по пути вспоминаешь про оставленную на грядке лопату и несешься в
огород, бросив ведра на крыльце; в огороде обнаруживаешь, что забыл прикопать принесенное вчера
из лесу деревце, и принимаешься за новую работу... Таким путем до колонки доберешься разве
что к вечеру - и то если принять, что жизнь подчиняется элементарным арифметическим правилам.
На самом же деле в ней, жизни, никогда не действуют простые сложение или
вычитание. Пока бегаешь со щепкой, в колонке могут вдруг перекрыть воду;
пока плетешься с ведрами на дальний колодец, набежит тучка, и вот уже щепку намочило
дождем и она не годится в растопку: теперь надо либо сушить ее несколько дней
под навесом (канители-то!), либо выбрасывать подальше за ворота, где она
до сих пор и валялась, нарушая порядок... Только вздохнешь с облегчением после
одной сделанной на совесть работы, только примешься за другую, глянь -
а предыдущее твое творение успело рассохнуться под палящим солнцем или, наоборот,
намокнуть, или выскочить из пазов, или порваться, и тебе пора оборачиваться и
идти поправлять старое...
Ольга Степановна, как
только я при случае изложил ей свою теорию, тут же выставила мне подобные контраргументы. Это
был опыт, выстраданный всей ее жизнью. Собственный дом, говорила она, особенно если
старый, - это куча дел и постоянный непорядок. В конце концов мы по моему предложению немного
изменили формулировку: куча дел и постоянная угроза беспорядка. Именно
таким представлялся мне быт англичан, а с некоторых пор и быт самой Ольги
Степановны - по ее мнению, чересчур мной приукрашиваемый.
(Вспоминая наш тогдашний обмен любезностями,
понимаю, что она не скромничала, просто лучше меня чувствовала свое положение и
была, как всегда, предельно правдива. Ольга Степановна, которая так часто
напоминала мне в Солигаличе вас (несмотря на большую разницу в годах) -
и своими незаурядными умом и характером, и подлинным, не вымученным достоинством, и
щедростью, и трудолюбием, и какой-то особенной невозмутимостью, и чисто
английской практичностью с легким оттенком скептицизма (профессии и
те у вас были родственными. Что за важность, что у одной студенты Оксфорда, а
у другой провинциальные недоросли? Даже относились вы к своим подопечным почти
одинаково, так же любили их в душе и так же гневались в разговоре на их
распущенность и лень), - эта Ольга Степановна, говорю я, всю жизнь тянулась из
последних сил, чтобы создать вокруг себя человечную обстановку, но достигала при
этом чего-то совсем другого, нежели вы. А ведь желания или, если хотите, представления о
нормальной и достойной жизни были у вас очень схожими - голову даю
на отсечение! Вы понимаете меня, дорогая моя. Пусть вас с ней и сближает, между
прочим, любовь к домашней кухне, толкую я все-таки не о посудомоечной машине
и не о кухонном комбайне, которых Ольга Степановна в глаза не видывала,
хотя привыкла бы к ним, уверен, так же быстро и легко, как привыкли вы. Я
вот о чем: И пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и
устремились на дом тот; и он не упал, потому что основан был на камне. Еще
проще рассказывается в вашей любимой сказке: жили-были три поросенка; один
построил себе дом из соломы, другой из хвороста, третий из кирпичей. Знаете, что
напоминают мне эти три дома?..
Но
я отвлекся, договорю о строительных материалах в другой раз.)
Надеюсь, теория малых дел мне в
целом не слишком навредила, а вот конкретную пользу от нее - лучше сказать, много
маленьких польз- могу назвать сразу. В одну из ночей, проснувшись часа
в два от криков пьяного соседа и не надеясь больше уснуть, я сделал генеральную приборку
в сенях - ведь для этого совсем не обязательно было, чтобы дом стоял прямо! Стеклянные банки
с испорченным добром вытряхнул и перемыл, огородный и кухонный инвентарь рассортировал. Набравшиеся четыре
бадьи пустых консервных жестянок и прочего хлама, иногда очень дурно пахнущего, пришлось
закопать на огороде. Пропитанные жирами и вареньями липкие полки из кладовки пустил
на дрова. Эту малоприятную работу я делал яростно и с каким-то даже вожделением: дом,
захламленный жилым скарбом, с детских лет был для меня одним из самых ненавистных образов
людского убожества. К утру я не только избавился от грязи, но и получил
в свое распоряжение много новых полезных в хозяйстве вещей (чугунки, сковородки, стеклянную посуду).
В те же дни (вернее, вечера и ночи) я принялс
за мебель. Главное в доме - стол. Среди купленных стройматериалов я отыскал
широкие доски со свежим и ярким рисунком. Самым трудным было гладко обстрогать их
и подогнать одну к другой, ибо у меня не было ни рубанка, ни другого подходящего дл
этой цели инструмента. Как-то вечером, когда мой напарник уже ушел, я остался во
дворе под навесом у наскоро сколоченного верстачка и с упорством умалишенного скоблил
свои доски топором, пытаясь сделать их совершенно гладкими. Навес примыкал
к жиденькому забору, отделявшему мой двор от двора соседа справа. Нечаянно подняв
голову, я вдруг увидел в каких-нибудь полутора метрах от себя лицо соседа,
участливо глядевшего на меня из-за забора.
-
Что сейчас-то делаешь? - спросил он, отвечая на сердитый вопрос в моих глазах.
- Стол, - буркнул я, помня историю с тележкой и
подслушанный разговор на грядках. Чем бы я ни занимался, этому борову не
могли прийтись по душе мои дела.
-
Мне твой мост понравился, - неожиданно сказал сосед. Он явно был настроен
на продолжение беседы. - И аллея. Я тоже люблю, ети твою, деревья сажать...
Да чего ты канителишься, разве обстругаешь доску топором? Дай-ка я тебе фуганок
свой принесу.
И сосед действительно принес
мне фуганок, а после, когда дело дошло до ножек, давал и стамеску, и ручную
дрель.
С нормальным инструментом в
руках я позволил себе некоторый изыск: менял и сдвигал одну относительно другой
доски столешницы, пока не достиг идеального совпадения рисунка сучков и
волокон. Вообще чем дальше вглубь шла какая-нибудь работа, чем большего
умения я в процессе ее набирался, тем требовательнее становился к самому
себе. Начав с мысли о простом обеденном столе и желая только одного - чтоб
стол этот не качался, я получил в конце концов красивое изделие из светлого дерева,
которое можно было бы выставлять в магазинах стильной мебели. У него были, конечно,
изъяны и недостатки, но о них знал только я. Чтобы не сгубить свое творение в
один день, я вынужден был разориться на мебельный лак и покрыл им поверхность стола
в несколько слоев. От этого оригинальный древесный рисунок проступил еще
ярче. В конце концов я получил именно то, чего желал: вещь удобную, практичную и
восхитительную.
- Натуральное хозяйство, -
шутил я, с гордостью показывая новый стол Ольге Степановне.
- А что? Правильно. Сейчас ведь ничего не купишь, все
бешеных денег стоит.
Однако особого
восторга, на какой я, будто ученик-отличник, втайне рассчитывал, мое изделие у
нее не вызвало. Уходя, не выдержала:
-
Можно бы и попроще. Времени-то сколько ушло! Так вы и до зимы дом не справите.
Крышу посмотрите, главное - чтобы крыша не текла.
Она искренне за меня переживала, но явно хватала через
край. К середине лета я твердо рассчитывал покончить с основными работами. Даже
подумывал, не привезти ли сюда на август маму с сестрой (сестра писала
мне на солигаличский адрес, что в конце июля пойдет в отпуск и попробует поставить маму
на ноги - говорят, больной надо делать массаж, заставлять больше двигаться...). Даже
решал, кого позову на новоселье. Во-первых, Ольгу Степановну. Само собой, жена
из Москвы приедет. Хорошо бы вместе с женой зазвать хоть на несколько дней
Аню Вербину (они знакомы), если будет не слишком загружена делами: ей тоже нужен
отдых. Ну и... и вас - почему нет? Ведь вы хотели появиться этим летом в
России! Можете смеяться сколько хотите, но у меня к тому времени созрела мечта:
собрать как-нибудь вместе вас, Аню Вербину и Ольгу Степановну. Я почему-то не
сомневался, что вы понравитесь друг другу.
Сосед-боров стал
появляться в моем дворе, заводил душевные (на свой лад) разговоры, приносил
недостающий инструмент, а то и подсобить пытался, охая и кряхтя.
- Я бы за такое большое дело уже не взялся.
Годы, понимаешь, не те.
Тачка соседа
была теперь в моем полном распоряжении. Его новое уважительное отношение ко
мне было связано, как я чувствовал, с размахом и первыми результатами моих
дел. Всего дороже было то, что моя забота о красоте в этих делах уже не
отвергалась с порога, встречала даже понимание и сочувствие!
В один из светлых июньских вечеров я задержался с
пустой тачкой на своем высоком мосту и окинул взглядом ближние огороды.
Воздух после тихого дождя был напоен трогательными ароматами. На изумрудных склонах
и в ложбинах, уже прикрытых туманом, чернели правильные четырехугольники грядок,
обрамленные цветущими черемухами. А над серыми крышами домов пронзительно четко,
до мельчайших архитектурных деталей вырисовывался на бледно-зеленом небе
силуэт старой каменной церкви. Она показалась мне теперь гораздо ближе, чем
днем. В этом дивном сумеречном свете понятие пространства как-то утрачивало смысл
- как, помню, много лет назад исчезли для меня часы и расстояния на берегу
Невы возле медного Петра, где я сидел такой же вот белой ночью под таким же
прозрачным зеленоватым небом и засматривался на строгие очертания казарменных корпусов
на другом берегу, на завораживающие силуэты Васильевской стрелки, Петропавловки со
сверкающим шпилем над ней, моста... Был в полверсте, а казалось, что
до него пятьдесят шагов, где-то сказано у Достоевского. Может быть, такое
место, где мы теряем чувство пространства и времени и принимаем все окружающее как
свою бегущую по жилам кровь, и называется домом? Безо всякого повода
вспомнил вдруг безымянную круглолицую попутчицу, с которой началось дл
меня обретение Солигалича, и подумал о ней со снисходительной нежностью, как
о ребенке. Еще подумал, что никакого верхнего парка на месте грядок,
наверное, устраивать не стану - здешние огороды замечательны своей особенной красотой.
И совсем легко (до того легко и незаметно, что об этом и упоминать, кажется,
не следовало бы, не то что спорить) задела другая мысль: может быть, Солигалич и
есть то самое место, где я хотел бы жить...
В ту ночь мне снился длинный яркий сон. Хорошо помню
об этом потому, что вообще сны в Солигаличе были большой редкостью: измотанный до
предела, я обычно сразу проваливался в небытие и так же незаметно возвращался к
дневному сознанию, не ощущая после ночи ничего, кроме ломоты в теле.
Мне снилось, что я держу в руках длинный белый
конверт с красным штемпелем Букингемского дворца. Не знаю, как он ко мне попал,
да и где я сам во сне находился - на даче ли под Москвой или здесь, в Солигаличе. Открываю
судьбоносный конверт с волнением и трепетом, разворачиваю гербовую бумагу и
читаю:
Гр. такому-то (отчество
перепутано),
проживающему там-то
и там-то.
На Ваше обращение к
королеве Франции Екатерине отвечаем, что Вы имеете в Москве 1,9 кв. м живой
площади и не подлежите постановке на жилищный учет.
Пом. субпрефекта Юго-Западного округа
Варзикова.
И снова красная печать со львом.
Самое смешное, что из этого округа мы с женой действительно получали
в свое время какие-то отписки. Однако Варзикова не имела ко всему этому ни
малейшего отношения. Честное слово, о ней я за все время в Солигаличе ни
разу даже не вспомнил!
Но
во сне меня смущало другое: почему кладбищенская площадь названа живой?
(То, что речь в письме идет именно о могиле, сомнений почему-то не вызывало.)
Может быть, это просто опечатка и надо читать жилой? И тут мен
осенило: ведь кладбища-то наши в самом деле очень живые! Проплыли в мозгу
тяжелые серебристые заколки в виде бабочек на взбитых прическах двух девчонок, сидевших
впереди меня в солигаличском автобусе. Я тогда еще отметил про себя: как
на кладбище. Там тоже железные сварные надгробия и оградки, крашенные серебрянкой. Грубые,
дорогостоящие и для всех одинаковые. Обзаводиться ими, по-видимому, просто
необходимо - как необходимо покупать в дом диван или шифоньер или обносить
забором двор. Это суета живых, а вовсе не память об усопших и не украшение их
посмертного бытия. Это тоже судьба России, наши такие живые и такие безобразные кладбища... Мне
очень захотелось потрогать бабочку-надгробие над розовой раковиной ушка.
Я уже протянул было руку...
-
Сосед! Соседушко! - закричала девка истошным голосом.
Я открыл глаза. Показалось, что меня окликнули по
имени-отчеству, причем отчество переврали точно так, как в письме. Я выходил
из сна с ужасным чувством несчастья, окончательного крушения всех надежд.
Пошарил рукой по одеялу в поисках письма, чтобы перечитать его еще раз. Оно
только что было здесь!
-
Соседушко! Меня Леша убивает!
Старушечий вскрик
захлебнулся хрипом. Я бросился к окну. В полутемном дворе мужчина наотмашь бил
кулаком по голове старуху. Я заметался в поисках одежды и снова завороженно прилип
к окну, дрожащими пальцами пытаясь застегнуть рубашку. Он уже втаскивал ее
за волосы в дом по ступенькам крыльца, как мешок картошки...
Соседская калитка была закрыта на засов. Я
босиком прошел по улице до тускло освещенного окна кухни.
- Не смей, сука, жаловаться! - донеслось из-за
окна рычанье внука.
- Да
какая же я тебе сука, Леша! - громко отчитывал его знакомый голос. - Мне скоро
девяносто стукнет, а ты меня сукой обзываешь, жеребец бессовестный!
Слава Богу, старуха была жива. У меня подкашивались ноги.
Я присел у забора и впервые перевел дух, стараясь унять тупую боль и смертельную усталость в
груди. Вокруг меня сияла все та же волшебная белая ночь с ее дурманящими ароматами, только
небо из зеленого стало золотистым, с легчайшими акварельными мазками облаков над
горизонтом...
Старуха молила
меня о помощи. Чем же я мог ей помочь?
Утром вспомнил, откуда была с вечера привязавшаяся ко
мне фраза про пятьдесят шагов: из подробного, тщательно написанного пейзажа,
к которому герой Достоевского постоянно возвращается, дополняя этот пейзаж
все новыми и новыми красочными деталями! Речь идет, конечно, о князе Мышкине, идиоте.
Он живет этим пейзажем на протяжении всего романа. С попыток пересказать некую
важную для него картину, привлечь к ней внимание он начинает первые знакомства, едва
вернувшись в Россию после долгого пребывания в Швейцарии: Тоже
иногда в полдень, когда зайдешь куда-нибудь в горы, станешь один посредине горы,
кругом сосны, старые, большие, смолистые; вверху на скале старый замок средневековый, развалины; наша
деревенька далеко внизу, чуть видна; солнце яркое, небо голубое, тишина
страшная... К своему воспоминанию он возвращается каждый раз и
в минуты важных решений, и в минуты самых тяжелых душевных мук: Иногда
ему хотелось уйти куда-нибудь, совсем исчезнуть отсюда... Мгновениями ему
мечтались и горы, и именно одна знакомая точка в горах, которую он всегда
любил припоминать и куда он любил ходить, когда еще жил там, и смотреть оттуда
вниз на деревню, на чуть мелькавшую внизу белую нитку водопада, на белые
облака, на заброшенный старый замок. О,как бы он хотел очутиться теперь
там...
Не удивляйтесь, что
много цитирую. Увлекшись своими припоминаниями из Достоевского, я посетил
в Солигаличе городскую библиотеку и попросил на время никому не нужный томик
Идиота из десятитомного издания еще пятидесятых, кажется, годов.
Как я потом специально убедился, Достоевский в
самом деле не любил разворачивать пейзажные описания, несмотря на постоянно и
пронзительно ощущаемые в его прозе место действия, воздух действия, чуть
ли не трепетание этого воздуха... Идиот с его навязчивым подробным воспоминанием стал
в этом смысле исключением из правила. Но даже здесь, как вы чувствуете, на
первом месте не картина, а точка, некое духовное средоточие Божьего
мира вне времени и пространства. Можно ли назвать такую точку, навсегда
покинутую в чужой стране, домом? Если взамен нет ничего другого, если
скитаешься по чужим углам, как князь Мышкин, - вероятно, можно. Не дачу
же Лебедева, не террасу с кадками так звать! - она числится домом князя лишь
механически, по недоразумению. Во всяком случае, эта картина, это навсегда врезавшееся в
память впечатление как будто охраняет князя Мышкина в России, как будто
постоянно от чего-то его спасает вплоть до настоящего безумия, которым заканчивается роман.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
огород, бросив ведра на крыльце; в огороде обнаруживаешь, что забыл прикопать принесенное вчера
из лесу деревце, и принимаешься за новую работу... Таким путем до колонки доберешься разве
что к вечеру - и то если принять, что жизнь подчиняется элементарным арифметическим правилам.
На самом же деле в ней, жизни, никогда не действуют простые сложение или
вычитание. Пока бегаешь со щепкой, в колонке могут вдруг перекрыть воду;
пока плетешься с ведрами на дальний колодец, набежит тучка, и вот уже щепку намочило
дождем и она не годится в растопку: теперь надо либо сушить ее несколько дней
под навесом (канители-то!), либо выбрасывать подальше за ворота, где она
до сих пор и валялась, нарушая порядок... Только вздохнешь с облегчением после
одной сделанной на совесть работы, только примешься за другую, глянь -
а предыдущее твое творение успело рассохнуться под палящим солнцем или, наоборот,
намокнуть, или выскочить из пазов, или порваться, и тебе пора оборачиваться и
идти поправлять старое...
Ольга Степановна, как
только я при случае изложил ей свою теорию, тут же выставила мне подобные контраргументы. Это
был опыт, выстраданный всей ее жизнью. Собственный дом, говорила она, особенно если
старый, - это куча дел и постоянный непорядок. В конце концов мы по моему предложению немного
изменили формулировку: куча дел и постоянная угроза беспорядка. Именно
таким представлялся мне быт англичан, а с некоторых пор и быт самой Ольги
Степановны - по ее мнению, чересчур мной приукрашиваемый.
(Вспоминая наш тогдашний обмен любезностями,
понимаю, что она не скромничала, просто лучше меня чувствовала свое положение и
была, как всегда, предельно правдива. Ольга Степановна, которая так часто
напоминала мне в Солигаличе вас (несмотря на большую разницу в годах) -
и своими незаурядными умом и характером, и подлинным, не вымученным достоинством, и
щедростью, и трудолюбием, и какой-то особенной невозмутимостью, и чисто
английской практичностью с легким оттенком скептицизма (профессии и
те у вас были родственными. Что за важность, что у одной студенты Оксфорда, а
у другой провинциальные недоросли? Даже относились вы к своим подопечным почти
одинаково, так же любили их в душе и так же гневались в разговоре на их
распущенность и лень), - эта Ольга Степановна, говорю я, всю жизнь тянулась из
последних сил, чтобы создать вокруг себя человечную обстановку, но достигала при
этом чего-то совсем другого, нежели вы. А ведь желания или, если хотите, представления о
нормальной и достойной жизни были у вас очень схожими - голову даю
на отсечение! Вы понимаете меня, дорогая моя. Пусть вас с ней и сближает, между
прочим, любовь к домашней кухне, толкую я все-таки не о посудомоечной машине
и не о кухонном комбайне, которых Ольга Степановна в глаза не видывала,
хотя привыкла бы к ним, уверен, так же быстро и легко, как привыкли вы. Я
вот о чем: И пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и
устремились на дом тот; и он не упал, потому что основан был на камне. Еще
проще рассказывается в вашей любимой сказке: жили-были три поросенка; один
построил себе дом из соломы, другой из хвороста, третий из кирпичей. Знаете, что
напоминают мне эти три дома?..
Но
я отвлекся, договорю о строительных материалах в другой раз.)
Надеюсь, теория малых дел мне в
целом не слишком навредила, а вот конкретную пользу от нее - лучше сказать, много
маленьких польз- могу назвать сразу. В одну из ночей, проснувшись часа
в два от криков пьяного соседа и не надеясь больше уснуть, я сделал генеральную приборку
в сенях - ведь для этого совсем не обязательно было, чтобы дом стоял прямо! Стеклянные банки
с испорченным добром вытряхнул и перемыл, огородный и кухонный инвентарь рассортировал. Набравшиеся четыре
бадьи пустых консервных жестянок и прочего хлама, иногда очень дурно пахнущего, пришлось
закопать на огороде. Пропитанные жирами и вареньями липкие полки из кладовки пустил
на дрова. Эту малоприятную работу я делал яростно и с каким-то даже вожделением: дом,
захламленный жилым скарбом, с детских лет был для меня одним из самых ненавистных образов
людского убожества. К утру я не только избавился от грязи, но и получил
в свое распоряжение много новых полезных в хозяйстве вещей (чугунки, сковородки, стеклянную посуду).
В те же дни (вернее, вечера и ночи) я принялс
за мебель. Главное в доме - стол. Среди купленных стройматериалов я отыскал
широкие доски со свежим и ярким рисунком. Самым трудным было гладко обстрогать их
и подогнать одну к другой, ибо у меня не было ни рубанка, ни другого подходящего дл
этой цели инструмента. Как-то вечером, когда мой напарник уже ушел, я остался во
дворе под навесом у наскоро сколоченного верстачка и с упорством умалишенного скоблил
свои доски топором, пытаясь сделать их совершенно гладкими. Навес примыкал
к жиденькому забору, отделявшему мой двор от двора соседа справа. Нечаянно подняв
голову, я вдруг увидел в каких-нибудь полутора метрах от себя лицо соседа,
участливо глядевшего на меня из-за забора.
-
Что сейчас-то делаешь? - спросил он, отвечая на сердитый вопрос в моих глазах.
- Стол, - буркнул я, помня историю с тележкой и
подслушанный разговор на грядках. Чем бы я ни занимался, этому борову не
могли прийтись по душе мои дела.
-
Мне твой мост понравился, - неожиданно сказал сосед. Он явно был настроен
на продолжение беседы. - И аллея. Я тоже люблю, ети твою, деревья сажать...
Да чего ты канителишься, разве обстругаешь доску топором? Дай-ка я тебе фуганок
свой принесу.
И сосед действительно принес
мне фуганок, а после, когда дело дошло до ножек, давал и стамеску, и ручную
дрель.
С нормальным инструментом в
руках я позволил себе некоторый изыск: менял и сдвигал одну относительно другой
доски столешницы, пока не достиг идеального совпадения рисунка сучков и
волокон. Вообще чем дальше вглубь шла какая-нибудь работа, чем большего
умения я в процессе ее набирался, тем требовательнее становился к самому
себе. Начав с мысли о простом обеденном столе и желая только одного - чтоб
стол этот не качался, я получил в конце концов красивое изделие из светлого дерева,
которое можно было бы выставлять в магазинах стильной мебели. У него были, конечно,
изъяны и недостатки, но о них знал только я. Чтобы не сгубить свое творение в
один день, я вынужден был разориться на мебельный лак и покрыл им поверхность стола
в несколько слоев. От этого оригинальный древесный рисунок проступил еще
ярче. В конце концов я получил именно то, чего желал: вещь удобную, практичную и
восхитительную.
- Натуральное хозяйство, -
шутил я, с гордостью показывая новый стол Ольге Степановне.
- А что? Правильно. Сейчас ведь ничего не купишь, все
бешеных денег стоит.
Однако особого
восторга, на какой я, будто ученик-отличник, втайне рассчитывал, мое изделие у
нее не вызвало. Уходя, не выдержала:
-
Можно бы и попроще. Времени-то сколько ушло! Так вы и до зимы дом не справите.
Крышу посмотрите, главное - чтобы крыша не текла.
Она искренне за меня переживала, но явно хватала через
край. К середине лета я твердо рассчитывал покончить с основными работами. Даже
подумывал, не привезти ли сюда на август маму с сестрой (сестра писала
мне на солигаличский адрес, что в конце июля пойдет в отпуск и попробует поставить маму
на ноги - говорят, больной надо делать массаж, заставлять больше двигаться...). Даже
решал, кого позову на новоселье. Во-первых, Ольгу Степановну. Само собой, жена
из Москвы приедет. Хорошо бы вместе с женой зазвать хоть на несколько дней
Аню Вербину (они знакомы), если будет не слишком загружена делами: ей тоже нужен
отдых. Ну и... и вас - почему нет? Ведь вы хотели появиться этим летом в
России! Можете смеяться сколько хотите, но у меня к тому времени созрела мечта:
собрать как-нибудь вместе вас, Аню Вербину и Ольгу Степановну. Я почему-то не
сомневался, что вы понравитесь друг другу.
Сосед-боров стал
появляться в моем дворе, заводил душевные (на свой лад) разговоры, приносил
недостающий инструмент, а то и подсобить пытался, охая и кряхтя.
- Я бы за такое большое дело уже не взялся.
Годы, понимаешь, не те.
Тачка соседа
была теперь в моем полном распоряжении. Его новое уважительное отношение ко
мне было связано, как я чувствовал, с размахом и первыми результатами моих
дел. Всего дороже было то, что моя забота о красоте в этих делах уже не
отвергалась с порога, встречала даже понимание и сочувствие!
В один из светлых июньских вечеров я задержался с
пустой тачкой на своем высоком мосту и окинул взглядом ближние огороды.
Воздух после тихого дождя был напоен трогательными ароматами. На изумрудных склонах
и в ложбинах, уже прикрытых туманом, чернели правильные четырехугольники грядок,
обрамленные цветущими черемухами. А над серыми крышами домов пронзительно четко,
до мельчайших архитектурных деталей вырисовывался на бледно-зеленом небе
силуэт старой каменной церкви. Она показалась мне теперь гораздо ближе, чем
днем. В этом дивном сумеречном свете понятие пространства как-то утрачивало смысл
- как, помню, много лет назад исчезли для меня часы и расстояния на берегу
Невы возле медного Петра, где я сидел такой же вот белой ночью под таким же
прозрачным зеленоватым небом и засматривался на строгие очертания казарменных корпусов
на другом берегу, на завораживающие силуэты Васильевской стрелки, Петропавловки со
сверкающим шпилем над ней, моста... Был в полверсте, а казалось, что
до него пятьдесят шагов, где-то сказано у Достоевского. Может быть, такое
место, где мы теряем чувство пространства и времени и принимаем все окружающее как
свою бегущую по жилам кровь, и называется домом? Безо всякого повода
вспомнил вдруг безымянную круглолицую попутчицу, с которой началось дл
меня обретение Солигалича, и подумал о ней со снисходительной нежностью, как
о ребенке. Еще подумал, что никакого верхнего парка на месте грядок,
наверное, устраивать не стану - здешние огороды замечательны своей особенной красотой.
И совсем легко (до того легко и незаметно, что об этом и упоминать, кажется,
не следовало бы, не то что спорить) задела другая мысль: может быть, Солигалич и
есть то самое место, где я хотел бы жить...
В ту ночь мне снился длинный яркий сон. Хорошо помню
об этом потому, что вообще сны в Солигаличе были большой редкостью: измотанный до
предела, я обычно сразу проваливался в небытие и так же незаметно возвращался к
дневному сознанию, не ощущая после ночи ничего, кроме ломоты в теле.
Мне снилось, что я держу в руках длинный белый
конверт с красным штемпелем Букингемского дворца. Не знаю, как он ко мне попал,
да и где я сам во сне находился - на даче ли под Москвой или здесь, в Солигаличе. Открываю
судьбоносный конверт с волнением и трепетом, разворачиваю гербовую бумагу и
читаю:
Гр. такому-то (отчество
перепутано),
проживающему там-то
и там-то.
На Ваше обращение к
королеве Франции Екатерине отвечаем, что Вы имеете в Москве 1,9 кв. м живой
площади и не подлежите постановке на жилищный учет.
Пом. субпрефекта Юго-Западного округа
Варзикова.
И снова красная печать со львом.
Самое смешное, что из этого округа мы с женой действительно получали
в свое время какие-то отписки. Однако Варзикова не имела ко всему этому ни
малейшего отношения. Честное слово, о ней я за все время в Солигаличе ни
разу даже не вспомнил!
Но
во сне меня смущало другое: почему кладбищенская площадь названа живой?
(То, что речь в письме идет именно о могиле, сомнений почему-то не вызывало.)
Может быть, это просто опечатка и надо читать жилой? И тут мен
осенило: ведь кладбища-то наши в самом деле очень живые! Проплыли в мозгу
тяжелые серебристые заколки в виде бабочек на взбитых прическах двух девчонок, сидевших
впереди меня в солигаличском автобусе. Я тогда еще отметил про себя: как
на кладбище. Там тоже железные сварные надгробия и оградки, крашенные серебрянкой. Грубые,
дорогостоящие и для всех одинаковые. Обзаводиться ими, по-видимому, просто
необходимо - как необходимо покупать в дом диван или шифоньер или обносить
забором двор. Это суета живых, а вовсе не память об усопших и не украшение их
посмертного бытия. Это тоже судьба России, наши такие живые и такие безобразные кладбища... Мне
очень захотелось потрогать бабочку-надгробие над розовой раковиной ушка.
Я уже протянул было руку...
-
Сосед! Соседушко! - закричала девка истошным голосом.
Я открыл глаза. Показалось, что меня окликнули по
имени-отчеству, причем отчество переврали точно так, как в письме. Я выходил
из сна с ужасным чувством несчастья, окончательного крушения всех надежд.
Пошарил рукой по одеялу в поисках письма, чтобы перечитать его еще раз. Оно
только что было здесь!
-
Соседушко! Меня Леша убивает!
Старушечий вскрик
захлебнулся хрипом. Я бросился к окну. В полутемном дворе мужчина наотмашь бил
кулаком по голове старуху. Я заметался в поисках одежды и снова завороженно прилип
к окну, дрожащими пальцами пытаясь застегнуть рубашку. Он уже втаскивал ее
за волосы в дом по ступенькам крыльца, как мешок картошки...
Соседская калитка была закрыта на засов. Я
босиком прошел по улице до тускло освещенного окна кухни.
- Не смей, сука, жаловаться! - донеслось из-за
окна рычанье внука.
- Да
какая же я тебе сука, Леша! - громко отчитывал его знакомый голос. - Мне скоро
девяносто стукнет, а ты меня сукой обзываешь, жеребец бессовестный!
Слава Богу, старуха была жива. У меня подкашивались ноги.
Я присел у забора и впервые перевел дух, стараясь унять тупую боль и смертельную усталость в
груди. Вокруг меня сияла все та же волшебная белая ночь с ее дурманящими ароматами, только
небо из зеленого стало золотистым, с легчайшими акварельными мазками облаков над
горизонтом...
Старуха молила
меня о помощи. Чем же я мог ей помочь?
Утром вспомнил, откуда была с вечера привязавшаяся ко
мне фраза про пятьдесят шагов: из подробного, тщательно написанного пейзажа,
к которому герой Достоевского постоянно возвращается, дополняя этот пейзаж
все новыми и новыми красочными деталями! Речь идет, конечно, о князе Мышкине, идиоте.
Он живет этим пейзажем на протяжении всего романа. С попыток пересказать некую
важную для него картину, привлечь к ней внимание он начинает первые знакомства, едва
вернувшись в Россию после долгого пребывания в Швейцарии: Тоже
иногда в полдень, когда зайдешь куда-нибудь в горы, станешь один посредине горы,
кругом сосны, старые, большие, смолистые; вверху на скале старый замок средневековый, развалины; наша
деревенька далеко внизу, чуть видна; солнце яркое, небо голубое, тишина
страшная... К своему воспоминанию он возвращается каждый раз и
в минуты важных решений, и в минуты самых тяжелых душевных мук: Иногда
ему хотелось уйти куда-нибудь, совсем исчезнуть отсюда... Мгновениями ему
мечтались и горы, и именно одна знакомая точка в горах, которую он всегда
любил припоминать и куда он любил ходить, когда еще жил там, и смотреть оттуда
вниз на деревню, на чуть мелькавшую внизу белую нитку водопада, на белые
облака, на заброшенный старый замок. О,как бы он хотел очутиться теперь
там...
Не удивляйтесь, что
много цитирую. Увлекшись своими припоминаниями из Достоевского, я посетил
в Солигаличе городскую библиотеку и попросил на время никому не нужный томик
Идиота из десятитомного издания еще пятидесятых, кажется, годов.
Как я потом специально убедился, Достоевский в
самом деле не любил разворачивать пейзажные описания, несмотря на постоянно и
пронзительно ощущаемые в его прозе место действия, воздух действия, чуть
ли не трепетание этого воздуха... Идиот с его навязчивым подробным воспоминанием стал
в этом смысле исключением из правила. Но даже здесь, как вы чувствуете, на
первом месте не картина, а точка, некое духовное средоточие Божьего
мира вне времени и пространства. Можно ли назвать такую точку, навсегда
покинутую в чужой стране, домом? Если взамен нет ничего другого, если
скитаешься по чужим углам, как князь Мышкин, - вероятно, можно. Не дачу
же Лебедева, не террасу с кадками так звать! - она числится домом князя лишь
механически, по недоразумению. Во всяком случае, эта картина, это навсегда врезавшееся в
память впечатление как будто охраняет князя Мышкина в России, как будто
постоянно от чего-то его спасает вплоть до настоящего безумия, которым заканчивается роман.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21