психологическое, "личное", субъективное обрастание, ek parergou, но не
вокруг смысловой, а около той же номинативной функции слова,
направленной на вещно (res) предметный момент словесной структуры".
Нетрудно предположить, что выбор "гороха" мог, например, определяться
полукомическим для русского уха звучанием латинского pisum.
Выбор Ноны у Хармса, вероятно, также определяется неким "субъективным
обрастанием" вокруг "номинативной функции". Возможно, Нона -- это
трансформация латинского поп -- "не", "нет". В таком случае само имя
Нона возникает как материализация отрицания -- это не вилка, это
не ангел, это не деньги, это вообще -- НЕ. "Предмет", таким
образом, получает "имя" как выражение его непредставимости. Другое
"субъективное обрастание" может быть связано с латинской вопросительной
формой поппе -- "разве не?", подразумеваемой "вопрошанием"
"предмета". И наконец, цифра шесть, связанная с Ноной, отсылает к латинскому
nonus, попа -- числительному девять, которое совершенно в духе
хармсовских манипуляций с числами (о которых ниже) может через
переворачивание превращаться в шесть14.
Имя у Хармса очень часто определяет именно отсутствие имени, указывает
на несуществующую идентичность15. История европейской ономастики развивалась
от крайней индивидуализации имен к постепенному стиранию их многообразия16.
Эта униформизация имен сопровождалась массивным забыванием и утерей
генеалогий. Андрей Белый, например, считал, что невероятные, причудливые
имена Гоголя -- это реакция
отщепенца от рода над безличием родового чрева; даже имя
"Николай" (почему "Николай"?) превращает я Гоголя в безыменку; почему
оно -- Николай, когда любое "ты" -- Николай, любое "он" -- Николай?17
У Хармса фигурируют как "заурядные", так и необычные имена, но
последние никогда не индивидуализируют героев, вроде гоголевских, по
выражению Белого, "звуковых монстров"18.
___________
13 Шпет Г. Г. Цит. соч. С. 392.
14 Нельзя исключить и другого числового "обрастания": латинское
попае -- "ноны" означает пятый день месяца.
15 Можно предположить, что это "опустошение" имени связано также с
массовым процессом смены имен в послереволюционной России, коллективным
отказом от исторической памяти и генеалогий, зафиксированных в именах. См.:
Селищев А. М. Смена фамилий и личных имен // Труды по знаковым
системам. Вып. 5. Тарту: ТГУ, 1971. С. 493 -- 500.
16 Перелом произошел в XI--XII веках. Так, например, в целом ряде
районов Франции в Х веке на сто человек приходилось 60--80 разных имен. В
XIII веке эта цифра в некоторых районах упала до 16 имен на сто человек.
Таким образом, постепенно множество людей стало называться одним именем, что
отчасти стерло индивидуальность наименования. См. Geary Patrick J.
Phantoms of Remembrance. Memory and Oblivion at the End of the First
Millennium. Princeton: Princeton University Press, 1994. P. 75.
17 Белый Андрей. Мастерство Гоголя. М.: МАЛП, 1996. С. 233.
18 Вот, например, список имен, придуманный Хармсом: "Брабонатов,
Сенерифактов, Кульдыхонин, Амгустов, Черчериков, Холбин, Акинтетерь, Зумин,
Гатет, Люпин, Сипавский, Укивакин" (МНК, 218). Можно сравнить его с
гоголевскими именами, собранными Белым: "Бульба, Козолуп, Попопуз,
Вертыхвыст, Шпонька, Чуб, Курочка из Гадяча, Земляника, Яичница, Товстогуб"
и т. д. (Белый Андрей. Мастерство Гоголя. С. 233). Разница между
двумя списками хорошо видна. У Гоголя имена обладают вещной конкретностью, у
Хармса они необычны, но совершенно абстрактны. Акинтетерь или Гатет ни к
чему не отсылают, ничего не значат.
24 Глава 1
В середине 1930-х годов он, например, сочинил текст, пародийно
соотносимый с "Носом" Гоголя. Вот его начало:
Однажды один человек по имени Андриан, а по отчеству Матвеевич и по
фамилии Петров, посмотрел на себя в зеркало и увидел, что его нос как бы
слегка пригнулся книзу и в то же время выступил горбом несколько вперед
(МНК, 147).
Петров отправляется на службу, где сослуживцы приступают к обсуждению
его носа. Все обсуждение строится Хармсом как накопление имен, каждое из
которых как будто отмечено индивидуальностью, но в действительности не
вносит в повествование никакой конкретности, ясности, а только запутывает
его:
-- Я вижу, что тут что-то не то, -- сказал Мафусаил Галактионович. --
Смотрю на Андриана Матвеевича, а Карл Иванович и говорит Николаю
Ипполитовичу, что нос у Андриана Матвеевича стал несколько книзу, так что
даже Пантелею Игнатьевичу от окна это заметно.
-- Вот и Мафусаил Галактионович заметил, -- сказал Игорь Валентинович,
-- что нос у Андриана Матвеевича, как правильно сказал Карл Иванович Николаю
Ипполитовичу и Пантелею Игнатьевичу, нескольку приблизился ко рту своим
кончиком.
-- Ну уж не говорите, Игорь Валентинович, -- сказал, подходя к
говорящим, Парамон Парамонович, -- будто Карл Игнатьевич сказал Николаю
Ипполитовичу и Пантелею Игнатьевичу, что нос Андриана Матвеевича, как
заметил Мафусаил Галактионович, изогнулся несколько книзу (МНК, 147).
Имя, с которым прежде всего связана память о человеке и роде, в
данном случае как будто испытывает сами возможности запоминания, существуя
почти на границе амнезии. Накопление имен и их безостановочная комбинаторика
делают запоминание невозможным. Память дает сбой, и сослуживцы Петрова
превращаются в некие безличные функции. Характерно, что Хармс сам в конце
концов путается в именах и называет Карла Ивановича Карлом Игнатьевичем, но
эта ошибка не имеет существенного значения и едва ли обнаруживается
читателем.
Имя у Хармса настолько не нагружено смыслом, что оно первым
подвергается забыванию. Многие тексты Хармса описывают творческий процесс
писателя как мучительную борьбу с беспамятством (об этом подробно будет
говориться позже), и. имена играют в этом процессе забывания свою
существенную роль. Поскольку за именем нет "предмета", придающего имени
смысл, оно не попадает в сферу деятельности сознания. Оно произносится и
сейчас же вытесняется точно таким же новым именем. Накопление имен -- это не
движение смыслов, не интеллектуальный процесс, а нечто подобное метанию карт
из колоды. Каждая новая карта накрывает предыдущую. Каждое
Предмет, имя, случай 25
новое имя просто стирает старое. Забывание, амнезия -- относятся прежде
всего к области имен, но не к области "предметов". У Хармса часто забвение
-- это неспособность ответить на вопрос: "как это называется?"
Необязательность имен, их семантическая пустота (своеобразный
"антикратилизм" Хармса) делают их в итоге почти эквивалентными местоимениям.
В конце концов можно всех этих мафусаилов галактионовичей просто обозначить
местоимениями -- "он", как у Белого:
"любое "он" -- Николай".
В стихотворении 1935 года Хармс описывает стариковскую амнезию, когда
рассказывающий историю старик
пытается ненужную фамилию припомнить <...>
летит вперед, местоименьями пересыпая речь.
Уже давно "они" кого-то презирают,
Кому-то шлют письмо, флакон духов и деньги.
Старик торопится и гневно морщит брови, а слушатель не знает кто "они".
(4, 83)
Имя -- первое слово, подвергающееся забыванию, а местоимение выступает
как знак амнезии. В середине 30-х годов Хармс написал небольшой текст,
который начинается с обсуждения смысла имен:
Нам бы не хотелось затрагивать чьих-либо имен, потому что имена,
которые мы могли бы затронуть, принадлежали столь незначительным особам, что
нет никакого смысла поминать их тут, на страницах, предназначенных для
чтения наших далеких потомков. Все равно эти имена были бы к тому времени
забыты и потеряли бы свое значение. Поэтому мы возьмем вымышленные имена и
назовем своего героя Андреем Головым (МНК, 150).
Имя, данное герою, объявляется не его именем. Оно дано, просто чтобы
как-то его обозначить. Оно возникает в контексте неизбежного забывания
имени, как бы из предвосхищения будущего беспамятства. Проектируемая амнезия
создает имя.
4
Что означает имя в истории? Поль Вейн, пытаясь понять, что такое
история, обратился к примеру популярного издания "Франс-Диманш", чьи
материалы заведомо существуют на периферии всего исторического.
Еженедельник "Франс-Диманш" говорит либо об интересных приключениях
неизвестных лиц, либо о скучных приключениях, которые представляют интерес
только потому, что они произошли с Елизаветой Английской или Брижит Бардо19.
__________
19 Veyne Paul. Writing History. Middletown: Wesleyan University
Press, 1984. P. 55.
26 Глава I
Оба разряда анекдотов, публикуемых "Франс-Диманш", не имеют шансов
попасть в историю. В одном случае потому, что герои их безымянны, во втором
-- потому, что имена, по мнению Вейна, здесь взяты внеисторически. Он
объясняет:
...история начинается с общего обесценивания -- Брижит Бардо или
Помпиду более уже не известные личности, вызывающие желание и восхищение, а
представители своих категорий; первая -- звезда, второй поделен между
отрядом учителей, обращающихся к политике, и отрядом глав государств20.
В начале шестидесятых годов Клод Леви-Строс включился в дискуссию о
статусе личных имен с Аланом Хендерсоном Гардинером. Гардинер проводил
различие между дезигнацией (designation) и значением
(significance) и утверждал (совершенно так же, как и Шпет), что имена
не имеют значения, что они лишь указатели, дезигнаторы21.
Леви-Строс решительно не согласился с Гардинером. По его мнению, имена
прежде всего указывают на положение в семье, клане и -- шире -- в социуме, а
потому они не просто указывают на индивидуума, они проецируют на него
значение. Имена поэтому относятся к области смысла, а не простой дезигнации.
Более того, он утверждал, что в традиционном обществе истинно личное
имя имеет лишь ребенок, до вхождения в социум в качестве полноправного
члена. "Социальным" именем является некроним, то есть "освободившееся" имя
умершего предка. "Личное имя -- это оборотная сторона некронима"22, --
замечает ученый.
Леви-Строс утверждает, что через личное имя
с помощью трансформаций можно перейти от горизонта индивидуализации к
более общим категориям23.
Более того, он считает, что личное имя настолько укоренено в социальных
классификациях и парадигматизме, что вообще не может органично вписаться в
синтагматическое измерение. Во французском его характеризует отсутствие
артикля и заглавная буква в начале, как бы выталкивающие личное имя из
синтагматической решетки.
Если сопоставить утверждения Леви-Строса с наблюдениями Вейна, то мы
увидим, что в обоих случаях речь идет о способе историзации имени и способах
историзации личности через имя. В историю проникает лишь человек, чье имя
как бы оторвалось от него как индивида и стало обозначением определенного
социального класса или группы. В терминах Гардинера, можно сказать, что
историческим является имя, перешедшее от чистой дезигнации к смыслу,
или к парадигматическому измерению -- в терминах Леви-Строса. Но это
означает и переход от темпорального (синтагматического) к внетем-
___________
0 Ibid. P. 56.
21 Gardiner A. H. The Theory of Proper Names: A Controversial
Essay. London; New York: Oxford University Press, 1957.
22 Levi-Strauss Claude. La pensee sauvage. Paris: Plon, 1962. P.
259.
23 Ibid. P. 230.
Предмет, имя, случай 27
поральному (парадигматическому). В сфере имен, таким образом,
историзация осуществляется за счет выпадения из временного измерения. Имя у
Хармса -- это тоже своего рода "атом" истории, выпадающий из континуума. И
это выпадение из истории и позволяет именам меняться местами. Отмеченное
Леви-Стросом выламывание имени из синтагмы, однако, никак не связано с
парадигматическим, смысловым, языковым измерением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62