Школьный товарищ Аполлинера, тот самый, с которым Гийом тайком убегал из интерната посмотреть представление ярмарочных артистов. Туссен-Люка, облачившись в адвокатскую мантию, отправляется к следователю для переговоров, «Пари-журналь» публикует письмо, в котором адвокат поэта заявляет о своей давней дружбе с Аполлинером и восстает против допущенного беззакония.
В тюрьме Аполлинер переживает истинные муки беспокойства. Как решится его судьба? Аполлинер держится так, будто и в самом деле совершил преступление, которое влечет за собой неотвратимую кару. Вместо того чтобы спокойно ждать освобождения, он предается горчайшим думам. Тюремное одиночество и предшествовавшие аресту тревожные дни привели Аполлинера в состояние депрессии. Общительный, весьма ценивший удобства поэт неожиданно оказывается в тюремной камере, где на стене над железной койкой рукою предшественника была нацарапана мрачная надпись: «Деде — за убийство...» Реальность и кошмары перемешались в воображении поэта, он забыл, что сам жертва несправедливости, и чувствовал себя соучастником какого-то темного грязного дела, которое никак не распутаешь. Ему стыдно, он боится последствий, кается перед близкими, впадает в прострацию. На фотографии, сделанной в тюрьме, голова Аполлинера гордо откинута, но выражение лица изменилось до неузнаваемости; сквозь многодневную щетину проглядывает бледная кожа, взгляд отсутствующий, полный отчаяния, рубашка с расстегнутым воротом и отсутствие галстука дополняют картину бедствия.
В тюрьме он пишет. Стихи, родившиеся в эти дни, свидетельствуют о полной утрате душевного равновесия, о смятении, поэт мечется в поисках спасения, готов обратиться за помощью в те сферы, куда иные устремляются сердцем в свой последний час. Не без неловкости читаешь строки тюремного стихотворения Аполлинера, которые начинаются словами: «Что будет со мною, боже, ты, кому ведома боль моя»,— настолько обстоятельства, вызвавшие к жизни эти строки, окрашены — для стороннего взгляда — комическим, даже фарсовым оттенком и не вяжутся с патетикой этой рифмованной жалобы. Не последнюю роль играла здесь энергия воображения; впрочем, оценка событий сквозь даль десятилетий иногда слишком упрощает вещи и, пожалуй, даже не великодушно упрощает. Стихи, обращенные к матери, к Мари и к брату, стихи, где звучит мольба о прощении,— правдивейший комментарий к тогдашнему положению поэта. Произошло нечто, что бросало тень на имя Аполлинера, позорило семью, особенно если вспомнить, что речь шла о вещах, весьма важных для людей, упоминаемых в его стихах. Им будет трудно простить его, и Аполлинер знал это.
Он надеялся на помощь Мари. Но и она, во всяком случае по мнению друзей, неспособна была пренебречь приличиями при столь неблагоприятно сложившихся для нее и для Гийома обстоятельствах. Но и это еще не все.
Ставилось под угрозу будущее Аполлинера, он иностранец, так просто было объявить проживание его во Франции нежелательным, выслать из страны, а это удваивало и утраивало тревогу. Гийом казнит себя не только за досадный инцидент, приведший его в тюрьму, он раскаивается в поступках всей своей жизни, сокрушается о всех тех днях и ночах, которые вдруг показались ему унизительными для него, и он вспомнил, что утаивал их, усилием воли вытеснял из памяти. Это было всеобъемлющее, можно сказать, великолепное раскаяние, которое хорошо знакомо детским сердцам, а иногда нисходит и на взрослых. В тюрьме писал и Верлен, писал Оскар Уайльд, но мы не стали бы сравнивать их с Аполлинером, их всех сближает только одно — чувство покорности, которое рождается в унижении, в грязи, когда человек, опустившись, становится неряшливым, нечистоплотным, чувство это, раз возникши, прорастает как трава сквозь булыжник, смирение это корнями уходит в ощущение вины, установленной или неустановленной, признанной или же никем не разгаданной. Последнее стихотворение из тюремного цикла Аполлинера можно считать свидетельством выздоровления и возвращения к той вере, которую поэт проповедовал неустанно, классически — с обнаженной головой и горящим взглядом:
День уходит. Лампою ночною Освещен тюремный мой покой. Я один в этой камере. И со мною Прекрасная ясность и разум мой.
«Прекрасная ясность и разум мой» — Аполлинер покидал тюрьму. Произошло это 12 сентября, всего через пять дней после ареста. 9-го сентября следователь получрц письмо из Франкфурта, в котором содержались необходимые объяснения Жери Пьерре.
У тюремных ворот Гийома в радости и тревоге поджидали верные друзья: Фернан Флере, Андре Бийи, Габриэль Буасси, Франсис Карко, Лео Ларгье, Рене Дализ, Макс Жакоб, Андре Сальмон, Фернан Дивуар, Франсуа Бернуар, Андре Тюдеск, Жан Диссор, Жан Молле, Андре Жермен, Рене Фошуа, Адольф Лаккюзон; был среди ожидающих и брат поэта Альбер. Но не было ни матери, мадам Костровицкой, ни Мари, Мари Лорансен, ни Пабло, Пабло Пикассо.
У каждого из неявившихся были на то свои причины.
Воспоминания о днях, проведенных в тюрьме, долго преследовали Аполлинера. Спустя много лет он с горечью напишет об этом периоде своей жизни:
«Дело это в свое время получило широчайшую огласку, во всех газетах была помещена моя фотография. Но я охотно обошелся бы без их рекламы. Хотя большая часть газет горячо меня защищала, на меня с самого начала подло накинулись антисемиты. Они были неспособны представить себе, что поляк может не быть евреем. Леон Доде заявил даже, что он никогда не поддерживал моей кандидатуры на Гонкуровскую премию,— это так возмутило честную душу старика Элемира Буржа, что Бурж дал по этому поводу в один день два интервью в газеты, хотя обычно не прибегал к такого рода выступлениям в печати.
Такова эта история, невероятная и неслыханная, трагическая и забавная. Я ведь оказался единственным, кто был арестован в связи с кражей «Джоконды». Полиция всячески старалась оправдать свои действия, они допрашивали мою консьержку, моих соседей, добивались от них признания, что я принимал у себя несовершеннолетних девочек, мальчиков и 601 весть кого еще. Если бы мое поведение могло на самом деле внушить подозрение, меня ни за что не выпустили бы. Вот когда я понял смысл анекдота о человеке, который сказал: «Если бы меня обвинили в похищении колоколов Собора Парижской богоматери, первой моей мыслью было бы скорее бежать».
Аполлинер утрачивает на время присущий ему юмор и беспечность, а заодно и румянец. Освобождением из тюрьмы судебное дело не было прекращено. Решение еще не состоялось, Аполлинер ждал высылки, боялся, что неприятность может помешать его хлопотам о получении французского подданства. Только в феврале следующего, 1912 года суд прекратил дело. До тех пор на каждом шагу его подстерегали новые неприятности, литературные враги пользовались случаем, чтобы терзать свою беззащитную жертву, его обзывали порнографом и метисом. Он снова потерял сон, метался в поисках выхода, снова начал хлопотать через Туссен-Люка о натурализации; как известно, французское подданство было Гийому Аполлинеру лишь во время мировой войны, в 1916 году, как офицеру французской армии.
Сразу же после возвращения из тюрьмы поэт перебирается с улицы Легро на улицу Лафонтен в уютный особнячок с окнами в сад. Квартирная плата здесь была даже скромнее, чем на улице Легро; а главное отсюда — рукой подать до дома Мари Лорансен. Правда, Мари все меньше благоволит к поэту.
Внешне все остается по-прежнему. Мари все так же выполняет обязанности хозяйки дома во время приемов в новой квартире, где все уголки заставлены книгами, где полно всяких амулетов и диковинок. Мари навещает Гийома и когда он в одиночестве; ей первой он показывает новые стихи. Она любит полулежа, в полутемной комнате, чем-то напоминающей беседку, слушать пение птиц, чуть не заглядывающих в окна; часто они вместе обедают у друзей, встречаются с ними в кафе, бывают на приемах знаменитой Гертруды Стайн и, как десятки других более благополучных пар, прогуливаются по набережной, где плещется Сена.
Под мостом Мирабо тихо Сена течет...
Однако встречи их сами собой становятся все реже, все трезвее, у Мари появляется тревожащая поэта нотка самостоятельности, самостоятельности, направленной против него, возлюбленного. В это охлаждение внесла свою долю и мадам Лорансен. Мать Мари всегда относилась к Гийому недоброжелательно, с настороженностью прислушивалась к его шуткам, мало что знала о его жизни и делах, а главное терпеть не могла всю эту богему, куда вдруг оказалась втянута ее дочь. С первых же дней мадам Лорансен смотрела косо на эту связь, хотя точно не знала, какова степень их близости. Не нравилось ей и происхождение поэта: чужестранец, а к тому же еще и незаконнорожденный. Мадам Лорансен вполне хватало и того, что ее собственная дочь — плод незаконной любви, незачем, думала она, еще отягощать и без того сомнительную ситуацию.
Столько было материнских трудов и забот и все, оказывается, ради того, чтобы ее славная, умненькая девочка покатилась по наклонной плоскости... Эти южане такие переменчивые, несолидные... Нет, мадам Лорансен не считает себя вправе доверять этому добродушному толстяку, а уж о друзьях, которых он приводит в дом, и подавно говорить нечего. Скандал с «Джокондой» — хотя все и обошлось благополучно — подтверждал самые худшие предположения,— не станут зря сажать честных людей в тюрьму за кражу.
Так в простоте душевной рассуждала мать Мари. Кстати, насчет друзей Гийома мадам Лорансен сходится во мнениях с мадам Костровицкой. Дело в том, что и мать Аполлинера недолюбливала Мари, да и всех вообще близких друзей сына. Аполлинер делает еще одну попытку: приводит к матери Андре Бийи, уж он-то должен ей понравиться — такой спокойный, выдержанный, вежливый. К несчастью, они опоздали на обед, и мадам устраивает сыну довольно шумную сцену. Бийи поворачивается и хочет немедленно покинуть дом, но Аполлинер удерживает его, а мадам Костровицкая, прочитав им обоим нотацию, все же подала гостям роскошный обед со множеством блюд, непрерывно потчевала их, вела себя как подобает радушной хозяйке: «Дама вполне интеллигентная, сразу чувствуется порода,— делится своими впечатлениями Андре Бийи.— Но как непохожа она на наших французских матерей! С Гийомом она обращается как с маленьким мальчиком, впрочем с ним действительно хватает хлопот. Она неплохая женщина, даже по-своему добра, во всяком случае, квартира похожа на нее... Представьте себе пригородную виллу, у входа в сад гостя встречают два огромных датских дога, спаниель и фокстерьер. В доме полное смешение стилей. Пуфы времен Второй империи соседствуют с креслами в стиле Эдуарда VII, алжирские ткани, которыми затянута гостиная, могли бы украсить вход в шатер Абд-эль-Кадера. На всем лежит легкий слой пыли. В красивом кабинете флорентийского стиля — огромный самовар. Италия, Россия... Но сама Костровицкая изъясняется на безукоризненном французском языке».
По всему видно, что встречи эти, хитроумно задуманные Аполлинером, не достигли цели. Гийом гордился своей матерью. Ему хотелось показать ее своим друзьям, похвалиться оригинальностью, даже происхождением, невыносимо барскими манерами, в которых сказывались и потуги на аристократизм, и прошлое куртизанки, привыкшей жить не по средствам. Многолетний друг матери Вейль — щуплый господин, моложе ее лет на десять, преданный ей душой и телом, выглядел куда менее представительно. Кстати сказать, можно как угодно варьировать тему отношений Аполлинера и Вейля, но домысел останется домыслом.
Как Аполлинер, так и его друзья... За исключением Макса Жакоба, позволившего себе в публичном выступлении язвительно намекнуть на отцовство Вейля, хранят на сей счет полное молчание.
Единственными друзьями Аполлинера, к которым мадам Костровицкая в общем благоволила, были упоминавшийся выше датчанин Мадсен, человек состоятельный, не лишенный воображения, но по стилю жизни далекий от общепризнанных норм и Туссен-Люка — юрист, не спеша делавший административную карьеру. Со времен «Джоконды», когда, как мы помним, Туссен-Люка оказал Аполлинеру важную услугу, их дружба возобновилась. Началась она еще в школе, а затем оборвалась надолго. По выходе Гийома из тюрьмы его мать направила адвокату благодарственное письмо — один из редких документов аполлинерианы, в котором слышится голос матери, не заглушаемый посторонними комментариями. Письмо это, сохранившееся в бумагах Туссен-Люка, датировано 14 сентября 1911 года, то есть было написано через два дня после выхода Аполлинера из каземата Сантэ:
«Дорогой мсье Люка,
Не знаю, как и благодарить Вас за то, что Вы сделали для моего сына в постигшем нас несчастье. Мне известно, каких усилий стоило Вам свидание с Вильгельмом, как Вы стремились помочь ему советом и участливым словом. Я тронута тем, что Вы написали в газетах о Вильгельме, как нельзя лучше Вы доказали этим благородство своего сердца. Я, впрочем, всегда считала Вас хорошим мальчиком и настоящим другом Вильгельма, и все же, как вижу теперь, я Вас недооценивала. Вы, конечно, знаете, что Вильгельм теперь не очень меня слушается, он ведь взрослый мужчина, я надеюсь, что хоть Вы сумеете оказать на него влияние; пожалуйста, отругайте его хорошенько за его дурную компанию.
Я не раз спрашивала Вильгельма, почему он не встречается с Вами чаще, он объясняет это тем, что Вы живете далеко друг от друга. Я уже было подумала, что вы поссорились из-за какого-нибудь пустяка, но потом узнала от Альбера, что Вам не нравится окружение Вильгельма, и, по-моему, Вы совершенно правы.
Вероятно, Вы знаете, что я продала дом и переехала теперь в Шату неподалеку от вокзала. Мы еще не устроились как следует, в гостиной пока беспорядок, ковры не постланы.
Я откладывала все дела до осени, ждала, когда спадет жара».
В заключительных строках Анжелика приглашала Туссен-Люка провести в Шату любое воскресенье; письмо подписано: Ольга де Костровицки.
Раз уж зашел разговор о семье Аполлинера, скажем, что брат Гийома Альбер чувствовал себя неловко среди парижских знакомых после той неприятной огласки, какую получило имя Костровицких. Ему казалось, что он главная жертва дурной славы своего брата, как единственный мужчина в семье, носящий ту же фамилию; сам поэт пользовался псевдонимом. В банке, где работал Альбер, история с пропажей «Джоконды» наделала много шуму, к скромному служащему стали внимательнее приглядываться, и то сказать, нехорошо банковскому чиновнику носить имя, заслуженно или незаслуженно соединенное с наиболее сенсационной кражей XX века. Поэтому, когда выяснилось, что Альбер Костровицкий может получить прилично оплачиваемое место в одном из мексиканских банков, он не стал раздумывать, сел на корабль и отплыл за океан. Вот уже второй после Анни близкий Гийому человек из-за него отправлялся, можно сказать, на край света, откуда Альберу не суждено было вернуться, как не вернулась и Анни Плейден.
Аполлинер болезненно воспринял отъезд брата. Пусть даже у них было мало общего, а все же в течение многих лет судьба связывала их: вместе они ходили в одну и ту же школу, вместе бежали из пансиона в Ставло, вместе бродили в поисках заработка по чужому Парижу. Житейские тяготы, иностранное происхождение — все было у них общее. Но Аполлинер сравнительно рано оторвался от домашнего очага и начал вести жизнь по-своему, ни в чем не следуя наставлениям матери, равно как и советам уравновешенного и послушного матери Альбера. «Гийом, конечно, любил его»,— рассказывала Мари Лорансен подруге. В дни пребывания поэта в тюрьме его друзья познакомились с Альбером, некоторые знали его и раньше, но никто из них не оставил о нем ни одного примечательного наблюдения, не нашел для него в воспоминаниях просто доброго слова. Так он и остался для потомства запечатленным на фотографии детских лет, откуда на нас смотрят два тесно прижавшихся друг к другу мальчика с длинными волосами и челочкой на лбу, в матросках, под которыми видны полосатые рубашечки; у старшего — продолговатое яйцевидное лицо и огромные черные глаза, такие черные, что даже белка не видно, и взгляд кажется гипнотически неподвижным — особенность, которая поражает нас и на всех позднейших снимках Аполлинера.
Так мог бы смотреть черный агат. Будь он наделен этой способностью («Ты видишь в агатах святого Витта свое отражение»); другой мальчик, прижавшийся к братниному плечу — это Альбер, в нем больше славянского, волосы у обоих темнорусые, но Альбер круглолиц, похож на девочку, глаза совсем прозрачные, не то голубые, не то серые. Красивый, конечно, с серьезным и чуть печальным, как у брата, выражением лица. Мать любовалась детской красотой Альбера, и, чтобы сохранить подольше эту красоту, а может быть, и убавить себе лет,— и в Париже все еще наряжала его в матросский костюмчик и не стригла ему волос, не замечая всей неуместности этого домашнего маскарада.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
В тюрьме Аполлинер переживает истинные муки беспокойства. Как решится его судьба? Аполлинер держится так, будто и в самом деле совершил преступление, которое влечет за собой неотвратимую кару. Вместо того чтобы спокойно ждать освобождения, он предается горчайшим думам. Тюремное одиночество и предшествовавшие аресту тревожные дни привели Аполлинера в состояние депрессии. Общительный, весьма ценивший удобства поэт неожиданно оказывается в тюремной камере, где на стене над железной койкой рукою предшественника была нацарапана мрачная надпись: «Деде — за убийство...» Реальность и кошмары перемешались в воображении поэта, он забыл, что сам жертва несправедливости, и чувствовал себя соучастником какого-то темного грязного дела, которое никак не распутаешь. Ему стыдно, он боится последствий, кается перед близкими, впадает в прострацию. На фотографии, сделанной в тюрьме, голова Аполлинера гордо откинута, но выражение лица изменилось до неузнаваемости; сквозь многодневную щетину проглядывает бледная кожа, взгляд отсутствующий, полный отчаяния, рубашка с расстегнутым воротом и отсутствие галстука дополняют картину бедствия.
В тюрьме он пишет. Стихи, родившиеся в эти дни, свидетельствуют о полной утрате душевного равновесия, о смятении, поэт мечется в поисках спасения, готов обратиться за помощью в те сферы, куда иные устремляются сердцем в свой последний час. Не без неловкости читаешь строки тюремного стихотворения Аполлинера, которые начинаются словами: «Что будет со мною, боже, ты, кому ведома боль моя»,— настолько обстоятельства, вызвавшие к жизни эти строки, окрашены — для стороннего взгляда — комическим, даже фарсовым оттенком и не вяжутся с патетикой этой рифмованной жалобы. Не последнюю роль играла здесь энергия воображения; впрочем, оценка событий сквозь даль десятилетий иногда слишком упрощает вещи и, пожалуй, даже не великодушно упрощает. Стихи, обращенные к матери, к Мари и к брату, стихи, где звучит мольба о прощении,— правдивейший комментарий к тогдашнему положению поэта. Произошло нечто, что бросало тень на имя Аполлинера, позорило семью, особенно если вспомнить, что речь шла о вещах, весьма важных для людей, упоминаемых в его стихах. Им будет трудно простить его, и Аполлинер знал это.
Он надеялся на помощь Мари. Но и она, во всяком случае по мнению друзей, неспособна была пренебречь приличиями при столь неблагоприятно сложившихся для нее и для Гийома обстоятельствах. Но и это еще не все.
Ставилось под угрозу будущее Аполлинера, он иностранец, так просто было объявить проживание его во Франции нежелательным, выслать из страны, а это удваивало и утраивало тревогу. Гийом казнит себя не только за досадный инцидент, приведший его в тюрьму, он раскаивается в поступках всей своей жизни, сокрушается о всех тех днях и ночах, которые вдруг показались ему унизительными для него, и он вспомнил, что утаивал их, усилием воли вытеснял из памяти. Это было всеобъемлющее, можно сказать, великолепное раскаяние, которое хорошо знакомо детским сердцам, а иногда нисходит и на взрослых. В тюрьме писал и Верлен, писал Оскар Уайльд, но мы не стали бы сравнивать их с Аполлинером, их всех сближает только одно — чувство покорности, которое рождается в унижении, в грязи, когда человек, опустившись, становится неряшливым, нечистоплотным, чувство это, раз возникши, прорастает как трава сквозь булыжник, смирение это корнями уходит в ощущение вины, установленной или неустановленной, признанной или же никем не разгаданной. Последнее стихотворение из тюремного цикла Аполлинера можно считать свидетельством выздоровления и возвращения к той вере, которую поэт проповедовал неустанно, классически — с обнаженной головой и горящим взглядом:
День уходит. Лампою ночною Освещен тюремный мой покой. Я один в этой камере. И со мною Прекрасная ясность и разум мой.
«Прекрасная ясность и разум мой» — Аполлинер покидал тюрьму. Произошло это 12 сентября, всего через пять дней после ареста. 9-го сентября следователь получрц письмо из Франкфурта, в котором содержались необходимые объяснения Жери Пьерре.
У тюремных ворот Гийома в радости и тревоге поджидали верные друзья: Фернан Флере, Андре Бийи, Габриэль Буасси, Франсис Карко, Лео Ларгье, Рене Дализ, Макс Жакоб, Андре Сальмон, Фернан Дивуар, Франсуа Бернуар, Андре Тюдеск, Жан Диссор, Жан Молле, Андре Жермен, Рене Фошуа, Адольф Лаккюзон; был среди ожидающих и брат поэта Альбер. Но не было ни матери, мадам Костровицкой, ни Мари, Мари Лорансен, ни Пабло, Пабло Пикассо.
У каждого из неявившихся были на то свои причины.
Воспоминания о днях, проведенных в тюрьме, долго преследовали Аполлинера. Спустя много лет он с горечью напишет об этом периоде своей жизни:
«Дело это в свое время получило широчайшую огласку, во всех газетах была помещена моя фотография. Но я охотно обошелся бы без их рекламы. Хотя большая часть газет горячо меня защищала, на меня с самого начала подло накинулись антисемиты. Они были неспособны представить себе, что поляк может не быть евреем. Леон Доде заявил даже, что он никогда не поддерживал моей кандидатуры на Гонкуровскую премию,— это так возмутило честную душу старика Элемира Буржа, что Бурж дал по этому поводу в один день два интервью в газеты, хотя обычно не прибегал к такого рода выступлениям в печати.
Такова эта история, невероятная и неслыханная, трагическая и забавная. Я ведь оказался единственным, кто был арестован в связи с кражей «Джоконды». Полиция всячески старалась оправдать свои действия, они допрашивали мою консьержку, моих соседей, добивались от них признания, что я принимал у себя несовершеннолетних девочек, мальчиков и 601 весть кого еще. Если бы мое поведение могло на самом деле внушить подозрение, меня ни за что не выпустили бы. Вот когда я понял смысл анекдота о человеке, который сказал: «Если бы меня обвинили в похищении колоколов Собора Парижской богоматери, первой моей мыслью было бы скорее бежать».
Аполлинер утрачивает на время присущий ему юмор и беспечность, а заодно и румянец. Освобождением из тюрьмы судебное дело не было прекращено. Решение еще не состоялось, Аполлинер ждал высылки, боялся, что неприятность может помешать его хлопотам о получении французского подданства. Только в феврале следующего, 1912 года суд прекратил дело. До тех пор на каждом шагу его подстерегали новые неприятности, литературные враги пользовались случаем, чтобы терзать свою беззащитную жертву, его обзывали порнографом и метисом. Он снова потерял сон, метался в поисках выхода, снова начал хлопотать через Туссен-Люка о натурализации; как известно, французское подданство было Гийому Аполлинеру лишь во время мировой войны, в 1916 году, как офицеру французской армии.
Сразу же после возвращения из тюрьмы поэт перебирается с улицы Легро на улицу Лафонтен в уютный особнячок с окнами в сад. Квартирная плата здесь была даже скромнее, чем на улице Легро; а главное отсюда — рукой подать до дома Мари Лорансен. Правда, Мари все меньше благоволит к поэту.
Внешне все остается по-прежнему. Мари все так же выполняет обязанности хозяйки дома во время приемов в новой квартире, где все уголки заставлены книгами, где полно всяких амулетов и диковинок. Мари навещает Гийома и когда он в одиночестве; ей первой он показывает новые стихи. Она любит полулежа, в полутемной комнате, чем-то напоминающей беседку, слушать пение птиц, чуть не заглядывающих в окна; часто они вместе обедают у друзей, встречаются с ними в кафе, бывают на приемах знаменитой Гертруды Стайн и, как десятки других более благополучных пар, прогуливаются по набережной, где плещется Сена.
Под мостом Мирабо тихо Сена течет...
Однако встречи их сами собой становятся все реже, все трезвее, у Мари появляется тревожащая поэта нотка самостоятельности, самостоятельности, направленной против него, возлюбленного. В это охлаждение внесла свою долю и мадам Лорансен. Мать Мари всегда относилась к Гийому недоброжелательно, с настороженностью прислушивалась к его шуткам, мало что знала о его жизни и делах, а главное терпеть не могла всю эту богему, куда вдруг оказалась втянута ее дочь. С первых же дней мадам Лорансен смотрела косо на эту связь, хотя точно не знала, какова степень их близости. Не нравилось ей и происхождение поэта: чужестранец, а к тому же еще и незаконнорожденный. Мадам Лорансен вполне хватало и того, что ее собственная дочь — плод незаконной любви, незачем, думала она, еще отягощать и без того сомнительную ситуацию.
Столько было материнских трудов и забот и все, оказывается, ради того, чтобы ее славная, умненькая девочка покатилась по наклонной плоскости... Эти южане такие переменчивые, несолидные... Нет, мадам Лорансен не считает себя вправе доверять этому добродушному толстяку, а уж о друзьях, которых он приводит в дом, и подавно говорить нечего. Скандал с «Джокондой» — хотя все и обошлось благополучно — подтверждал самые худшие предположения,— не станут зря сажать честных людей в тюрьму за кражу.
Так в простоте душевной рассуждала мать Мари. Кстати, насчет друзей Гийома мадам Лорансен сходится во мнениях с мадам Костровицкой. Дело в том, что и мать Аполлинера недолюбливала Мари, да и всех вообще близких друзей сына. Аполлинер делает еще одну попытку: приводит к матери Андре Бийи, уж он-то должен ей понравиться — такой спокойный, выдержанный, вежливый. К несчастью, они опоздали на обед, и мадам устраивает сыну довольно шумную сцену. Бийи поворачивается и хочет немедленно покинуть дом, но Аполлинер удерживает его, а мадам Костровицкая, прочитав им обоим нотацию, все же подала гостям роскошный обед со множеством блюд, непрерывно потчевала их, вела себя как подобает радушной хозяйке: «Дама вполне интеллигентная, сразу чувствуется порода,— делится своими впечатлениями Андре Бийи.— Но как непохожа она на наших французских матерей! С Гийомом она обращается как с маленьким мальчиком, впрочем с ним действительно хватает хлопот. Она неплохая женщина, даже по-своему добра, во всяком случае, квартира похожа на нее... Представьте себе пригородную виллу, у входа в сад гостя встречают два огромных датских дога, спаниель и фокстерьер. В доме полное смешение стилей. Пуфы времен Второй империи соседствуют с креслами в стиле Эдуарда VII, алжирские ткани, которыми затянута гостиная, могли бы украсить вход в шатер Абд-эль-Кадера. На всем лежит легкий слой пыли. В красивом кабинете флорентийского стиля — огромный самовар. Италия, Россия... Но сама Костровицкая изъясняется на безукоризненном французском языке».
По всему видно, что встречи эти, хитроумно задуманные Аполлинером, не достигли цели. Гийом гордился своей матерью. Ему хотелось показать ее своим друзьям, похвалиться оригинальностью, даже происхождением, невыносимо барскими манерами, в которых сказывались и потуги на аристократизм, и прошлое куртизанки, привыкшей жить не по средствам. Многолетний друг матери Вейль — щуплый господин, моложе ее лет на десять, преданный ей душой и телом, выглядел куда менее представительно. Кстати сказать, можно как угодно варьировать тему отношений Аполлинера и Вейля, но домысел останется домыслом.
Как Аполлинер, так и его друзья... За исключением Макса Жакоба, позволившего себе в публичном выступлении язвительно намекнуть на отцовство Вейля, хранят на сей счет полное молчание.
Единственными друзьями Аполлинера, к которым мадам Костровицкая в общем благоволила, были упоминавшийся выше датчанин Мадсен, человек состоятельный, не лишенный воображения, но по стилю жизни далекий от общепризнанных норм и Туссен-Люка — юрист, не спеша делавший административную карьеру. Со времен «Джоконды», когда, как мы помним, Туссен-Люка оказал Аполлинеру важную услугу, их дружба возобновилась. Началась она еще в школе, а затем оборвалась надолго. По выходе Гийома из тюрьмы его мать направила адвокату благодарственное письмо — один из редких документов аполлинерианы, в котором слышится голос матери, не заглушаемый посторонними комментариями. Письмо это, сохранившееся в бумагах Туссен-Люка, датировано 14 сентября 1911 года, то есть было написано через два дня после выхода Аполлинера из каземата Сантэ:
«Дорогой мсье Люка,
Не знаю, как и благодарить Вас за то, что Вы сделали для моего сына в постигшем нас несчастье. Мне известно, каких усилий стоило Вам свидание с Вильгельмом, как Вы стремились помочь ему советом и участливым словом. Я тронута тем, что Вы написали в газетах о Вильгельме, как нельзя лучше Вы доказали этим благородство своего сердца. Я, впрочем, всегда считала Вас хорошим мальчиком и настоящим другом Вильгельма, и все же, как вижу теперь, я Вас недооценивала. Вы, конечно, знаете, что Вильгельм теперь не очень меня слушается, он ведь взрослый мужчина, я надеюсь, что хоть Вы сумеете оказать на него влияние; пожалуйста, отругайте его хорошенько за его дурную компанию.
Я не раз спрашивала Вильгельма, почему он не встречается с Вами чаще, он объясняет это тем, что Вы живете далеко друг от друга. Я уже было подумала, что вы поссорились из-за какого-нибудь пустяка, но потом узнала от Альбера, что Вам не нравится окружение Вильгельма, и, по-моему, Вы совершенно правы.
Вероятно, Вы знаете, что я продала дом и переехала теперь в Шату неподалеку от вокзала. Мы еще не устроились как следует, в гостиной пока беспорядок, ковры не постланы.
Я откладывала все дела до осени, ждала, когда спадет жара».
В заключительных строках Анжелика приглашала Туссен-Люка провести в Шату любое воскресенье; письмо подписано: Ольга де Костровицки.
Раз уж зашел разговор о семье Аполлинера, скажем, что брат Гийома Альбер чувствовал себя неловко среди парижских знакомых после той неприятной огласки, какую получило имя Костровицких. Ему казалось, что он главная жертва дурной славы своего брата, как единственный мужчина в семье, носящий ту же фамилию; сам поэт пользовался псевдонимом. В банке, где работал Альбер, история с пропажей «Джоконды» наделала много шуму, к скромному служащему стали внимательнее приглядываться, и то сказать, нехорошо банковскому чиновнику носить имя, заслуженно или незаслуженно соединенное с наиболее сенсационной кражей XX века. Поэтому, когда выяснилось, что Альбер Костровицкий может получить прилично оплачиваемое место в одном из мексиканских банков, он не стал раздумывать, сел на корабль и отплыл за океан. Вот уже второй после Анни близкий Гийому человек из-за него отправлялся, можно сказать, на край света, откуда Альберу не суждено было вернуться, как не вернулась и Анни Плейден.
Аполлинер болезненно воспринял отъезд брата. Пусть даже у них было мало общего, а все же в течение многих лет судьба связывала их: вместе они ходили в одну и ту же школу, вместе бежали из пансиона в Ставло, вместе бродили в поисках заработка по чужому Парижу. Житейские тяготы, иностранное происхождение — все было у них общее. Но Аполлинер сравнительно рано оторвался от домашнего очага и начал вести жизнь по-своему, ни в чем не следуя наставлениям матери, равно как и советам уравновешенного и послушного матери Альбера. «Гийом, конечно, любил его»,— рассказывала Мари Лорансен подруге. В дни пребывания поэта в тюрьме его друзья познакомились с Альбером, некоторые знали его и раньше, но никто из них не оставил о нем ни одного примечательного наблюдения, не нашел для него в воспоминаниях просто доброго слова. Так он и остался для потомства запечатленным на фотографии детских лет, откуда на нас смотрят два тесно прижавшихся друг к другу мальчика с длинными волосами и челочкой на лбу, в матросках, под которыми видны полосатые рубашечки; у старшего — продолговатое яйцевидное лицо и огромные черные глаза, такие черные, что даже белка не видно, и взгляд кажется гипнотически неподвижным — особенность, которая поражает нас и на всех позднейших снимках Аполлинера.
Так мог бы смотреть черный агат. Будь он наделен этой способностью («Ты видишь в агатах святого Витта свое отражение»); другой мальчик, прижавшийся к братниному плечу — это Альбер, в нем больше славянского, волосы у обоих темнорусые, но Альбер круглолиц, похож на девочку, глаза совсем прозрачные, не то голубые, не то серые. Красивый, конечно, с серьезным и чуть печальным, как у брата, выражением лица. Мать любовалась детской красотой Альбера, и, чтобы сохранить подольше эту красоту, а может быть, и убавить себе лет,— и в Париже все еще наряжала его в матросский костюмчик и не стригла ему волос, не замечая всей неуместности этого домашнего маскарада.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32