Утром мне позвонила Варзикова, известная в
наших литературных кругах дама из вечно молодого поколения шестидесятников, и
с ходу решительно заявила, что больше всего она беспокоится за армию: если не
обеспечить квартирами офицерский состав частей, отзываемых в Россию из Восточной Европы,
армия может не оказать президенту в трудную минуту должной поддержки. Я
не стал уточнять, с кем должна воевать наша армия за президента. Догадываясь, что
это лишь вступление и дальше последует разговор по существу, я хмуро отвечал, что
меня кудa больше беспокоит собственная бездомность.
- Дорогой мой, но вы же не пойдете на улицу
стрелять! - уверенно возразила Варзикова, не обращая внимания на мой осипший голос.
Я благоразумно промолчал.
Главный вопрос, как я и догадывался, был совсем в
другом. Варзикова недоумевала, почему я так долго не печатаю великолепную, просто
гениальную статью молодого автора, которую она передала для моего альманаха месяца
три назад.
Я отвечал, что
два месяца пробыл в Англии, а теперь свалился с гриппом. Что, по существу, не
имею ничего против публикации этой статьи, хотя и не нахожу ее гениальной, но
не знаю пока будущей судьбы ни альманаха, ни своей собственной. Что как
раз накануне моей поездки организация, финансировавшая наше издание, задержала выплаты.
Возможно, она теперь вообще расторгнет договор, и мне придется искать другого
издателя либо закрывать альманах. Все это выяснится в ближайшие дни.
- Дорогой мой, с талантами так не обращаются, -
наставительно сказала Варзикова, умевшая слышать только себя. - У этого
молодого человека нелегкая судьба, и, уверяю вас, вы можете своим промедлением взять
большой грех на душу. Мы всегда спохватываемся после времени. Как с Кричевским. Его
рукописи лежали в редакциях по полгода! Мы с вами, простите, толстокожие, мы
просто не способны вообразить, что человек от такой жизни полезет в петлю! Вы
помните Кричевского?
Я помнил Кричевского и
в последнее время много думал о нем. Он отправился за границу, провел у
родственников полгода или год, а по возвращении в Россию, не прожив здесь и
недели, отравился. Только случилось это совсем не оттого, что его мало печатали.
Когда-то этого писателя действительно притесняли, но тогда он, кстати,
держался молодцом; в последние же годы его имя появлялось в самых престижных журналах.
Настоящая причина его гибели к тому времени только-только прорисовывалась в
хаосе моих переживаний.
До
этого утра телефон много дней тоскливо молчал. Тут звонки, как часто бывает, сбились
в кучу и пошли один за другим. Следующим был знакомый баритон, принадлежавший как
раз тому банкиру, что финансировал наше издание. Он спрашивал, почему
так долго не являюсь к нему с отчетом, и, когда я заикнулся о своей болезни и
попросил подождать три-четыре дня, он раздраженно хмыкнул и повесил трубку. Других
я не запомнил и отвечал машинально, потому что был расстроен сулившей неприятности беседой.
А затем раздалось несколько нервных пустых звонков, когда поднятая трубка упорно
молчит, и наконец пробился откуда-то из сломанного автомата слабый голос жены.
Она прокричала, что прибыла в Москву рано утром, но до сих пор не может выехать
ко мне с вокзала: пригородные электрички в нашу сторону почему-то не ходят.
Добралась она уже к вечеру - усталая, пахнущая прокуренным вагоном,
с потемневшим лицом. Рассказала, что первый укол сделали при ней, маме сразу
стало полегче. Что сестра взяла для ухода за мамой отпуск без содержания и
теперь они будут жить на мизерную мамину пенсию. В городе сильно подорожали продукты;
фруктов и соков, которые так нужны сейчас больной, в продаже нет совсем.
Сестра отрезает от английского ананаса тонкие ломтики и ложечкой выдавливает дл
мамы сок, но это ненадолго...
Еще
жена сказала, что истратила на поездку все деньги, какие у нее были, и
спросила, хватит ли нам до зарплаты.
Среди ночи
я проснулся с бешено колотящимся сердцем и больше не мог уснуть. А утром
уже сидел у банкира.
Это
был советский кадр: немножко пьяница, немножко распутник, немножко шпион, отъявленный плут.
Такие всегда хорошо понимали правила игры, поэтому новые начальники ценили
их не меньше, чем прежние партийные боссы, хотя во все времена их держали на
вторых ролях. Они были хороши в качестве передаточных звеньев, для связи
с массами: ничем не управляя, никогда не оспаривая руководящих указаний, эти
люди умели с видом заговорщика подмигнуть маловеру - мол, без тебя все знаю,
но так надо, а в трудном случае могли применить и шантаж и угрозы.
Я знавал этих прожженных молодцов еще со времен моей юности - их было просто не
обойти, они охраняли все входы и выходы. В ту пору они терроризировали нас
единственно верной идеологией. Теперь в их руках было еще более
мощное орудие давления: прикарманенные материальные ценности и финансы,
все средства к жизни.
До
сих пор не понимаю, почему эта компания какое-то время поддерживала наш
альманах. Вероятно, они по испытанному методу создавали пропагандистскую завесу,
чтобы надежнее обделывать за ней свои делишки. Для рекламы это значило
немало; а кроме того, им льстило приобщение к литературным знаменитостям...
Вот и теперь банкир вертел в руках последний номер,
на обложке которого рядом с именами хороших писателей красовалась, как
всегда, его фамилия.
- О
чем тут?..
- Тут много всего,
- сказал я, пожав плечами. - Во-первых, мы печатаем малоизвестных писателей среднего
поколения. Я как-то рассказывал вам об этом. Это поколение задавленных талантов, но
кое-что из созданного ими заслуживает того, чтобы наконец увидеть свет...
Мне показалось, что именно эту фразу я уже
где-то произносил. Ну да, на семинаре по русской словесности в Оксфорде! Сид
прямо напротив Клары Дженкинс, поклонницы наших писательниц-феминисток. И
даже раскрыл перед ней эту самую книжку и показал: вот никому еще не известный, уже
не молодой, но очень сильный прозаик. Он угодил в культурный провал. При
коммунистах его не печатали, потому что его аполитичные сочинения казались
режиму опасными. С началом перестройки литераторы принялись соревноваться в
радикальности и хлесткости, и этот задумчивый художник опять оказался не у
дел со своими вечными человеческими страстями и трагедиями. Однако пишет он
куда лучше многих из тех, кого переводят и издают в Англии. Их время пройдет, уже
проходит,- он останется... Доктор Дженкинс была заранее со мной не согласна. На
лице этой чересчур учтивой молодой леди я читал высокомерное отчуждение.
- Это все? - нетерпеливо бросил банкир, уставившись на
меня в упор и для пущей значительности прищурив один глаз.
- Трудно в двух словах пересказывать большой
сборник, - заметил я, отчаянно борясь со своим насморком. - Я отношусь к
нему почти как к собственному творению - как к роману, если хотите, или, если
быть более точным, как режиссер к своему фильму... Это монтаж. На мой взгляд,
здесь нет ничего случайного.
-
Кино, роман, задавленное поколение... Красивые
слова, - проворчал он. - Но вот на обложке у вас написано, что в альманахе есть
политика. И если тут стоит моя подпись, могу я хотя бы теперь узнать, что это
за политика?
Я едва удержался, чтобы
не рассмеяться. Только теперь я понял причину его агрессивного любопытства. В
стране шла война между властными группировками, приближалась очередна
заварушка. И хотя теперь он был капиталистом, в нем срабатывал инстинкт старого
аппаратчика. И он был, конечно же, прав. Банк, коммерция, личные права, даже
состояние - все это было малозначащей мишурой, подобно должности комсомольского секретаря или
мандату народного избранника в прежние времена. В России всегда существенно только
одно: угодить хозяину, кто бы этим хозяином ни был.
- Цель наша, если в двух словах, - культурное примирение...
- Нормально, - сказал банкир, одернув пиджак.
- ...Речь не о том, чтобы собирать разных деятелей
и заставлять их что-то там подписывать, какую-то общую декларацию или воззвание. Мы
все-таки больше занимаемся культурой, чем политикой. Споры вообще глупое
занятие, во время спора каждый несет такое, за что потом приходится краснеть.
Легче всего заявить, например, что молодежь нынче не та, -
вот вам начало классического спора отцов и детей. Труднее понять, что человечество не
становится хуже, просто каждое поколение вводит новые условия игры. Можно
затеять бесконечный спор националов и космополитов, а можно, как сделал
когда-то Гоголь, напомнить людям, что все они живут в одном доме, только
смотрят на него из разных точек и исключительно по глупости не хотят сделать шаг,
чтобы поменять ракурс. Можно устраивать потасовки по поводу того, что лучше
- чистая или социальная поэзия, - а можно, как
Достоевский, разъяснить, что никакой такой чистой поэзии среди людей
вообще не бывает. И вопросы снимаются. Потому что все споры идут от недопонимания, оттого,
что люди используют неудачные или ложные понятия. По поводу Чаадаева, например,
исследователи до сих пор не могут прийти к соглашению, кто он - славянофил, западник?
А он, как всякий умный человек, вообще не влезает ни в какие такие рамки. Учитьс
глядеть на мир глазами умных людей - вот это и есть культурное примирение...
- М-да. И рассказать бы Гоголю про нашу
жизнь убогую... Слушай, кому все это надо? - нетерпеливо спросил
банкир, перейдя на ты. Кажется, он впервые осознал, с кем имеет дело.
С простофилей, за которым ничего не стоит: ни престижа, ни связей, ни влияния. -
Ты когда-нибудь задумывался, для кого работаешь? Занятым людям, у которых
есть деньги, это неинтересно, по себе знаю. С твоего брата интеллигента взять
нечего. Думаешь, это народу нужно? Народу нужны анекдоты, скандальчики, бабы
голые, чудеса в решете, понял? Погляди-ка вот на этот журнал, я его специально дл
тебя припас. Сноб называется. Тут и машины, и мода, и напитки, и
светская хроника. А девочки какие! Даже рассказ есть, между прочим. О пришельцах. Красиво?
Умеют люди делать, а? Красиво. И редколлегия посолиднее вашей. Кстати, тво
Варзикова тут. Да одна обложка чего стоит, смотри! Вот его - покупают,
сам наблюдал. Бери себе, подумай на досуге. Если возникнут стоящие идеи -
приходи, буду рад тебя видеть...
Забавно, что
он был не первым, кто ставил передо мной этот вопрос. Алиса, русская аспирантка в
Оксфорде, возвратила мне наш альманах на второй же день: Не могу это
читать. Все серьезно и на высоком уровне, но слишком тяжело... Мрак какой-то.
Я уже отвыкла от нашей жизни. Здесь журналы совсем другие. Почему бы вам не
издавать что-нибудь повеселее? После учебы она собиралась остатьс
в Англии навсегда. Родные у нее жили в Москве, я привез им от нее письмо и
маленькие рождественские сувениры...
Целыми днями сидя дома с завязанным горлом (грипп не
отступал, по ночам душили приступы сухого кашля), я пытался решить, что делать
дальше. О подневольной работе в какой-нибудь скучной конторе- работе,
едва поддерживающей полуголодное существование и не дающей ни радости, ни
надежды, - невозможно было думать без отвращения. Да и такую работу найти нелегко.
Оставалось рассчитывать только на чудо.
Я
ловил себя на том, что уже давно, может быть, не один год, живу в ожидании чуда,
словно участвую в розыгрыше какой-то дивной лотереи. Вот сейчас позвонят и
куда-нибудь позовут. Или придет письмо с выгодным предложением. И тогда
у нас сразу появится все. Лучше всего, конечно, чтобы это была почетна
и выгодная должность - без должности в России трудно рассчитывать на иные
блага. Но можно согласиться и на крупную сумму в валюте - скажем, получить Букеровскую премию
за роман: ерунда, какие-то десять тысяч фунтов, на них не приобретешь даже
жалкой комнаты в московской коммуналке, и все-таки...
И я начинал понимать, что именно так - в надежде
на счастливый билет - сегодня живет вся страна. А что еще остается делать
народу, который лишен возможности зарабатывать на жизнь собственным трудом?
Криминальными наклонностями и авантюрным нравом наделено все-таки меньшинство, а
обычная работа нормальных людей потеряла смысл. Она не поддерживает даже
их физического существования. Человеку же мало просто продлевать тяжелую,
серую, безрадостную жизнь - зачем? для кого? - ему надо видеть перспективу, строить
планы и надеяться. Оттого так популярны всевозможные лотереи: Выигрыш -
только в американских долларах! Не догадываются простаки, что на
их запредельном отчаянии тоже наживаются, что на этом-то зарабатывать легче
всего...
Понял я и то, что
народ, волей или неволей избравший такой способ жизни, вырождается и обречен
на гибель. Ведь для уничтожения людского племени совсем не обязательно взрывать
ядерные заряды. Достаточно лишь создать такие условия, при которых нет
смысла работать и жить. Можно сколько угодно твердить про Бога и высшие духовные
ценности - если покончено с обычными житейскими ценностями, это уже не поможет.
Человеку необходимо прежде найти свое место на земле, только тогда ему приоткрываются небеса.
Русский человек особенно ревностен в желании выглядеть; если не
удается в глазах окружающих, то хотя бы - в своих собственных; он тянется, напрягается из
последних сил, подобно пьяному, которому нужно как по струночке пройти
мимо постового, чтобы не угодить в кутузку... Теряя эту метафизическую опору,
он разом опускается, слабнет, забывает о приличиях, не заботится уже, как
он выглядит, не старается поддержать общение, помочь или услужить другим.
Общественная жизнь прекращается. Люди начинают чувствовать себя как нищие в
одном большом грязном подземелье. Они одиноки и злы. Им принадлежит только
то, что они сумеют выклянчить или вырвать у других.
Вот что происходит в России, с русским народом.
И я сам становился такой превращенной особью.
Обычно с утра я притворялся перед самим собой,
что собираюсь заняться работой, и садился к столу. В голове всплывали один
за другим разрозненные кусочки утомительного жизненного горя, но я даже не
успевал разобрать их как следует и разволноваться, потому что потихоньку, посапывая, начинал
дремать. В таком состоянии меня могла посетить, например, мысль о потерянных по
вине Аэрофлота фунтах стерлингов, но она была не столь яркой и
мучительной, как в Англии, где я просто сходил от этой мысли с ума. Теперь
я лишь начинал вяло мечтать и прикидывать, что могли принести мне пропавшие деньги:
можно было купить цветной телевизор, или четыре пары обуви, или оплатить дорогу
до Англии и обратно моей жене, которая ни разу в жизни не была за границей... Иногда
я спохватывался, что принимаюсь храпеть. И вдруг вспоминал, что мама незадолго до
болезни вот так же засыпала днем на стуле, всхрапывая,- что бы ни
происходило вокруг, с какими бы проблемами ни подступали к ней мы с сестрой. И
решал, что это, наверное, и есть старость. И чувствовал невидимую нить,
которая связывала меня с мамой, находящейся за сотни километров отсюда.
Ее болезнь лишила меня последнихсил.
Жена жила
в непрерывной тихой ярости и была вся как клубок нервов. Она похудела, с
ее лица не сходила чернота, поразившая меня в день ее возвращения из Вятки.
После моего несчастного визита к банкиру она поспешила сделать выбор и
устроилась в какую-то контору клеить конверты. Мы никогда не обсуждали, сколько
она будет за это получать. Мы вообще старались как можно меньше разговаривать, когда
она возвращалась по вечерам с работы, и оставались каждый наедине со своими угрюмыми
мыслями.
Как-то раз я включил телевизор, и
после этого уже включал каждый вечер. Шел сериал про сицилийскую мафию.
Фильм был дрянной, он раздражал наивной моралью и смехотворностью придуманных ужасов,
но помогал домысливать скрытые пружины того, что происходило в России.
Жена не разделяла мои экранные бдения, она укрывалась с головой в постели,
чтобы ничего не видеть и не слышать.
Еще
я полюбил в те дни смотреться в зеркало. Пустые глаза смотрели в другие
пустые глаза. Иногда это приводило меня в экстаз. Я неожиданно начинал
себе нравиться. И брался примерять перед зеркалом английские обновы: брюки, которые
еще ни разу мне не пригодились, потраченный интервентами свитер... И глядел и
узнавал: как раз в этом наряде я поворачивался перед зеркалом в своей спаленке в
Оксфорде, радуясь, что вернусь в Москву приодетым.
Из газет было ясно, что власть продолжала выяснять
отношения в своем достаточно узком кругу. Все это в целом напоминало дрянной
фарс, но иногда выходило за рамки жанра и заставляло тревожиться за собственный рассудок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21