Мимо меня прошел человек с корзиной на спине, с клюкой и фонарем в руке Я направился за ним, следя, как он подходит поочередно к мусорным ящикам и ворошит там своей клюкой. Видя, что я не отстаю от него, он поднял фонарь и посветил мне в лицо». Не один из ищущих впечатлений парижан или туристов пытался подглядывать за клошарами в Париже, так как же мог устоять перед подобным соблазном Аполлинер, который как раз во время их выхода на добычу часто гулял по Парижу, возвращаясь домой или в подходящую гостиницу? А если уж пошел за ним, то мог ли не кинуть любопытный взгляд на его ночную добычу? «Друг мой, дорогой мой, вы же обещали показать мне содержимое корзины!.. Утренняя добыча была разложена на земле. Я разглядывал каждую мелочь, передавая ее дальше Пертинаксу Рестифу, который уже сортировал все это. Я обнаружил: гашеные почтовые марки, конверты, коробки спичек, контрамарки в различные театры, металлическую ложку, не имеющую цены, объедки, линялые ленты, окурки сигар, смятые искусственные цветы, исковерканный воротничок, картофельные очистки, апельсинные корки, луковую шелуху, шпильки, зубочистки, спутанные пряди волос, старый корсет, к которому пристал ломтик лимона, стеклянный глаз, смятое письмо, которое я отложил в сторону». А вступление к «Латинскому еврею» имеет характер отрывка из дневника: «Как-то утром я еще лежал, погрузясь в блаженный сон, меня разбудил резкий звонок в дверь. Я вскочил, бранясь по-латыни, по-французски, по-немецки, по-итальянски, по-провансальски и по-валлонски.
Натянул брюки, сунул ноги в шлепанцы и открыл. Какой-то незнакомый, прилично одетый человек попросил у меня минуту для разговора».
Разве не мог этим человеком быть ну хотя бы Луи де Гонзаг Фрик, школьный приятель и поэт, который впервые, спустя долгие годы, навестил его в подобной же ситуации, в пору куда более раннюю, а стало быть еще более некстати, если учесть беспорядочный образ жизни хозяина?
«Я провел его в комнату, которая служила мне по мере надобности кабинетом, гостиной и столовой. Незнакомец уселся в единственном кресле. Я той порой поспешно одевался в спальне, глядя на будильник, который показывал одиннадцать. Я сунул голову в таз. Когда я вытирал мокрые волосы, тот, наскучив ожиданием, воскликнул: «Я не из церемонных!» Со взлохмаченными волосами я вошел в комнату и увидел своего гостя, склонившегося над остатками паштета, который я забыл вечером спрятать». Вот вам и предчувствие случая с Кремницем и съеденной им колбасой. Решительно нельзя оставлять еду наедине с гостями, особенно если незнакомец окажется под конец рассказа насильником, убийцей и отравителем, который подсыплет в остатки паштета яд.
И не надо было искать столько примеров интереса Аполлинера к еврейскому фольклору, так как в «Иере-сиархе» Фернисун пространно рассуждает об этой слабости своего хозяина: «Зовут меня Габриэль Фернисун, родом я из Авиньона. Вы меня не знаете, но вы любите евреев, а стало быть и меня, потому, что я еврей... Вот именно! Скажите мне искренне и без недомолвок, ведь вы же больше всего любите евреев с юга Западной Европы. Не евреев вы любите, а латинян. Я назвал себя евреем, имея в виду вероисповедание: во всех остальных отношениях я латинянин. Вы любите евреев так называемых португальских, которые якобы некогда обращенные в христианство, взяли имена своих крестных отцов, испанские или португальские. Вы любите евреев с католическими именами, вроде Санта-Крус или Сен-Поль. Вы любите евреев итальянских, а из французских только тех, которые называются комтадийскими. Я уже сказал вам, что родился в Авиньоне и происхожу из рода, поселившегося там несколько веков назад. Вы любите такие имена, как Муска и Фернисун. Вы любите латинян, и мы с вами поладим».
О прекрасная шепелявая Линда, о добропорядочная семья португальских евреев Молина да Сильва, вот где мы обнаруживаем ваши следы! А твой тогдашний платонический поклонник, Линда, предстает в этой книге человеком удивительно проницательным, с первого взгляда безошибочно оценивающим прелесть женщины. Достаточно ознакомиться с описанием самаритянки в «Симоне чернокнижнике» и с обликом дочери Пертинакса, Женевьевы: «Словно оливковые ветви струятся ее волосы, но в противоположность легендарной Труитонии ее кожа не пахнет оливковым маслом. Зубы ее прекрасны, словно зубчики чеснока.
Глаза черные, как плоды. Губы как две дольки горького апельсина и наверное такие же горьковатые на вкус. Трепещущая косынка зачем-то стягивает арбузы ее грудей. Друг мой, дорогой друг, тебе с такой чудесной семьей можно позавидовать больше, чем самому императору!»
В тот момент, когда в продаже появляется «Иерарх», увлечение Аполлинера вольными и игривыми текстами (наряду с другими) перестает быть в его среде тайной. «Это не увлечение, а лишь возможность заработать деньги»,— протестует Сандрар. Вскоре предоставляется новый случай заработать деньги: Аполлинер берется подготовить для издательства братьев Бриффо серию «Мастера любви»; на сей раз речь идет отнюдь не об издании подпольного и анонимного типа, нет, Аполлинер выступает как составитель и автор предисловия. Первой книгой в этой серии были произведения маркиза де Сада, прокомментированные самим поэтом. Маркиза де Сада в то время еще недооценивали, он был далек от той известности, которую приобретает после второй мировой войны как развратитель школьников и одновременно как объект внимательного изучения и исследования ученых. Аполлинер обратился к нему первый и поэтому должен быть отмечен особо. В том же году в этой серии появится Аретино. Видимо, уже тогда Аполлинер, как писатель со стажем, пользовался достаточно серьезной репутацией, чтобы ему можно было поручить даже такую щекотливую тему, если год спустя друзья бельгийцы приглашают его в Брюссель прочитать ни больше ни меньше #ак лекции об Аретино... в университете Вот так, мало-помалу, любитель становится специалистом, а всякие там Сорбонны оказываются в дураках.
Помимо этого, Аполлинера связывают с Бельгией прочные узы. Неприязнь, которую поэт Бодлер питал к грузной, пьющей пиво светловолосой бельгийской Венере, мещанской, вульгарной и обрюзглой, не находит отклика у Аполлинера. Бельгия уже не является антипоэтической Страной с той поры, как из нее вышли прославленные поэты символизма, Метерлинк и Верхарн. Из разнесенных ими бацилл поэзии возникают стихи молодых поэтов, Аполлинер живо ими интересуется, читает бельгийские литературные журналы и информирует о них парижскую публику; в один из них, «Ле Пассан», он какое-то время посылает добродушные обзоры под названием «Письма из Парижа». Детские впечатления сказываются и тут, месяцы, проведенные в Ставло, и прелестная Мирейр делают для него эту страну вдвойне симпатичной. Он охотно приезжает сюда, останавливаясь то в Брюсселе, то в Кнокке ле Зут, откуда собирается проследовать в Голландию.
В Голландии до этого он бывал дважды. Летом 1905 и 1906 годов, всегда в августе, когда Париж пустеет настолько, что человеку «из общества» просто неприлично появляться на улице, так что даже те, кто по болезни или по делам вынужден оставаться на этот месяц в столице, прячутся по домам, чтобы не давать повода обвинять себя в незнании хороших манер. Август 1905 года Аполлинер провел в Амстердаме, в 1906 году посетил Роттердам. Обе эти поездки, учитывая хроническое отсутствие в эти годы денег, имеют несколько загадочный характер. Их нельзя объяснить никакими деловыми соображениями, ни семейными, ни издательскими делами. Об этом нам ничего не известно Пригласил кто-нибудь из приятелей? Возможно. Аполлинер в хороших отношениях с одним голландским издателем, но был ли он близок с ним уже тогда — трудно сказать. Правда, поездки эти прекратятся, когда в жизни Аполлинера появится Мари Лорансен, но самого этого факта еще недостаточно, чтобы сделать из него какие-то выводы: в конце концов невозможно ездить на отдых в Голландию всю жизнь. Если бы еще путешествовал поэт, не считающийся с расходами, легко было бы объяснить эти паломничества одной живописностью посещаемой страны, особенно таинственно угрюмой прелестью Амстердама, который должен был подействовать на воображение поэта, столь чуткого к зову новых городов. А не дает ли творчество Аполлинера каких-нибудь данных для прояснения причины этих путешествий, еще не прокомментированных доселе критиками, все еще не подкрепленных никакими дополнительными фактами?
Вот ты в Амстердаме с дурнушкой — она тебе кажется милой. Девица помолвлена в Лейдене с неким зубрилой. Локанда кубикула — так меблирашки зовут по-латыни ученые люди. Я, помню, провел там три ночи и столько же з Гуде.
Кроме «Зоны» Аполлинер несколько раз упоминает о Голландии в своих произведениях. В стихотворении «Розамунде» фоном служит Амстердам, и все оно амстердамское по атмосфере.
Звал ее Розамунда, Розмира, Чтоб получше запомнить уста, Что цвели в Нидерландах так мило, Но покинул я эти места
И ушел я за Розою Мира.
Изысканное изящество этого стихотворения не имеет в себе ничего искусственного, а указывает на постоянную и живую изготовленность поэтических ассоциаций, характеризующую Аполлинера: узкие набережные каналов пусты, изящные фронтоны каменных домов с крутыми крышами глядят на нас окнами, закрытыми волнами белых занавесок, ни души, прелестная голландка исчезла во мраке вермееровского дома и если и видит посылаемые ей поцелуи, то скрыта глубоко внутри комнаты. Стало быть снова женщина? Неизвестно. Амстердам — это большой порт, куда ежедневно заходят огромные корабли из самых дальних стран, в портовом районе звучат все языки мира, в кабачках, где сидят на бочках, скамьях или голландских табуретках темного дерева, подают все напитки мира, тут можно упиться вдрызг, то и дело идут в ход ножи и нередко чье-нибудь тело со стоном валится в узком закоулке или в подворотне. Развлечений хватает. В портовом районе разврат узаконен, в переулках, где не пройдет коляска с лошадью, разгуливают девицы с глубокими вырезами и женщины, крикливо одетые и вызывающе накрашенные. Некоторые сидят в окнах одноэтажных домиков и вяжут или часами, опершись о подоконник, глазеют на улицу. Прохожий попадает здесь в настоящий водоворот приставаний, шуток, соблазнов, призывов. Но достаточно миновать несколько этих переулков, как появятся строгие, чисто выскобленные улицы, населенные добропорядочными амстердамскими обывателями и их добродетельными супругами, купцы беседуют за пивом о делах, их жены о воспитании детей, дома, заставленные мебелью, нажитой предками, амстердамскими патрициями, сверкают от зеркал в темных рамах, от начищенной меди, от старого голубого фаянса. Торговки на улицах продают селедку, крендели и пиво, все тут как на старинных картинах, непрерывность истории поражает, грубоватая проза этого соленого воздуха ошеломляет чужеземца, как крепкая голландская водка. Нужно быть очень равнодушным, чтобы остаться бесчувственным к этим прелестям, Аполлинеру не могло здесь не понравиться. А еврейский квартал, где жил Рембрандт? Не было тогда в Европе более живописного квартала, чем еврейский квартал в Амстердаме, бедность и богатство соседствовали рядом, разделенные несколькими уличками, важные банкиры, беднейшие из бедных ремесленники, раввины в бархате и лисьих шапках, пользующиеся почтением наряду с христианскими священниками, взаимная терпимость и уважение. Именно тут жили потомки тех прославленных испанских семей, бежавших из Испании от костров инквизиции, те, кого так любил Аполлинер по словам Фернисуна, здесь в тумане, окутывающем северный город, горели свечи в их семисвечниках, тут слышались их напевы.
Но кроме упоминаемых стихов, мало в записках Аполлинера следов пребывания в этом городе. Действие «Моряка из Амстердама» в сборнике «Иересиарх», разыгрывается в Саутгемптоне, в хронике есть упоминание об Амстердаме в траурной эпитафии, посвященной умершему поэту Габиллару — вот и все.
«Я вижу Габиллара в лесах Сен-Кюкюфа, где он появлялся ежедневно несколько лет подряд. Здесь он ложился на листву каштанов, устилавших поляну, и беседовал о поэте Дюбю, которого любил, как брата.
Я вижу Габиллара. После возвращения из одиссеи в Голландию, где, очутившись в одиночестве и без денег, он был арестован как бродяга. В тот день, когда он рассказывал мне о своих похождениях, он был пьян нуждой и жаждал только одного: послать сонет королеве Вильгельмине, чтобы та узнала, какого француза арестовали ее подданные.
Освобожденный, он вернулся пешком в Амстердам, утоляя голод кореньями, собираемыми на полях.
Я вижу Габиллара возвращающимся из Италии, куда его направила какая-то газета, но консул вынужден был выслать опустившегося поэта. Он упрямо твердил, что как-то ночью встретил во Флоренции Данте... За гробом нас шло всего семеро».
От поэта по имени Габиллар и следов не осталось, но образ этих семерых, этой маленькой группки, идущей за гробом, предстает вновь и вновь, как упорный лейтмотив тех лет. Год назад умер «таможенник» Руссо и до того, как тело его упокоилось в отдельной могиле на месте, купленном несколькими друзьями, в том числе Делоне и Аполлинером, его вначале опустили в общую могилу. «Имя Габиллара пополнит мартиролог поэтов, умерших в больнице для бедных»,— мысленно возвращается Аполлинер к последним минутам Альфреда Жарри. Смерть, одна за другой, оставляет пустые места за столиками бистро, вырывает неожиданно даже тех, кто еще минуту назад, жестикулируя, шел рядом с поэтом и касался его плечом. На похороны он идет, как на лирическую интермедию, завершающуюся стаканчиком крепкого вина в окрестностях Пер-Лашез. Но поэзия впитывает этот кладбищенский запах, подчиняется ритму скоротечности, который звучит где-то в глубинах творчества Аполлинера:
Тень кипарисов рисовалась под луной, Я слушал в эту ночь, на самом склоне лета, Как птица жаловалась и томилась где-то Под вечный гул реки, огромной и ночной.
И взор, и взор, да взгляд, что должен умереть, Со всем, что видано, с волной неслось к протоке, А берег был пустой, заросший, одинокий, Лишь холм на берегу не уставал светлеть,
Габиллар не один, их десятки, как знать, не объявят ли их уже завтра великими поэтами? Достаточно того, что это интересные люди, пожалуй, самые интересные, каких он встречает. Без дома, без имущества, без обязанностей влачат они свое поэтическое вдохновение по Парижу, по пригородным лесам, живя лихорадочными мечтами о славе. Было бы малодушием жалеть для них своего времени, лишь бы попасть куда-то в назначенный час.
И Аполлинер вновь пропадает. И вновь неожиданно возвращается к длительному покаянию и долгим дням напряженного труда. Друзьям с Монмартра нужна его помощь, они готовятся к великому штурму, который достигнет своего вершинного пункта в Салоне 1911 года, когда кубисты впервые получат собственный зал и под свист старой критики войдут в официальную историю живописи. Как-то вечером, во время веселого представления, состоящего из выступлений дрессированных лошадей, собак и клоунов, известных художникам по именам, фамилиям и даже по тому, кто что любит пить, Аполлинер знакомится в цирке Медрано с художником, который войдет в круг его друзей. Художника зовут Маркус. Аполлинер разговаривает с ним сначала так, словно не видит его, а сам краем глаза следит за его поведением, замечает, что одет он как денди, отмечает, как реагирует на шутку и как вообще разбирается в вопросах искусства. Экзамен проходит успешно, и настолько успешно, что Аполлинер станет со временем крестным отцом художника, предложив тому взять псевдоним Маркусси, от названия чудесного городка в департаменте Уазы; Маркус принимает этот совет, и с тех пор его уже никто иначе не называет, новое имя, выписанное под картинами его кисти, вскоре приобретет вес среди любителей и торговцев картин, Маркусси станет известным.
После представления в Медрано, где группу веселящихся и балагурящих художников, одетых в самые причудливые костюмы, рабочие комбинезоны, свитеры и накидки, нередко принимают за труппу акробатов, ищущих работы, все идут в бистро, в кафе «Эрмитаж» на бульваре Клиши или к «Эмилю» на площади Равиньян. Там всегда можно ожидать другую дружескую ораву из «Улья» или Пюто, где сосредоточилась фракция кубистов, правда ортодоксальная, но все-таки фракция, под названием «Золотое сечение», возглавляют ее Жак Биллон, Метценже, чех Купка и Пикабиа, собирающиеся по воскресеньям у Биллона на теоретические дискуссии, заканчивающиеся потом вином. В этот период кубизм порождает в художественной среде подлинную эпидемию теоретизирования, моду, которая могла бы стать гибельной не для одного художника, иссушая источники живописной изобретательности и навязывая живописи каноны и схемы, в железных обручах которых она быстро окончила бы свое существование.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Натянул брюки, сунул ноги в шлепанцы и открыл. Какой-то незнакомый, прилично одетый человек попросил у меня минуту для разговора».
Разве не мог этим человеком быть ну хотя бы Луи де Гонзаг Фрик, школьный приятель и поэт, который впервые, спустя долгие годы, навестил его в подобной же ситуации, в пору куда более раннюю, а стало быть еще более некстати, если учесть беспорядочный образ жизни хозяина?
«Я провел его в комнату, которая служила мне по мере надобности кабинетом, гостиной и столовой. Незнакомец уселся в единственном кресле. Я той порой поспешно одевался в спальне, глядя на будильник, который показывал одиннадцать. Я сунул голову в таз. Когда я вытирал мокрые волосы, тот, наскучив ожиданием, воскликнул: «Я не из церемонных!» Со взлохмаченными волосами я вошел в комнату и увидел своего гостя, склонившегося над остатками паштета, который я забыл вечером спрятать». Вот вам и предчувствие случая с Кремницем и съеденной им колбасой. Решительно нельзя оставлять еду наедине с гостями, особенно если незнакомец окажется под конец рассказа насильником, убийцей и отравителем, который подсыплет в остатки паштета яд.
И не надо было искать столько примеров интереса Аполлинера к еврейскому фольклору, так как в «Иере-сиархе» Фернисун пространно рассуждает об этой слабости своего хозяина: «Зовут меня Габриэль Фернисун, родом я из Авиньона. Вы меня не знаете, но вы любите евреев, а стало быть и меня, потому, что я еврей... Вот именно! Скажите мне искренне и без недомолвок, ведь вы же больше всего любите евреев с юга Западной Европы. Не евреев вы любите, а латинян. Я назвал себя евреем, имея в виду вероисповедание: во всех остальных отношениях я латинянин. Вы любите евреев так называемых португальских, которые якобы некогда обращенные в христианство, взяли имена своих крестных отцов, испанские или португальские. Вы любите евреев с католическими именами, вроде Санта-Крус или Сен-Поль. Вы любите евреев итальянских, а из французских только тех, которые называются комтадийскими. Я уже сказал вам, что родился в Авиньоне и происхожу из рода, поселившегося там несколько веков назад. Вы любите такие имена, как Муска и Фернисун. Вы любите латинян, и мы с вами поладим».
О прекрасная шепелявая Линда, о добропорядочная семья португальских евреев Молина да Сильва, вот где мы обнаруживаем ваши следы! А твой тогдашний платонический поклонник, Линда, предстает в этой книге человеком удивительно проницательным, с первого взгляда безошибочно оценивающим прелесть женщины. Достаточно ознакомиться с описанием самаритянки в «Симоне чернокнижнике» и с обликом дочери Пертинакса, Женевьевы: «Словно оливковые ветви струятся ее волосы, но в противоположность легендарной Труитонии ее кожа не пахнет оливковым маслом. Зубы ее прекрасны, словно зубчики чеснока.
Глаза черные, как плоды. Губы как две дольки горького апельсина и наверное такие же горьковатые на вкус. Трепещущая косынка зачем-то стягивает арбузы ее грудей. Друг мой, дорогой друг, тебе с такой чудесной семьей можно позавидовать больше, чем самому императору!»
В тот момент, когда в продаже появляется «Иерарх», увлечение Аполлинера вольными и игривыми текстами (наряду с другими) перестает быть в его среде тайной. «Это не увлечение, а лишь возможность заработать деньги»,— протестует Сандрар. Вскоре предоставляется новый случай заработать деньги: Аполлинер берется подготовить для издательства братьев Бриффо серию «Мастера любви»; на сей раз речь идет отнюдь не об издании подпольного и анонимного типа, нет, Аполлинер выступает как составитель и автор предисловия. Первой книгой в этой серии были произведения маркиза де Сада, прокомментированные самим поэтом. Маркиза де Сада в то время еще недооценивали, он был далек от той известности, которую приобретает после второй мировой войны как развратитель школьников и одновременно как объект внимательного изучения и исследования ученых. Аполлинер обратился к нему первый и поэтому должен быть отмечен особо. В том же году в этой серии появится Аретино. Видимо, уже тогда Аполлинер, как писатель со стажем, пользовался достаточно серьезной репутацией, чтобы ему можно было поручить даже такую щекотливую тему, если год спустя друзья бельгийцы приглашают его в Брюссель прочитать ни больше ни меньше #ак лекции об Аретино... в университете Вот так, мало-помалу, любитель становится специалистом, а всякие там Сорбонны оказываются в дураках.
Помимо этого, Аполлинера связывают с Бельгией прочные узы. Неприязнь, которую поэт Бодлер питал к грузной, пьющей пиво светловолосой бельгийской Венере, мещанской, вульгарной и обрюзглой, не находит отклика у Аполлинера. Бельгия уже не является антипоэтической Страной с той поры, как из нее вышли прославленные поэты символизма, Метерлинк и Верхарн. Из разнесенных ими бацилл поэзии возникают стихи молодых поэтов, Аполлинер живо ими интересуется, читает бельгийские литературные журналы и информирует о них парижскую публику; в один из них, «Ле Пассан», он какое-то время посылает добродушные обзоры под названием «Письма из Парижа». Детские впечатления сказываются и тут, месяцы, проведенные в Ставло, и прелестная Мирейр делают для него эту страну вдвойне симпатичной. Он охотно приезжает сюда, останавливаясь то в Брюсселе, то в Кнокке ле Зут, откуда собирается проследовать в Голландию.
В Голландии до этого он бывал дважды. Летом 1905 и 1906 годов, всегда в августе, когда Париж пустеет настолько, что человеку «из общества» просто неприлично появляться на улице, так что даже те, кто по болезни или по делам вынужден оставаться на этот месяц в столице, прячутся по домам, чтобы не давать повода обвинять себя в незнании хороших манер. Август 1905 года Аполлинер провел в Амстердаме, в 1906 году посетил Роттердам. Обе эти поездки, учитывая хроническое отсутствие в эти годы денег, имеют несколько загадочный характер. Их нельзя объяснить никакими деловыми соображениями, ни семейными, ни издательскими делами. Об этом нам ничего не известно Пригласил кто-нибудь из приятелей? Возможно. Аполлинер в хороших отношениях с одним голландским издателем, но был ли он близок с ним уже тогда — трудно сказать. Правда, поездки эти прекратятся, когда в жизни Аполлинера появится Мари Лорансен, но самого этого факта еще недостаточно, чтобы сделать из него какие-то выводы: в конце концов невозможно ездить на отдых в Голландию всю жизнь. Если бы еще путешествовал поэт, не считающийся с расходами, легко было бы объяснить эти паломничества одной живописностью посещаемой страны, особенно таинственно угрюмой прелестью Амстердама, который должен был подействовать на воображение поэта, столь чуткого к зову новых городов. А не дает ли творчество Аполлинера каких-нибудь данных для прояснения причины этих путешествий, еще не прокомментированных доселе критиками, все еще не подкрепленных никакими дополнительными фактами?
Вот ты в Амстердаме с дурнушкой — она тебе кажется милой. Девица помолвлена в Лейдене с неким зубрилой. Локанда кубикула — так меблирашки зовут по-латыни ученые люди. Я, помню, провел там три ночи и столько же з Гуде.
Кроме «Зоны» Аполлинер несколько раз упоминает о Голландии в своих произведениях. В стихотворении «Розамунде» фоном служит Амстердам, и все оно амстердамское по атмосфере.
Звал ее Розамунда, Розмира, Чтоб получше запомнить уста, Что цвели в Нидерландах так мило, Но покинул я эти места
И ушел я за Розою Мира.
Изысканное изящество этого стихотворения не имеет в себе ничего искусственного, а указывает на постоянную и живую изготовленность поэтических ассоциаций, характеризующую Аполлинера: узкие набережные каналов пусты, изящные фронтоны каменных домов с крутыми крышами глядят на нас окнами, закрытыми волнами белых занавесок, ни души, прелестная голландка исчезла во мраке вермееровского дома и если и видит посылаемые ей поцелуи, то скрыта глубоко внутри комнаты. Стало быть снова женщина? Неизвестно. Амстердам — это большой порт, куда ежедневно заходят огромные корабли из самых дальних стран, в портовом районе звучат все языки мира, в кабачках, где сидят на бочках, скамьях или голландских табуретках темного дерева, подают все напитки мира, тут можно упиться вдрызг, то и дело идут в ход ножи и нередко чье-нибудь тело со стоном валится в узком закоулке или в подворотне. Развлечений хватает. В портовом районе разврат узаконен, в переулках, где не пройдет коляска с лошадью, разгуливают девицы с глубокими вырезами и женщины, крикливо одетые и вызывающе накрашенные. Некоторые сидят в окнах одноэтажных домиков и вяжут или часами, опершись о подоконник, глазеют на улицу. Прохожий попадает здесь в настоящий водоворот приставаний, шуток, соблазнов, призывов. Но достаточно миновать несколько этих переулков, как появятся строгие, чисто выскобленные улицы, населенные добропорядочными амстердамскими обывателями и их добродетельными супругами, купцы беседуют за пивом о делах, их жены о воспитании детей, дома, заставленные мебелью, нажитой предками, амстердамскими патрициями, сверкают от зеркал в темных рамах, от начищенной меди, от старого голубого фаянса. Торговки на улицах продают селедку, крендели и пиво, все тут как на старинных картинах, непрерывность истории поражает, грубоватая проза этого соленого воздуха ошеломляет чужеземца, как крепкая голландская водка. Нужно быть очень равнодушным, чтобы остаться бесчувственным к этим прелестям, Аполлинеру не могло здесь не понравиться. А еврейский квартал, где жил Рембрандт? Не было тогда в Европе более живописного квартала, чем еврейский квартал в Амстердаме, бедность и богатство соседствовали рядом, разделенные несколькими уличками, важные банкиры, беднейшие из бедных ремесленники, раввины в бархате и лисьих шапках, пользующиеся почтением наряду с христианскими священниками, взаимная терпимость и уважение. Именно тут жили потомки тех прославленных испанских семей, бежавших из Испании от костров инквизиции, те, кого так любил Аполлинер по словам Фернисуна, здесь в тумане, окутывающем северный город, горели свечи в их семисвечниках, тут слышались их напевы.
Но кроме упоминаемых стихов, мало в записках Аполлинера следов пребывания в этом городе. Действие «Моряка из Амстердама» в сборнике «Иересиарх», разыгрывается в Саутгемптоне, в хронике есть упоминание об Амстердаме в траурной эпитафии, посвященной умершему поэту Габиллару — вот и все.
«Я вижу Габиллара в лесах Сен-Кюкюфа, где он появлялся ежедневно несколько лет подряд. Здесь он ложился на листву каштанов, устилавших поляну, и беседовал о поэте Дюбю, которого любил, как брата.
Я вижу Габиллара. После возвращения из одиссеи в Голландию, где, очутившись в одиночестве и без денег, он был арестован как бродяга. В тот день, когда он рассказывал мне о своих похождениях, он был пьян нуждой и жаждал только одного: послать сонет королеве Вильгельмине, чтобы та узнала, какого француза арестовали ее подданные.
Освобожденный, он вернулся пешком в Амстердам, утоляя голод кореньями, собираемыми на полях.
Я вижу Габиллара возвращающимся из Италии, куда его направила какая-то газета, но консул вынужден был выслать опустившегося поэта. Он упрямо твердил, что как-то ночью встретил во Флоренции Данте... За гробом нас шло всего семеро».
От поэта по имени Габиллар и следов не осталось, но образ этих семерых, этой маленькой группки, идущей за гробом, предстает вновь и вновь, как упорный лейтмотив тех лет. Год назад умер «таможенник» Руссо и до того, как тело его упокоилось в отдельной могиле на месте, купленном несколькими друзьями, в том числе Делоне и Аполлинером, его вначале опустили в общую могилу. «Имя Габиллара пополнит мартиролог поэтов, умерших в больнице для бедных»,— мысленно возвращается Аполлинер к последним минутам Альфреда Жарри. Смерть, одна за другой, оставляет пустые места за столиками бистро, вырывает неожиданно даже тех, кто еще минуту назад, жестикулируя, шел рядом с поэтом и касался его плечом. На похороны он идет, как на лирическую интермедию, завершающуюся стаканчиком крепкого вина в окрестностях Пер-Лашез. Но поэзия впитывает этот кладбищенский запах, подчиняется ритму скоротечности, который звучит где-то в глубинах творчества Аполлинера:
Тень кипарисов рисовалась под луной, Я слушал в эту ночь, на самом склоне лета, Как птица жаловалась и томилась где-то Под вечный гул реки, огромной и ночной.
И взор, и взор, да взгляд, что должен умереть, Со всем, что видано, с волной неслось к протоке, А берег был пустой, заросший, одинокий, Лишь холм на берегу не уставал светлеть,
Габиллар не один, их десятки, как знать, не объявят ли их уже завтра великими поэтами? Достаточно того, что это интересные люди, пожалуй, самые интересные, каких он встречает. Без дома, без имущества, без обязанностей влачат они свое поэтическое вдохновение по Парижу, по пригородным лесам, живя лихорадочными мечтами о славе. Было бы малодушием жалеть для них своего времени, лишь бы попасть куда-то в назначенный час.
И Аполлинер вновь пропадает. И вновь неожиданно возвращается к длительному покаянию и долгим дням напряженного труда. Друзьям с Монмартра нужна его помощь, они готовятся к великому штурму, который достигнет своего вершинного пункта в Салоне 1911 года, когда кубисты впервые получат собственный зал и под свист старой критики войдут в официальную историю живописи. Как-то вечером, во время веселого представления, состоящего из выступлений дрессированных лошадей, собак и клоунов, известных художникам по именам, фамилиям и даже по тому, кто что любит пить, Аполлинер знакомится в цирке Медрано с художником, который войдет в круг его друзей. Художника зовут Маркус. Аполлинер разговаривает с ним сначала так, словно не видит его, а сам краем глаза следит за его поведением, замечает, что одет он как денди, отмечает, как реагирует на шутку и как вообще разбирается в вопросах искусства. Экзамен проходит успешно, и настолько успешно, что Аполлинер станет со временем крестным отцом художника, предложив тому взять псевдоним Маркусси, от названия чудесного городка в департаменте Уазы; Маркус принимает этот совет, и с тех пор его уже никто иначе не называет, новое имя, выписанное под картинами его кисти, вскоре приобретет вес среди любителей и торговцев картин, Маркусси станет известным.
После представления в Медрано, где группу веселящихся и балагурящих художников, одетых в самые причудливые костюмы, рабочие комбинезоны, свитеры и накидки, нередко принимают за труппу акробатов, ищущих работы, все идут в бистро, в кафе «Эрмитаж» на бульваре Клиши или к «Эмилю» на площади Равиньян. Там всегда можно ожидать другую дружескую ораву из «Улья» или Пюто, где сосредоточилась фракция кубистов, правда ортодоксальная, но все-таки фракция, под названием «Золотое сечение», возглавляют ее Жак Биллон, Метценже, чех Купка и Пикабиа, собирающиеся по воскресеньям у Биллона на теоретические дискуссии, заканчивающиеся потом вином. В этот период кубизм порождает в художественной среде подлинную эпидемию теоретизирования, моду, которая могла бы стать гибельной не для одного художника, иссушая источники живописной изобретательности и навязывая живописи каноны и схемы, в железных обручах которых она быстро окончила бы свое существование.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32