они увидели ее, и оба почувствовали, что надо что-то сделать, но даже не успели понять, что: ее четкий силуэт вдруг оказался совсем близко — маленькая головка с желтым клювом, расправленные крылья и круглая грудка, полная мелодий, — и в тот же миг раздалось легкое потрескивание; из заряженной электричеством колючей проволоки брызнули искры, крохотные, бледные, но смертельно опасные, и от птицы не осталось ничего, кроме обугленного кусочка мыса, повисшего на проволоке, у самой земли, крохотной лапки и клочка крыла, которое одним-единственным неосторожным взмахом разбудило смертью
— Это был дрозд, Йозеф!..
Бухер увидел ужас в глазах Рут Холланд.
— Нет, Рут, — проговорил он поспешно. — Это была другая птица. Это не дрозд. И даже если это был дрозд, то не тот, который пел, наверняка не тот, Рут, не наш дрозд…
— Ты уже, наверное, подумал, что я про тебя забыл, а? — спросил Хандке.
— Нет.
— Вчера было уже поздно. Но у нас еще есть время. Времени донести на тебя больше чем достаточно. Завтра, например. Целый день.
Он стоял перед 509-м.
— Ну что скажешь, миллионер? Швейцарский миллионер!.. Не волнуйся, они выколотят эти денежки из твоих почек, франк за франком.
— А зачем их выколачивать? Их можно получить гораздо проще. Я подписываю бумагу, и они мне больше не принадлежат. — 509-й твердо посмотрел Хандке в лицо. — Две с половиной тысячи. Это большие деньги.
— Пять тысяч, — поправил его Хандке, — для гестапо. Или ты думаешь, они захотят с тобой поделиться?
— Нет. Пять тысяч для гестапо, — подтвердил 509-й.
— А для тебя — кузлы и крест, и бункер, и Бройер со своими методами. А потом виселица.
— Это еще неизвестно.
Хандке рассмеялся.
— А что же еще? Почетная грамота? За запрещенные деньги?
— Нет, конечно. — Он все еще смотрел Хандке в лицо. Ему и самому казалось странным, что он не испытывает страха, хотя понимает, что жизнь его зависит от Хандке. Все его чувства вдруг заглушила ненависть. Не та мутная, слепая, маленькая ненависть — повседневная грошовая ненависть одной отчаявшейся, умирающей от голода твари к другой, — нет, он почувствовал в себе холодную, ясную, интеллигентную ненависть; он почувствовал ее так остро, что вынужден был опустить глаза, боясь, как бы Хандке не прочел ее в них.
— Ну, а что же тогда? Ты можешь мне сказать, ты, хитрожопая обезьяна?
509-му ударил в нос запах из рта Хандке. Это тоже было странным: вонь Малого лагеря почти совершенно исключала возможность какого-либо индивидуального запаха. 509-й понимал, что воспринимает этот запах не потому, что он сильнее царившего здесь запаха трупов; его обоняние выделило этот запах, потому что он ненавидел Хандке.
— Ты что, язык проглотил от страха?
Хандке пнул его в голень. 509-й не отпрянул назад.
— Я не думаю, что меня будут пытать, — произнес он спокойно и снова посмотрел Хандке в глаза. — Это было бы нецелесообразно. Я могу умереть раньше времени. Я слишком слаб и уже совсем не гожусь для их методов. В этом сейчас мое преимущество. Гестапо придется подождать со всем этим; я им нужен — до тех пор, пока деньги не окажутся в их руках. Я ведь единственный, кто может распоряжаться деньгами. В Швейцарии у гестапо нет власти. До тех пор, пока они не получат деньги, я в безопасности. А чтобы их получить, им понадобится некоторое время. А за это время многое может измениться.
Хандке думал. Несмотря на темноту, на плоском лице его 509-й мог без труда различить признаки напряженной работы ума. Он пристально всмотрелся в это лицо. Его словно освещали изнутри невидимые прожекторы. Само лицо не изменилось, но каждая деталь в нем стала крупней и отчетливей, как под лупой.
— Да-а… Это ты неплохо придумал… — процедил наконец староста блока сквозь зубы.
— Я ничего не придумывал. Все так и есть.
— А как насчет Вебера? Он ведь хотел с тобой побеседовать! Этот не будет ждать.
— Будет, — спокойно возразил 509-й. — Господину штурмфюреру Веберу придется подождать. Гестапо позаботится об этом. Швейцарские франки для них важнее.
Выпуклые, бледно-голубые глаза Хандке сверкали так, что казалось, будто они вращаются. Рот беззвучно шевелился.
— Ох и умный же ты стал, как я погляжу!.. — проговорил он, наконец. — Еще недавно ты даже срать по-человечески не мог! Что-то вы все здесь в последнее время разыгрались, как жеребцы! Козлы вонючие! Ну ничего, погодите, скоро успокоитесь! Они вас еще прогонят через трубу! — он ткнул 509-го пальцем в грудь. — Где твои двадцать хрустув? — прошипел он вдруг.
509-й достал из кармана деньги. На секунду он почувствовал желание не делать этого, но в тот же миг понял: это было бы самоубийством. Хандке вырвал у него деньги из рук.
— За это можешь срать еще один день, — заявил он и принял величественный вид. — Дарю тебе еще один день жизни, червь несчастный! Один день, до завтра.
— Один день, — повторил 509-й.
Левинский подумал немного.
— Вряд ли он это сделает, — сказал он, наконец. — Какая для него в этом польза?
509-й поднял плечи.
— Никакой. Просто от него можно всего ожидать, когда он выпьет. Или когда у него очередной приступ бешенства.
— Надо от него избавиться. — Левинский опять призадумался. — Сейчас мы, как назло, ничего не можем предпринять. Момент неподходящий: эсэсовцы прочесывают поименные списки. Мы прячем, кого можем в лазарете. Скоро придется и вам пару человек подбросить. Вы ничего против не имеете, а?
— Нет. Если вы принесете для них и еду.
— Само собой разумеется. Теперь вот еще какое дело. У нас каждый день можно ожидать облавы или проверки. Вы не могли бы спрятать пару вещей, так, чтобы никто не мог найти?
— Большие вещи?
— Размером… — Левинский посмотрел по сторонам. Они сидели в темноте, за бараком. Никого, кроме вереницы плетущися в сторону уборно «мусульман», не было видно. — Размером, например, с наган…
— Наган?
— Да.
509-й помолчал несколько секунд.
— Под моей койкой есть дыра в полу, — быстро произнес он сдавленным голосом. — Доски рядом с ней еле держатся. Там можно спрятать не только наган. Очень просто. Здесь не бывает проверок.
Он не замечал, что говорит так, будто это не его уговаривают подвергнуть себя риску, а он сам просит позволить себе это сделать.
— Он у тебя с собой?
— Да.
— Давай его сюда.
Левинский еще раз осмотрелся.
— Ты ведь понимаешь, что он для нас значит?
— Да-да, — нетерпеливо ответил 509-й.
— Его очень нелегко было достать. Нам не раз приходилось рисковать жизнью.
— Хорошо, Левнский. Я буду осторожен. Давай его мне.
Левинский сунул 509-му в руку какой-то бесформенный предмет. 509-й ощупал его. Пистолет оказался тяжелее, чем он ожидал.
— А что на него намотано? — спросил он.
— Промасленная тряпка. Там в этой дырке, у тебя под койкой — сухо?
— Да, ответил 509-й. Это была неправда. Но ему не хотелось отдавать оружие обратно.
— Он с патронами? — спросил он.
— Да. Но патронов мало. Всего несколько штук. Кстати, он заряжен.
509-й спрятал наган за пазуху, под рубаху, и застегнул куртку. Он ощутил его под сердцем, и по коже у него пробежала легкая дрожь.
— Я пошел, — сказал Левински. — Береги его как зеницу ока. Спрячь его сразу же. — Он говорил об оружии, как о каком-то очень важном человеке. — В следующий раз со мной придет кто-нибудь из наших. У вас действительно есть место? — Он посмотрел в сторону темного аппель-плаца, на котором чернели какие-то неподвижно лежащие тела.
— У нас есть место, — ответил 509-й. — Для ваших людей у нас всегда найдется место.
— Хорошо. Если придет Хандке, дай ему еще денег. У вас еще что-нибудь осталось?
— У меня еще есть кое-что. На один раз.
— Мы тоже попробуем что-нибудь наскрести. Я передам через Лебенталя, хорошо?
— Хорошо.
Левинский исчез в темноте, нырнув в тень соседнего барака. Оттуда он заковылял, согнувшись, как «мусульманин», в сторону уборной. 509-й все еще сидел на своем месте. Он прислонился к стене барака. Правой рукой он прижимал к груди пистолет. Ему не давало покоя желание достать его из-за пазухи, размотать тряпку и коснуться рукой металла. Но он не сделал этого. Через тряпку он ощущал линии ствола и рукоятки. Пальцы его словно ласкали эти линии, как будто он них исходила некая тяжелая, темная сила. Впервые за долгие годы он прижимал к себе предмет, которым можно было защитить себя. Он вдруг перестал быть совершенно беззащитным. Он не зависел больше целиком от чужой воли. Он понимал, что это иллюзия, что оружием этим пользоваться нельзя. Но ему вполне достаточно было одного сознания, что он имел при себе оружие. Вполне достаточно, чтобы что-то в нем изменилось. Маленькое орудие смерти превратилось вдруг в источник жизни. Из него струилась воля к сопротивлению. 509-й стал думать о Хандке, о ненависть, которую он питал к нему. Хандке получил свои деньги. Но он оказался слабее его, 509-го. Он подумал о Розене. Ему удалось спасти его. Потом он вспомнил о Вебере и долго думал о нем и о первых месяцах в лагере. Он не делал этого уже несколько лет. Он вытравил из своей памяти все воспоминания — и то, что было в лагере, и то, что было до него. Он даже не хотел слышать своего имени. Он перестал быть человеком и не желал им больше становиться, иначе это сломало бы его. Он стал просто номером и хотел остаться им и для себя, и для других. Молча сидел он во тьме, прижимая к себе оружие, и дышал, и чувствовал, как прорастают в нем все многочисленные перемены последних недель. Воспоминания нахлынули вновь, и ему казалось, будто душа его насыщается чем-то невидимым, каким-то живительным, сильнодействующим лекарством.
Он услышал, как началась смена караула и осторожно поднялся. Несколько секунд он стоял на месте, покачиваясь, как пьяный. Затем медленно пошел за угол барака.
Рядом с дверью кто-то сидел.
— 509-й! — услышал он чей-то шепот. Это был Розен.
Он вздрогнул, словно очнувшись от долгого сна, полного бесконечных, тяжелых видений, и посмотрел вниз.
— Меня зовут Коллер, — произнес он, словно обращаясь к самому себе. — Фридрих Коллер.
— Да? — растерянно переспросил Розен.
Глава четырнадцатая
— Хочу священника!.. — скулил Аммерс.
Он скулил так с самого обеда. Они пытались отговорить его, но он никого не слушал. На него вдруг что-то нашло.
— Какого ты хочешь священника? — спросил Лебенталь.
— Католического. Зачем ты спрашиваешь, ты, еврей?
— Смотри-ка! — Лебенталь покачал головой. — Антисемит! Только этого нам и не хватало.
— Их полно в лагере, — заметил 509-й.
— Это вы во всем виноваты! Вы! — все больше распалялся Аммерс. — Если бы не евреи, мы бы не сидели сейчас здесь
— Вот как? Это почему же?
— Потому что если бы не было евреев, то не было бы и лагерей. Я требую священника!
— Постыдился бы, Аммерс! — не выдержал Бухер.
— Мне нечего стыдиться. Я болен. Позовите священника.
509-й посмотрел на его синие губы и ввалившиеся глаза.
— В лагере нет священника, Аммерс.
— Должен быть! Это мое право. Я умираю.
— Я не верю, что ты умираешь, — заявил Лебенталь.
— Я умираю, потому что вы, проклятые евреи, сожрали все, что полагалось мне. А теперь даже не хотите позвать для меня священника. Я хочу исповедаться. Что вы в этом понимаете?.. Почему я должен жить в одном бараке с евреями? Я имею право на арийский барак.
— Это в рабочем лагере. А здесь — нет. Здесь все равны.
Аммерс запыхтел и отвернулся. На стене, прямо над его свалявшимися космами, виднелась карандашная надпись: «Евгений Майер. 1941. Тиф. Отомстите…»
— Ну что с ним? — спросил 509-й Бергера.
— Он уже давно должен был умереть. Но теперь, кажется, действительно наступает конец.
— Похоже. Он уже начинает заговариваться.
— Он не заговаривается, — вмешался Лебенталь. — Он знает, что говорит.
— Хотелось бы верить, что нет, — сказал Бухер.
509-й посмотрел на него.
— Когда-то он был другим, Бухер, — произнес он спокойно. — Но его сломали. От прежнего Аммерса ничего не осталось. Это, — он кивнул в сторону Аммерса, — совсем другой человек, который вырос из кусков и обрубков. И обрубки не хотели срастаться. Я это сам видел.
— Священника… — вновь заскулил Аммерс. — Мне надо исповедаться! Я не хочу вечного проклятья!
509-й присел на край его койки. Рядом с Аммерсом лежал один из вновь прибывших. У него был жар. Он мелко и часто дышал.
— Ты можешь исповедаться и без священника, Аммерс. Какие там у тебя могут быть грехи! Здесь нет грехов. Во всяком случае у нас. Мы их тут же искупаем. Покайся в том, в чем ты хотел покаяться. Этого достаточно, если исповедь невозможна. Так написано в катехизисе.
Аммерс на минуту притих.
— Ты тоже католик? — спросил он.
— Да, — ответил 509-й. Это была неправда.
— Тогда ты сам должен это знать! Мне нужен священник! Я должен исповедаться и причаститься! Я не желаю гореть в вечном пламени! — Аммерс дрожал. Глаза его были широко раскрыты. Для маленького личика, величиной с два кулака, они казались слишком большими. Это придавало ему сходство с летучей мышью.
— Если ты сам католик, то должен знать, как это бывает. Это — как крематорий. Только в нем не сгорают и не умирают. Ты что, хочешь, чтобы и со мной такое случилось?
509-й посмотрел на дверь. Она была раскрыта настежь. В ее проеме застыло, как на картине, ясное вечернее небо. Он перевел взгляд на иссохшую голову Аммерса, в которой теснились огненные картины ада.
— С нами все иначе, Аммерс, — сказал он, наконец. — Мы на том свете имеем право на привилегии. Нам уже здесь достался кусок ада.
Аммерс замотал головой.
— Не богохульствуй, — прошептал он. Потом с трудом приподнялся, мрачно посмотрел вокруг и вдруг разразился злобным криком:
— Вы!.. Вы!.. Вы все здоровы! А я должен подыхать! Теперь, когда… Да-да, смейтесь! Смейтесь! Я все слышал, что вы говорили! Вы хотите выбраться отсюда! Вы выберетесь отсюда! А я? Я?.. В крематорий! В огонь! Глаза! И вечное… у-у-у-у!.. У-у-у!..
Аммерс выл, как собака на луну. Он сидел на нарах, прямой, как свеча, и выл. Черный провал его рта был похож на рупор, из которого рвался наружу хриплый вой.
Зульцбахер поднялся.
— Я пошел, — сказал он. — Спрошу насчет священника.
— Где? — спросил Лебенталь.
— Где-нибудь. В канцелярии. Или у часовых…
— Не будь идиотом. Здесь нет священников. Эсэсовцы не любят этого. Тебя засунут в бункер.
— Ну и что?
Лебенталь молча уставился на него.
— Бергер, 509-й, — проговорил он, наконец. — Вы слышали?
Лицо Зульцбахера побелело. Скулы его словно свело судорогой. Он уже никого не видел.
— Это бесполезно, — обратился к нему Бергер. — Такие вещи запрещены. Среди заключенных тоже нет ни одного священника, мы бы наверняка знали. Неужели ты думаешь, что мы бы не позвали его?
— Я пошел, — повторил Зульцбахер.
— Самоубийца! — Лебенталь схватился за голову. — И ради кого? Ради антисемита!
На скулах Зульцбахера вновь заиграли желваки.
— Пусть ради антисемита.
— Сумасшедший! Еще один сумасшедший!
— Пусть сумасшедший. Я пошел.
— Бухер, Бергер, Розен, — сказал 509-й спокойно.
Бухер, который уже стоял с дубинкой за спиной у Зульцбахера, ударил его по голове. Удар получился несильный, но его вполне хватило, чтобы Зульцбахер закачался. Они вцепились в него и повалили его на пол.
— Давай веревки от «овчарки», Агасфер! — скомандовал Бергер.
Они связали Зульцбахера по рукам и ногам и отпустили.
— Если будешь кричать, нам придется сунуть тебе в рот кляп, — сказал 509-й.
— Вы не понимаете меня…
— Мы понимаем. Полежи так, пока у тебя не прояснится в голове. Мы уже и так потеряли много людей…
Они оттащили его в угол и оставили в покое.
— Он еще немного не в себе, — пробормотал Розен, словно извиняясь за него, и поднялся с колен. — Вы должны его понять. Вы же знаете — брат…
Аммерс уже охрип. Вместо воя теперь слышен был лишь шепот:
— Ну где он? Где священник?..
У них уже кончилось терпение.
— Неужели в бараках действительно нет ни одного священника, или дьяка, или какого-нибудь пономаря? — спросил Бухер. — Хоть кого-нибудь? Чтобы он наконец замолчал.
— В семнадцатом было четверо. Одного выпустили, двое уже на том свете, а четвертый — в бункере, — сообщил Лебенталь. — Бройер лупит его каждое утро цепью. Это у него называется «служить мессу».
— Пожалуйста… — шептал Аммерс. — Ради Христа… Позовите…
— Кажется, в секции «Б» один знает латынь, — вспомнил Агасфер. — Я как-то слышал о нем. Может, позвать его?
— А как его фамилия?
— Я точно не знаю. Не то Делльбрюк, не то Хелльбрюк или что-то в этом роде. Староста секции наверняка знает.
509-й встал.
— Там Маанер. Можно его спросить.
Они отправились с Бергером в секцию «Б».
— Это скорее всего Хелльвиг, — сказал им Маанер. — Он знает языки. Правда, немного с приветом. Читает иногда что-то вслух. Он в секции «А».
— Наверное, это он.
Вместе они пошли в соседнюю секцию. Маанер отыскал старосту, высокого тощего мужчину, голова которого имела форму груши. «Груша» лишь пожал плечами. Маанер исчез в черном, стонущем лабиринте коек, рук и ног, громко выкрикивая имя нужного им человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
— Это был дрозд, Йозеф!..
Бухер увидел ужас в глазах Рут Холланд.
— Нет, Рут, — проговорил он поспешно. — Это была другая птица. Это не дрозд. И даже если это был дрозд, то не тот, который пел, наверняка не тот, Рут, не наш дрозд…
— Ты уже, наверное, подумал, что я про тебя забыл, а? — спросил Хандке.
— Нет.
— Вчера было уже поздно. Но у нас еще есть время. Времени донести на тебя больше чем достаточно. Завтра, например. Целый день.
Он стоял перед 509-м.
— Ну что скажешь, миллионер? Швейцарский миллионер!.. Не волнуйся, они выколотят эти денежки из твоих почек, франк за франком.
— А зачем их выколачивать? Их можно получить гораздо проще. Я подписываю бумагу, и они мне больше не принадлежат. — 509-й твердо посмотрел Хандке в лицо. — Две с половиной тысячи. Это большие деньги.
— Пять тысяч, — поправил его Хандке, — для гестапо. Или ты думаешь, они захотят с тобой поделиться?
— Нет. Пять тысяч для гестапо, — подтвердил 509-й.
— А для тебя — кузлы и крест, и бункер, и Бройер со своими методами. А потом виселица.
— Это еще неизвестно.
Хандке рассмеялся.
— А что же еще? Почетная грамота? За запрещенные деньги?
— Нет, конечно. — Он все еще смотрел Хандке в лицо. Ему и самому казалось странным, что он не испытывает страха, хотя понимает, что жизнь его зависит от Хандке. Все его чувства вдруг заглушила ненависть. Не та мутная, слепая, маленькая ненависть — повседневная грошовая ненависть одной отчаявшейся, умирающей от голода твари к другой, — нет, он почувствовал в себе холодную, ясную, интеллигентную ненависть; он почувствовал ее так остро, что вынужден был опустить глаза, боясь, как бы Хандке не прочел ее в них.
— Ну, а что же тогда? Ты можешь мне сказать, ты, хитрожопая обезьяна?
509-му ударил в нос запах из рта Хандке. Это тоже было странным: вонь Малого лагеря почти совершенно исключала возможность какого-либо индивидуального запаха. 509-й понимал, что воспринимает этот запах не потому, что он сильнее царившего здесь запаха трупов; его обоняние выделило этот запах, потому что он ненавидел Хандке.
— Ты что, язык проглотил от страха?
Хандке пнул его в голень. 509-й не отпрянул назад.
— Я не думаю, что меня будут пытать, — произнес он спокойно и снова посмотрел Хандке в глаза. — Это было бы нецелесообразно. Я могу умереть раньше времени. Я слишком слаб и уже совсем не гожусь для их методов. В этом сейчас мое преимущество. Гестапо придется подождать со всем этим; я им нужен — до тех пор, пока деньги не окажутся в их руках. Я ведь единственный, кто может распоряжаться деньгами. В Швейцарии у гестапо нет власти. До тех пор, пока они не получат деньги, я в безопасности. А чтобы их получить, им понадобится некоторое время. А за это время многое может измениться.
Хандке думал. Несмотря на темноту, на плоском лице его 509-й мог без труда различить признаки напряженной работы ума. Он пристально всмотрелся в это лицо. Его словно освещали изнутри невидимые прожекторы. Само лицо не изменилось, но каждая деталь в нем стала крупней и отчетливей, как под лупой.
— Да-а… Это ты неплохо придумал… — процедил наконец староста блока сквозь зубы.
— Я ничего не придумывал. Все так и есть.
— А как насчет Вебера? Он ведь хотел с тобой побеседовать! Этот не будет ждать.
— Будет, — спокойно возразил 509-й. — Господину штурмфюреру Веберу придется подождать. Гестапо позаботится об этом. Швейцарские франки для них важнее.
Выпуклые, бледно-голубые глаза Хандке сверкали так, что казалось, будто они вращаются. Рот беззвучно шевелился.
— Ох и умный же ты стал, как я погляжу!.. — проговорил он, наконец. — Еще недавно ты даже срать по-человечески не мог! Что-то вы все здесь в последнее время разыгрались, как жеребцы! Козлы вонючие! Ну ничего, погодите, скоро успокоитесь! Они вас еще прогонят через трубу! — он ткнул 509-го пальцем в грудь. — Где твои двадцать хрустув? — прошипел он вдруг.
509-й достал из кармана деньги. На секунду он почувствовал желание не делать этого, но в тот же миг понял: это было бы самоубийством. Хандке вырвал у него деньги из рук.
— За это можешь срать еще один день, — заявил он и принял величественный вид. — Дарю тебе еще один день жизни, червь несчастный! Один день, до завтра.
— Один день, — повторил 509-й.
Левинский подумал немного.
— Вряд ли он это сделает, — сказал он, наконец. — Какая для него в этом польза?
509-й поднял плечи.
— Никакой. Просто от него можно всего ожидать, когда он выпьет. Или когда у него очередной приступ бешенства.
— Надо от него избавиться. — Левинский опять призадумался. — Сейчас мы, как назло, ничего не можем предпринять. Момент неподходящий: эсэсовцы прочесывают поименные списки. Мы прячем, кого можем в лазарете. Скоро придется и вам пару человек подбросить. Вы ничего против не имеете, а?
— Нет. Если вы принесете для них и еду.
— Само собой разумеется. Теперь вот еще какое дело. У нас каждый день можно ожидать облавы или проверки. Вы не могли бы спрятать пару вещей, так, чтобы никто не мог найти?
— Большие вещи?
— Размером… — Левинский посмотрел по сторонам. Они сидели в темноте, за бараком. Никого, кроме вереницы плетущися в сторону уборно «мусульман», не было видно. — Размером, например, с наган…
— Наган?
— Да.
509-й помолчал несколько секунд.
— Под моей койкой есть дыра в полу, — быстро произнес он сдавленным голосом. — Доски рядом с ней еле держатся. Там можно спрятать не только наган. Очень просто. Здесь не бывает проверок.
Он не замечал, что говорит так, будто это не его уговаривают подвергнуть себя риску, а он сам просит позволить себе это сделать.
— Он у тебя с собой?
— Да.
— Давай его сюда.
Левинский еще раз осмотрелся.
— Ты ведь понимаешь, что он для нас значит?
— Да-да, — нетерпеливо ответил 509-й.
— Его очень нелегко было достать. Нам не раз приходилось рисковать жизнью.
— Хорошо, Левнский. Я буду осторожен. Давай его мне.
Левинский сунул 509-му в руку какой-то бесформенный предмет. 509-й ощупал его. Пистолет оказался тяжелее, чем он ожидал.
— А что на него намотано? — спросил он.
— Промасленная тряпка. Там в этой дырке, у тебя под койкой — сухо?
— Да, ответил 509-й. Это была неправда. Но ему не хотелось отдавать оружие обратно.
— Он с патронами? — спросил он.
— Да. Но патронов мало. Всего несколько штук. Кстати, он заряжен.
509-й спрятал наган за пазуху, под рубаху, и застегнул куртку. Он ощутил его под сердцем, и по коже у него пробежала легкая дрожь.
— Я пошел, — сказал Левински. — Береги его как зеницу ока. Спрячь его сразу же. — Он говорил об оружии, как о каком-то очень важном человеке. — В следующий раз со мной придет кто-нибудь из наших. У вас действительно есть место? — Он посмотрел в сторону темного аппель-плаца, на котором чернели какие-то неподвижно лежащие тела.
— У нас есть место, — ответил 509-й. — Для ваших людей у нас всегда найдется место.
— Хорошо. Если придет Хандке, дай ему еще денег. У вас еще что-нибудь осталось?
— У меня еще есть кое-что. На один раз.
— Мы тоже попробуем что-нибудь наскрести. Я передам через Лебенталя, хорошо?
— Хорошо.
Левинский исчез в темноте, нырнув в тень соседнего барака. Оттуда он заковылял, согнувшись, как «мусульманин», в сторону уборной. 509-й все еще сидел на своем месте. Он прислонился к стене барака. Правой рукой он прижимал к груди пистолет. Ему не давало покоя желание достать его из-за пазухи, размотать тряпку и коснуться рукой металла. Но он не сделал этого. Через тряпку он ощущал линии ствола и рукоятки. Пальцы его словно ласкали эти линии, как будто он них исходила некая тяжелая, темная сила. Впервые за долгие годы он прижимал к себе предмет, которым можно было защитить себя. Он вдруг перестал быть совершенно беззащитным. Он не зависел больше целиком от чужой воли. Он понимал, что это иллюзия, что оружием этим пользоваться нельзя. Но ему вполне достаточно было одного сознания, что он имел при себе оружие. Вполне достаточно, чтобы что-то в нем изменилось. Маленькое орудие смерти превратилось вдруг в источник жизни. Из него струилась воля к сопротивлению. 509-й стал думать о Хандке, о ненависть, которую он питал к нему. Хандке получил свои деньги. Но он оказался слабее его, 509-го. Он подумал о Розене. Ему удалось спасти его. Потом он вспомнил о Вебере и долго думал о нем и о первых месяцах в лагере. Он не делал этого уже несколько лет. Он вытравил из своей памяти все воспоминания — и то, что было в лагере, и то, что было до него. Он даже не хотел слышать своего имени. Он перестал быть человеком и не желал им больше становиться, иначе это сломало бы его. Он стал просто номером и хотел остаться им и для себя, и для других. Молча сидел он во тьме, прижимая к себе оружие, и дышал, и чувствовал, как прорастают в нем все многочисленные перемены последних недель. Воспоминания нахлынули вновь, и ему казалось, будто душа его насыщается чем-то невидимым, каким-то живительным, сильнодействующим лекарством.
Он услышал, как началась смена караула и осторожно поднялся. Несколько секунд он стоял на месте, покачиваясь, как пьяный. Затем медленно пошел за угол барака.
Рядом с дверью кто-то сидел.
— 509-й! — услышал он чей-то шепот. Это был Розен.
Он вздрогнул, словно очнувшись от долгого сна, полного бесконечных, тяжелых видений, и посмотрел вниз.
— Меня зовут Коллер, — произнес он, словно обращаясь к самому себе. — Фридрих Коллер.
— Да? — растерянно переспросил Розен.
Глава четырнадцатая
— Хочу священника!.. — скулил Аммерс.
Он скулил так с самого обеда. Они пытались отговорить его, но он никого не слушал. На него вдруг что-то нашло.
— Какого ты хочешь священника? — спросил Лебенталь.
— Католического. Зачем ты спрашиваешь, ты, еврей?
— Смотри-ка! — Лебенталь покачал головой. — Антисемит! Только этого нам и не хватало.
— Их полно в лагере, — заметил 509-й.
— Это вы во всем виноваты! Вы! — все больше распалялся Аммерс. — Если бы не евреи, мы бы не сидели сейчас здесь
— Вот как? Это почему же?
— Потому что если бы не было евреев, то не было бы и лагерей. Я требую священника!
— Постыдился бы, Аммерс! — не выдержал Бухер.
— Мне нечего стыдиться. Я болен. Позовите священника.
509-й посмотрел на его синие губы и ввалившиеся глаза.
— В лагере нет священника, Аммерс.
— Должен быть! Это мое право. Я умираю.
— Я не верю, что ты умираешь, — заявил Лебенталь.
— Я умираю, потому что вы, проклятые евреи, сожрали все, что полагалось мне. А теперь даже не хотите позвать для меня священника. Я хочу исповедаться. Что вы в этом понимаете?.. Почему я должен жить в одном бараке с евреями? Я имею право на арийский барак.
— Это в рабочем лагере. А здесь — нет. Здесь все равны.
Аммерс запыхтел и отвернулся. На стене, прямо над его свалявшимися космами, виднелась карандашная надпись: «Евгений Майер. 1941. Тиф. Отомстите…»
— Ну что с ним? — спросил 509-й Бергера.
— Он уже давно должен был умереть. Но теперь, кажется, действительно наступает конец.
— Похоже. Он уже начинает заговариваться.
— Он не заговаривается, — вмешался Лебенталь. — Он знает, что говорит.
— Хотелось бы верить, что нет, — сказал Бухер.
509-й посмотрел на него.
— Когда-то он был другим, Бухер, — произнес он спокойно. — Но его сломали. От прежнего Аммерса ничего не осталось. Это, — он кивнул в сторону Аммерса, — совсем другой человек, который вырос из кусков и обрубков. И обрубки не хотели срастаться. Я это сам видел.
— Священника… — вновь заскулил Аммерс. — Мне надо исповедаться! Я не хочу вечного проклятья!
509-й присел на край его койки. Рядом с Аммерсом лежал один из вновь прибывших. У него был жар. Он мелко и часто дышал.
— Ты можешь исповедаться и без священника, Аммерс. Какие там у тебя могут быть грехи! Здесь нет грехов. Во всяком случае у нас. Мы их тут же искупаем. Покайся в том, в чем ты хотел покаяться. Этого достаточно, если исповедь невозможна. Так написано в катехизисе.
Аммерс на минуту притих.
— Ты тоже католик? — спросил он.
— Да, — ответил 509-й. Это была неправда.
— Тогда ты сам должен это знать! Мне нужен священник! Я должен исповедаться и причаститься! Я не желаю гореть в вечном пламени! — Аммерс дрожал. Глаза его были широко раскрыты. Для маленького личика, величиной с два кулака, они казались слишком большими. Это придавало ему сходство с летучей мышью.
— Если ты сам католик, то должен знать, как это бывает. Это — как крематорий. Только в нем не сгорают и не умирают. Ты что, хочешь, чтобы и со мной такое случилось?
509-й посмотрел на дверь. Она была раскрыта настежь. В ее проеме застыло, как на картине, ясное вечернее небо. Он перевел взгляд на иссохшую голову Аммерса, в которой теснились огненные картины ада.
— С нами все иначе, Аммерс, — сказал он, наконец. — Мы на том свете имеем право на привилегии. Нам уже здесь достался кусок ада.
Аммерс замотал головой.
— Не богохульствуй, — прошептал он. Потом с трудом приподнялся, мрачно посмотрел вокруг и вдруг разразился злобным криком:
— Вы!.. Вы!.. Вы все здоровы! А я должен подыхать! Теперь, когда… Да-да, смейтесь! Смейтесь! Я все слышал, что вы говорили! Вы хотите выбраться отсюда! Вы выберетесь отсюда! А я? Я?.. В крематорий! В огонь! Глаза! И вечное… у-у-у-у!.. У-у-у!..
Аммерс выл, как собака на луну. Он сидел на нарах, прямой, как свеча, и выл. Черный провал его рта был похож на рупор, из которого рвался наружу хриплый вой.
Зульцбахер поднялся.
— Я пошел, — сказал он. — Спрошу насчет священника.
— Где? — спросил Лебенталь.
— Где-нибудь. В канцелярии. Или у часовых…
— Не будь идиотом. Здесь нет священников. Эсэсовцы не любят этого. Тебя засунут в бункер.
— Ну и что?
Лебенталь молча уставился на него.
— Бергер, 509-й, — проговорил он, наконец. — Вы слышали?
Лицо Зульцбахера побелело. Скулы его словно свело судорогой. Он уже никого не видел.
— Это бесполезно, — обратился к нему Бергер. — Такие вещи запрещены. Среди заключенных тоже нет ни одного священника, мы бы наверняка знали. Неужели ты думаешь, что мы бы не позвали его?
— Я пошел, — повторил Зульцбахер.
— Самоубийца! — Лебенталь схватился за голову. — И ради кого? Ради антисемита!
На скулах Зульцбахера вновь заиграли желваки.
— Пусть ради антисемита.
— Сумасшедший! Еще один сумасшедший!
— Пусть сумасшедший. Я пошел.
— Бухер, Бергер, Розен, — сказал 509-й спокойно.
Бухер, который уже стоял с дубинкой за спиной у Зульцбахера, ударил его по голове. Удар получился несильный, но его вполне хватило, чтобы Зульцбахер закачался. Они вцепились в него и повалили его на пол.
— Давай веревки от «овчарки», Агасфер! — скомандовал Бергер.
Они связали Зульцбахера по рукам и ногам и отпустили.
— Если будешь кричать, нам придется сунуть тебе в рот кляп, — сказал 509-й.
— Вы не понимаете меня…
— Мы понимаем. Полежи так, пока у тебя не прояснится в голове. Мы уже и так потеряли много людей…
Они оттащили его в угол и оставили в покое.
— Он еще немного не в себе, — пробормотал Розен, словно извиняясь за него, и поднялся с колен. — Вы должны его понять. Вы же знаете — брат…
Аммерс уже охрип. Вместо воя теперь слышен был лишь шепот:
— Ну где он? Где священник?..
У них уже кончилось терпение.
— Неужели в бараках действительно нет ни одного священника, или дьяка, или какого-нибудь пономаря? — спросил Бухер. — Хоть кого-нибудь? Чтобы он наконец замолчал.
— В семнадцатом было четверо. Одного выпустили, двое уже на том свете, а четвертый — в бункере, — сообщил Лебенталь. — Бройер лупит его каждое утро цепью. Это у него называется «служить мессу».
— Пожалуйста… — шептал Аммерс. — Ради Христа… Позовите…
— Кажется, в секции «Б» один знает латынь, — вспомнил Агасфер. — Я как-то слышал о нем. Может, позвать его?
— А как его фамилия?
— Я точно не знаю. Не то Делльбрюк, не то Хелльбрюк или что-то в этом роде. Староста секции наверняка знает.
509-й встал.
— Там Маанер. Можно его спросить.
Они отправились с Бергером в секцию «Б».
— Это скорее всего Хелльвиг, — сказал им Маанер. — Он знает языки. Правда, немного с приветом. Читает иногда что-то вслух. Он в секции «А».
— Наверное, это он.
Вместе они пошли в соседнюю секцию. Маанер отыскал старосту, высокого тощего мужчину, голова которого имела форму груши. «Груша» лишь пожал плечами. Маанер исчез в черном, стонущем лабиринте коек, рук и ног, громко выкрикивая имя нужного им человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42