в этом подозрительном пиршестве приняла участие сама история.
Ничего удивительного, что Аполлинер пользовался в группе молодых художников авторитетом не навязанным, а вытекающим из спонтанного порыва, не имеющим ничего общего со скучным уважением. Недаром и Пикассо изображал его в своих карикатурах в виде его святейшества папы, Цезаря, Геркулеса, в образах, превышающих обычный масштаб. А ведь его дружба всегда сочеталась с какой-то внутренней сдержанностью, он держался на расстоянии, позволяющем ему быть независимым и творчески самостоятельным.
Что из того, что Аполлинера считали скупым, что он нелепо выглядел в теплых кальсонах и уписывал апельсины вместе с кожурой? Кому мешает, что он ел за пятерых, лгал за десятерых и был тщеславен за двадцать человек сразу? Да будь он святым, — на него плевали бы. Им нужен был именно Аполлинер, а никто другой, именно такой. Лирик в быту, мистификатор, чуточку сноб, человек, жаждущий занять приличное место в свете, а водящийся с дурным обществом — как обычно говаривала его мать, преданный друзьям со всеми потрохами, всецело отдающийся своим чувствам, без удержу веселый и несчастный чуть ли не до отупения, великолепный поэт, свойский малый и хороший собутыльник, страстный любитель бродить по городу, бродяга, слывущий при этом полуаристократом, блюдущий достоинство до щепетильности, великодушный и мелочный одновременно, душа и богатая и ущербная, больше кого-либо достойная любви.
Старец дает мне помолчать. Он встает с кресла, подбирает для меня кое-какие сувениры: несколько номеров «Суаре де Пари» 1914 года, какую-то репродукцию. Сегодня он уже ничего мне не скажет. И без того еле сумел успокоиться после воспоминаний. Так быстро перемахнул через жизнь и уперся, как в барьер над пропастью, в смерть поэта. Уперся и взглянул на нее отсюда, из сегодня, как будто предчувствуя, что вскоре после этого разговора и сам переселится на зеленые поля Элизиума.
— Он был без сознания. Просил, чтобы Жаклин повернула его лицом к стене. А когда она снова повернула к себе, он был уже мертв...
Читатели найдут в этой книге другую версию смерти поэта. Так же, как у Гомера, рассказы о самых простых, казалось бы, фактах человеческой жизни, о рождении и смерти, и в истории с Аполлинером звучат в нескольки ; различных вариантах. Кажется, что Аполлинер и хотел этого, во всяком случае, поступал он так, как будто хотел. Любая однозначность казалась ему неправдивой, во всяком случае, в самом расцвете своей жизни он был в этом отношении прирожденным поэтом. А когда начал относиться к своей роли слишком серьезно, когда мысль его начала кружить вокруг розетки Почетного Легиона, смерть? ревнивая к идеалам молодости, удалила его со сцены. Может быть, даже слишком поздно для того, чтобы легенда о его великолепном раблезианском смехе не замутнилась. Как бы то ни было, розетки Почетного Легиона ему не дали, а дождался он только желанного французского гражданства.
Пользуясь языком карикатур Пикассо, можно сказать, что Аполлинер-Наполеон умер накануне коронации, еще в ореоле победоносного вождя революции. Таким он и сохранился в воспоминаниях.
Когда молодой воспитанник иезуитской школы и скромный дебютант в литературе Андре Бийи вошел в погребок находящийся на углу бульвара Сен-Мишель, подле самой Сены, там было темно от табачного дыма и так тесно, что он с трудом нашел место у столика, уже занятого двумя растрепанными молодыми людьми, явно поэтической внешности. Огляделся— ни одного знакомого лица. Знакомых в Париже у него немного, а в артистической среде и того меньше. Здесь он всего несколько месяцев и работает тихонечко над романом, разумеется, автобиографическим, тема которого— детство воспитанника иезуитской школы в Амьене.
Ему уже видятся литературные лавры. Но пока что он недоедает, зарабатывает какие-то гроши в конторе, питается кофе и рогаликами, часами бродит по Парижу, читая книги, разложенные у букинистов и на прилавках с книжными новинками на Больших бульварах. Несмотря на бедность, жизнь эта кажется ему великолепной, и он ни за какие блага земные не отдал бы всего обилия свободного времени, которым может распоряжаться в этом необычном городе. Он разглядывает выставки торговцев картинами на улице Лафит, где ему больше всего нравятся пейзажи с настроением Лебуржа, представляющие Сену в тумане, часами гуляет в Люксембургском саду, где полно таких же, как он, любителей искусства, мечтающих попасть на действительную литературную службу. Они посиживают группками на железных стульчиках, читая стихи Верлена, те, что посмелее— Малларме. Только при виде старушки, взимающей плату за стулья, поднимаются с достоинством, хотя и несколько поспешно, как раз вовремя, чтобы уклониться от покупки билетика. Молодежь эта не грешит ни упитанностью, ни чрезмерной опрятностью, тем не менее одежда ее выдержана хоть и в небрежных, но приличных буржуазных нормах. Молодой Бийи даже отличается здесь некоторой элегантностью. Этот известный ныне писатель и член Гонкуровской академии и сейчас с умилением вспоминает свою жемчужно-серую визитку и черный жилет с серебряными пуговками. Парижские во многих отношениях напоминают Доде, прибывшего в столицу с планами, тот же скромный тон и привлекательная застенчивость. Но молодой Бийи что эти сентиментальные пижоны в аду и встречи желторотых заморышей, сутулящих декадентский манер, это уже устарелый стиль — это лишь обочина литературной жизни, вечных школяров, кандидатов в литературный перепой, ничего больше. Он не хочет оставаться среди них, по пока еще не знает, где его место. Метерлинк, Анри де Ренье или Малларме — это высокий Парнас, это уже история литературы и катехизис для молодого поэта, Верлен — это ужас изломавшей себя жизни, готовая биография для цикла «Проклятые поэты»,— молодой амьенец с легкой дрожью и одновременно с мягким сочувствием слушает истории из жизни бедного Лелиана. Но как мало это касается его лично! Его вполне приличная визитка не гармонирует с этим гениальным беспорядком. Дошли до него слухи, что на Монмартре колобродит какая-то вольная немытая богема, еще не видя ее, он уже чувствует к ней инстинктивную неприязнь, присущую натуре упорядоченной, не любящей чрезмерного риска. В кафе «Солей Ор» привели его поэтические чувства. Здесь читают стихи, здесь собираются молодые поэты, уже получившие первое крещение в печати.
Те, кому повезло. Везение — чудесное слово Бийи жаждет его всеми силами своего двадцатилетнего существа.
Мы смотрим на эту старомодную картинку с умилением, которое вызывает отдаленность в пятьдесят лет. Тысяча девятьсот третий год. Неужели и впрямь такими старомодными были эти молодые люди?
Не следует слишком доверять дагерротипам. Старомодная фотография с воспитанником Амьенского коллежа смешит нас, от нее веет духом старых семейных альбомов. Но вот из-за какой-то страницы высовывается короткая мускулистая нога в резиновой туфле и ловким пинком прямо в нос сваливает нас наземь. Это представляется потомству Альфред Жарри, автор «Подвигов и мнений доктора Фаустроля» («книга, которая появится, когда автор достигнет возраста, позволяющего ему понять ее»). Устремленный в нашу сторону тайфун тогдашнего молодого искусства, творимого двадцати и двадцатипятилетками, еще недавно был достаточно силен, чтобы сбросить с моста первого попавшегося прохожего, а среди группки случайных зрителей, загнанных в какую-нибудь авангардную галерею искусств, вызывать смятение и переполох.
Два юнца за столиком, к которому робко присел Анд-ре Бийи, это начинающий скульптор Деникер и поэт Андре Сальмон, присоединится к ним позже и Альфред Жарри, потом он неожиданно исчезнет на час-другой снова появится, чтобы утащить Аполлинера на бесконечную прогулку по городу до рассвета. Тем временем на эстраде появляется Поль Фор, поэт уже известный и немолодой среди этой банды мальчишек, недавно ему перевалило за тридцать, и он уже сделал недурную карьеру: восемнадцатилетним мальцом был одним из создателей экспериментального театра символистов «Театр Ар», представляющего творчество Метерлинка, Рембо, По, Жюль Лафорга, Малларме... и царя Соломона в репертуаре «Песни песней», во время исполнения которой в зале разбрызгивали разные одеколоны и духи, потом основал журнал «Ливр д'Ар», где сотрудничали величайшие знаменитости того времени, а среди них—Шарль Герен, Вилье де Лиль-Адан, Верлен, Малларме, Ла-форг, Рене Гиль, Альбер Самен, молодой Франсис Жамм и много других, столь же звучных имен. Поразительно: еще недавно этот привлекательный бард, автор «Французских баллад», находился на далеко выступавшем на мысе поэтического полуострова, кажется, что символисты только что развесили свои искусственные луны на небе Бельгии и Франции,— и вот уже под боком у них разводят яркие костры другие кочевники искусства, куда менее учтивые, куда более беззастенчивые и агрессивные.
После громких аплодисментов. Которыми собравшиеся провожают чтение Поля Фора, подкрепляемое изящной жестикуляцией, где не последнюю роль играет черная пелерина и рембрандтовская широкополая шляпа, на возвышение поднимается Аполлинер, он один из молодых, который уже обратил на себя внимание стихами в «Ла ревю бланш» и «Л'Эропеэн». Несмотря на то что ему всего двадцать три года, выглядит он ненамного моложе своего предшественника. Среднего роста, грузный, крепко сложенный, в английском твидовом костюме, уже вполне в стиле двадцатого века, который он носит с элегантной небрежностью, руки пухлые, белые и изящные. Когда он тяжело опирается одной рукой о фортепиано и вполоборота к степе, закрыв глаза, начинает читать свои стихи, в первую минуту монотонность его декламации отталкивает и кажется трудно выносимой, она утомляет и требует сосредоточенности, предельно интимна. Но эта бедность средств притягивает, увлекает, чувственно мобилизует, делая лиризм слова более нагим и пронзительным. Побледневшее яйцеобразное лицо, с черными запятыми бровей, тяжелыми веками, маленьким ртом длинным носом, чуточку дегенеративное лицо гениального мальчика привлекает внимание, приказывает замолчать галдящему залу.
Глядели женщины, заполонив обрыв,
На май, на дивный май, что плыл по Рейну в лодке.
Но лодка уплыла; печалуйтесь, красотки!
И кто довел до слез толпу плакучих ив?
Читая «Лорелею», поэт выпрямляется. Руки с потрепанной книжкой, непонятно зачем сюда принесенной, он низко складывает на животе, напоминая итальянского священника, проповедующего прихожанам. Глаза его широко открыты, только сейчас видно, какие они выразительные, блестящие и даже сахаристые от южной сладости, словно черные гроздья винограда.
Белокурая ведьма жила возле Рейна, мужчин погубила сирена.
Сам епископ потребовал ведьму к суду, Но грехи отпустил за ее красоту.
«Лорелея с глазами подобно алмазам, Кто тебя обучил чародейским проказам?»
«Жить устала я, очи свои прокляла... Всех, кто видел меня, я в могилу свела».
После этих слов Альфред Жарри покидает зал. Он выходит тяжелым шагом ручного шимпанзе, не глядя ни па кого, проталкивается к двери, задевая столики и сидящих. Ему вдруг страшно захотелось выпить стаканчик абсента, но здесь пришлось бы ждать слишком долго.
Аполлинер садится к столику с двумя растрепанными юнцами, где уже пристроился Андре Бийи. Он пьет вместе с ними, потом ловко вмешивается в разговор и сразу оказывается в центре оживленной беседы. Как будто он уже не помнит, что было минуту назад, молниеносно освобождаясь от поэтической магии, только частые капли пота все еще выступают на лбу под густыми черными волосами. Андре Бийи с удовольствием вглядывается в него, пораженный легкостью его обхождения, вежливостью, свободным тоном. На вечерах журнала «Ла плюм», в кафе «Солей д'Ор» дружеские отношения завязываются в эту зиму легко, незаметно и на всю жизнь.
Темой разговора за столиком является закрытие «Ла ревю бланш», ежемесячника, где Аполлинер публиковал свои стихи рейнского периода и некоторые рассказы из «Иересиарха и К0», там же печатался и Жарри. Несколько дней назад известный критик Фагю опубликовал прощальную статью, обращенную к читателям журнала, двенадцать лет издававшегося братьями Натансон. Двенадцать лет борьбы за новое искусство, двенадцать лет дискуссий и споров не только на страницах ежемесячника, но и в баре редакции, где регулярно встречаются Ту-луз-Лотрек, Боннар, Вюйар, Морис Дени, Тристан Бер-нар и Стейнлен. Аполлинер жалеет о потерянной трибуне, по он ведь знает, даже уверен, что освободившееся место займет новое артистическое поколение и это будет поколение, к которому принадлежит он сам.
Чтение подходит к концу. Выступает еще Стюарт Мерилль. Аполлинер слушает его стихи с вниманием, даже с удовольствием. Ему многое нравится в поэзии, в нем нет ничего от ярого фанатика одного направления, свободный стих ему так же близок, как некоторые стихи парнасцев, среди новейших поэтов он видит много талантливых, да вот хотя бы сидящий рядом с ним Андре Сальмон, худой, высокий, изящный, у которого даже самые непристойные анекдоты не оскорбляют женских ушей, забавный, милый Сальмон. А вот еще кто-то появляется в зале, сверкая ослепительными прожекторами глаз, разгоряченных вином, это Альфред Жарри, который уже седьмой год ходит в ореоле славы ненавистного обывателям короля Юбю, так гесно сжившийся со своим творением, как некогда романтики сживались со своими патетическими героями, неряшливый, бедный, неуживчивый, обжигающий, как серная кислота, всех, кто становится поперек его извилистой дороги, Жарри, который может быть таким приветливым и чутким относящимися к нему людьми, Жарри, независимый и одинокий.
Он подсаживается к ним. Пьет вишневку из первого попавшегося на столе стакана и, подперев подбородок, слушает песенку Казальса, которую поют сейчас на эстраде. Уже конец программы. Аполлинер и его товарищи встают из-за столика. Душно в этом погребке. Несколько молодых пар танцуют посреди зала бешеный кек-уок, у девиц волосы рассыпались по плечам, щеки красные, глаза блестят, подолы светлых шерстяных платьев вздымают тучи пыли над ближними столиками, где горячо аплодируют этому бурному выступлению, не скупясь на шутливые замечания. Когда выходят на площадь Сен-Мишель, близится полночь. Несмотря на то что уже февраль и воздух пропитан промозглой сыростью, от Сены веет приятной прохладой, тротуары бульвара подернуты хрупкой пленкой заснеженной грязи. Видимо, шел снег, пока они сидели внизу. Туман желтыми шапками повисает над газовыми фонарями. За матовыми от сырости стеклами кафе «Ла вашетт» мелькают черные фигуры. Заглядывают туда, но Мореаса уже нет, видимо, перебрался в другое место или скитается по своему обыкновению в ночи, волоча за собой свиту поклонников и друзей, с которыми расстанется только под утро. Мореас страдает бессонницей и не выносит одиночества, потому и не хочет, чтобы его оставляли раньше времени, судорожно удерживает свой веселый табупок до самого закрытия, коря и расталкивая тех, что поленивее или сонливее. Чтобы удержать их при себе, он даже приводит притчу об учениках, которые оставили Христа бодрствовать на Елеонской горе. Обожание поклонников позволяет ему все. А впрочем, ночная жизнь в обычае тогдашней богемы, так что нок-тамбулизм Мореаса никого не удивляет. Несмотря на отсутствие мэтра в «Ла вашетт», Деникер и Сальмон исчезают в клубах дыма, втянутые туда каким-то болтуном, охотящимся за свежими слушателями. Андре Бийи с Молле, оба амьенцы, шагают впереди, увлеченные общими воспоминаниями детства. Молле вызывается наши земляку хорошее место, забыв в приступе благожелательности, что сам уже несколько лет довольно безуспешно ищет какого-нибудь платного занятия для себя. Молодой Бийи тронут, растроган, взволнован не на шутку: он нашел новых чудесных друзей, будущее кажется ему теперь яснее, трудности легче будет преодолеть, даже тот факт, что через несколько недель ему надо явиться на воинский призыв (два года в армии!), кажется ему сейчас не таким удручающим.
Тем временем Жарри увлекает Аполлинера в сторону. В улицу Дезэколь, через минуту они уже одни идут вдоль бульвара Сен-Жермен, опустевшего в такую позднюю пору. Близость этого гениального литературного головореза с благовоспитанным, вежливым Аполлинером, обожающим шутку любого рода и поразительно умеющим сочетать ее с лирической настроенностью,— высекает при каждом более или менее остром столкновении неожиданные и причудливые искры. Жарри, невысокий, небрежно одетый, без головного убора, руки в карманах, шагает рядом с широкоплечим поэтом, благожелательно повернувшимся к нему, ступая пошире обычного, чтобы поспеть за своим товарищем, но мягко и тихо, по-кошачьи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Ничего удивительного, что Аполлинер пользовался в группе молодых художников авторитетом не навязанным, а вытекающим из спонтанного порыва, не имеющим ничего общего со скучным уважением. Недаром и Пикассо изображал его в своих карикатурах в виде его святейшества папы, Цезаря, Геркулеса, в образах, превышающих обычный масштаб. А ведь его дружба всегда сочеталась с какой-то внутренней сдержанностью, он держался на расстоянии, позволяющем ему быть независимым и творчески самостоятельным.
Что из того, что Аполлинера считали скупым, что он нелепо выглядел в теплых кальсонах и уписывал апельсины вместе с кожурой? Кому мешает, что он ел за пятерых, лгал за десятерых и был тщеславен за двадцать человек сразу? Да будь он святым, — на него плевали бы. Им нужен был именно Аполлинер, а никто другой, именно такой. Лирик в быту, мистификатор, чуточку сноб, человек, жаждущий занять приличное место в свете, а водящийся с дурным обществом — как обычно говаривала его мать, преданный друзьям со всеми потрохами, всецело отдающийся своим чувствам, без удержу веселый и несчастный чуть ли не до отупения, великолепный поэт, свойский малый и хороший собутыльник, страстный любитель бродить по городу, бродяга, слывущий при этом полуаристократом, блюдущий достоинство до щепетильности, великодушный и мелочный одновременно, душа и богатая и ущербная, больше кого-либо достойная любви.
Старец дает мне помолчать. Он встает с кресла, подбирает для меня кое-какие сувениры: несколько номеров «Суаре де Пари» 1914 года, какую-то репродукцию. Сегодня он уже ничего мне не скажет. И без того еле сумел успокоиться после воспоминаний. Так быстро перемахнул через жизнь и уперся, как в барьер над пропастью, в смерть поэта. Уперся и взглянул на нее отсюда, из сегодня, как будто предчувствуя, что вскоре после этого разговора и сам переселится на зеленые поля Элизиума.
— Он был без сознания. Просил, чтобы Жаклин повернула его лицом к стене. А когда она снова повернула к себе, он был уже мертв...
Читатели найдут в этой книге другую версию смерти поэта. Так же, как у Гомера, рассказы о самых простых, казалось бы, фактах человеческой жизни, о рождении и смерти, и в истории с Аполлинером звучат в нескольки ; различных вариантах. Кажется, что Аполлинер и хотел этого, во всяком случае, поступал он так, как будто хотел. Любая однозначность казалась ему неправдивой, во всяком случае, в самом расцвете своей жизни он был в этом отношении прирожденным поэтом. А когда начал относиться к своей роли слишком серьезно, когда мысль его начала кружить вокруг розетки Почетного Легиона, смерть? ревнивая к идеалам молодости, удалила его со сцены. Может быть, даже слишком поздно для того, чтобы легенда о его великолепном раблезианском смехе не замутнилась. Как бы то ни было, розетки Почетного Легиона ему не дали, а дождался он только желанного французского гражданства.
Пользуясь языком карикатур Пикассо, можно сказать, что Аполлинер-Наполеон умер накануне коронации, еще в ореоле победоносного вождя революции. Таким он и сохранился в воспоминаниях.
Когда молодой воспитанник иезуитской школы и скромный дебютант в литературе Андре Бийи вошел в погребок находящийся на углу бульвара Сен-Мишель, подле самой Сены, там было темно от табачного дыма и так тесно, что он с трудом нашел место у столика, уже занятого двумя растрепанными молодыми людьми, явно поэтической внешности. Огляделся— ни одного знакомого лица. Знакомых в Париже у него немного, а в артистической среде и того меньше. Здесь он всего несколько месяцев и работает тихонечко над романом, разумеется, автобиографическим, тема которого— детство воспитанника иезуитской школы в Амьене.
Ему уже видятся литературные лавры. Но пока что он недоедает, зарабатывает какие-то гроши в конторе, питается кофе и рогаликами, часами бродит по Парижу, читая книги, разложенные у букинистов и на прилавках с книжными новинками на Больших бульварах. Несмотря на бедность, жизнь эта кажется ему великолепной, и он ни за какие блага земные не отдал бы всего обилия свободного времени, которым может распоряжаться в этом необычном городе. Он разглядывает выставки торговцев картинами на улице Лафит, где ему больше всего нравятся пейзажи с настроением Лебуржа, представляющие Сену в тумане, часами гуляет в Люксембургском саду, где полно таких же, как он, любителей искусства, мечтающих попасть на действительную литературную службу. Они посиживают группками на железных стульчиках, читая стихи Верлена, те, что посмелее— Малларме. Только при виде старушки, взимающей плату за стулья, поднимаются с достоинством, хотя и несколько поспешно, как раз вовремя, чтобы уклониться от покупки билетика. Молодежь эта не грешит ни упитанностью, ни чрезмерной опрятностью, тем не менее одежда ее выдержана хоть и в небрежных, но приличных буржуазных нормах. Молодой Бийи даже отличается здесь некоторой элегантностью. Этот известный ныне писатель и член Гонкуровской академии и сейчас с умилением вспоминает свою жемчужно-серую визитку и черный жилет с серебряными пуговками. Парижские во многих отношениях напоминают Доде, прибывшего в столицу с планами, тот же скромный тон и привлекательная застенчивость. Но молодой Бийи что эти сентиментальные пижоны в аду и встречи желторотых заморышей, сутулящих декадентский манер, это уже устарелый стиль — это лишь обочина литературной жизни, вечных школяров, кандидатов в литературный перепой, ничего больше. Он не хочет оставаться среди них, по пока еще не знает, где его место. Метерлинк, Анри де Ренье или Малларме — это высокий Парнас, это уже история литературы и катехизис для молодого поэта, Верлен — это ужас изломавшей себя жизни, готовая биография для цикла «Проклятые поэты»,— молодой амьенец с легкой дрожью и одновременно с мягким сочувствием слушает истории из жизни бедного Лелиана. Но как мало это касается его лично! Его вполне приличная визитка не гармонирует с этим гениальным беспорядком. Дошли до него слухи, что на Монмартре колобродит какая-то вольная немытая богема, еще не видя ее, он уже чувствует к ней инстинктивную неприязнь, присущую натуре упорядоченной, не любящей чрезмерного риска. В кафе «Солей Ор» привели его поэтические чувства. Здесь читают стихи, здесь собираются молодые поэты, уже получившие первое крещение в печати.
Те, кому повезло. Везение — чудесное слово Бийи жаждет его всеми силами своего двадцатилетнего существа.
Мы смотрим на эту старомодную картинку с умилением, которое вызывает отдаленность в пятьдесят лет. Тысяча девятьсот третий год. Неужели и впрямь такими старомодными были эти молодые люди?
Не следует слишком доверять дагерротипам. Старомодная фотография с воспитанником Амьенского коллежа смешит нас, от нее веет духом старых семейных альбомов. Но вот из-за какой-то страницы высовывается короткая мускулистая нога в резиновой туфле и ловким пинком прямо в нос сваливает нас наземь. Это представляется потомству Альфред Жарри, автор «Подвигов и мнений доктора Фаустроля» («книга, которая появится, когда автор достигнет возраста, позволяющего ему понять ее»). Устремленный в нашу сторону тайфун тогдашнего молодого искусства, творимого двадцати и двадцатипятилетками, еще недавно был достаточно силен, чтобы сбросить с моста первого попавшегося прохожего, а среди группки случайных зрителей, загнанных в какую-нибудь авангардную галерею искусств, вызывать смятение и переполох.
Два юнца за столиком, к которому робко присел Анд-ре Бийи, это начинающий скульптор Деникер и поэт Андре Сальмон, присоединится к ним позже и Альфред Жарри, потом он неожиданно исчезнет на час-другой снова появится, чтобы утащить Аполлинера на бесконечную прогулку по городу до рассвета. Тем временем на эстраде появляется Поль Фор, поэт уже известный и немолодой среди этой банды мальчишек, недавно ему перевалило за тридцать, и он уже сделал недурную карьеру: восемнадцатилетним мальцом был одним из создателей экспериментального театра символистов «Театр Ар», представляющего творчество Метерлинка, Рембо, По, Жюль Лафорга, Малларме... и царя Соломона в репертуаре «Песни песней», во время исполнения которой в зале разбрызгивали разные одеколоны и духи, потом основал журнал «Ливр д'Ар», где сотрудничали величайшие знаменитости того времени, а среди них—Шарль Герен, Вилье де Лиль-Адан, Верлен, Малларме, Ла-форг, Рене Гиль, Альбер Самен, молодой Франсис Жамм и много других, столь же звучных имен. Поразительно: еще недавно этот привлекательный бард, автор «Французских баллад», находился на далеко выступавшем на мысе поэтического полуострова, кажется, что символисты только что развесили свои искусственные луны на небе Бельгии и Франции,— и вот уже под боком у них разводят яркие костры другие кочевники искусства, куда менее учтивые, куда более беззастенчивые и агрессивные.
После громких аплодисментов. Которыми собравшиеся провожают чтение Поля Фора, подкрепляемое изящной жестикуляцией, где не последнюю роль играет черная пелерина и рембрандтовская широкополая шляпа, на возвышение поднимается Аполлинер, он один из молодых, который уже обратил на себя внимание стихами в «Ла ревю бланш» и «Л'Эропеэн». Несмотря на то что ему всего двадцать три года, выглядит он ненамного моложе своего предшественника. Среднего роста, грузный, крепко сложенный, в английском твидовом костюме, уже вполне в стиле двадцатого века, который он носит с элегантной небрежностью, руки пухлые, белые и изящные. Когда он тяжело опирается одной рукой о фортепиано и вполоборота к степе, закрыв глаза, начинает читать свои стихи, в первую минуту монотонность его декламации отталкивает и кажется трудно выносимой, она утомляет и требует сосредоточенности, предельно интимна. Но эта бедность средств притягивает, увлекает, чувственно мобилизует, делая лиризм слова более нагим и пронзительным. Побледневшее яйцеобразное лицо, с черными запятыми бровей, тяжелыми веками, маленьким ртом длинным носом, чуточку дегенеративное лицо гениального мальчика привлекает внимание, приказывает замолчать галдящему залу.
Глядели женщины, заполонив обрыв,
На май, на дивный май, что плыл по Рейну в лодке.
Но лодка уплыла; печалуйтесь, красотки!
И кто довел до слез толпу плакучих ив?
Читая «Лорелею», поэт выпрямляется. Руки с потрепанной книжкой, непонятно зачем сюда принесенной, он низко складывает на животе, напоминая итальянского священника, проповедующего прихожанам. Глаза его широко открыты, только сейчас видно, какие они выразительные, блестящие и даже сахаристые от южной сладости, словно черные гроздья винограда.
Белокурая ведьма жила возле Рейна, мужчин погубила сирена.
Сам епископ потребовал ведьму к суду, Но грехи отпустил за ее красоту.
«Лорелея с глазами подобно алмазам, Кто тебя обучил чародейским проказам?»
«Жить устала я, очи свои прокляла... Всех, кто видел меня, я в могилу свела».
После этих слов Альфред Жарри покидает зал. Он выходит тяжелым шагом ручного шимпанзе, не глядя ни па кого, проталкивается к двери, задевая столики и сидящих. Ему вдруг страшно захотелось выпить стаканчик абсента, но здесь пришлось бы ждать слишком долго.
Аполлинер садится к столику с двумя растрепанными юнцами, где уже пристроился Андре Бийи. Он пьет вместе с ними, потом ловко вмешивается в разговор и сразу оказывается в центре оживленной беседы. Как будто он уже не помнит, что было минуту назад, молниеносно освобождаясь от поэтической магии, только частые капли пота все еще выступают на лбу под густыми черными волосами. Андре Бийи с удовольствием вглядывается в него, пораженный легкостью его обхождения, вежливостью, свободным тоном. На вечерах журнала «Ла плюм», в кафе «Солей д'Ор» дружеские отношения завязываются в эту зиму легко, незаметно и на всю жизнь.
Темой разговора за столиком является закрытие «Ла ревю бланш», ежемесячника, где Аполлинер публиковал свои стихи рейнского периода и некоторые рассказы из «Иересиарха и К0», там же печатался и Жарри. Несколько дней назад известный критик Фагю опубликовал прощальную статью, обращенную к читателям журнала, двенадцать лет издававшегося братьями Натансон. Двенадцать лет борьбы за новое искусство, двенадцать лет дискуссий и споров не только на страницах ежемесячника, но и в баре редакции, где регулярно встречаются Ту-луз-Лотрек, Боннар, Вюйар, Морис Дени, Тристан Бер-нар и Стейнлен. Аполлинер жалеет о потерянной трибуне, по он ведь знает, даже уверен, что освободившееся место займет новое артистическое поколение и это будет поколение, к которому принадлежит он сам.
Чтение подходит к концу. Выступает еще Стюарт Мерилль. Аполлинер слушает его стихи с вниманием, даже с удовольствием. Ему многое нравится в поэзии, в нем нет ничего от ярого фанатика одного направления, свободный стих ему так же близок, как некоторые стихи парнасцев, среди новейших поэтов он видит много талантливых, да вот хотя бы сидящий рядом с ним Андре Сальмон, худой, высокий, изящный, у которого даже самые непристойные анекдоты не оскорбляют женских ушей, забавный, милый Сальмон. А вот еще кто-то появляется в зале, сверкая ослепительными прожекторами глаз, разгоряченных вином, это Альфред Жарри, который уже седьмой год ходит в ореоле славы ненавистного обывателям короля Юбю, так гесно сжившийся со своим творением, как некогда романтики сживались со своими патетическими героями, неряшливый, бедный, неуживчивый, обжигающий, как серная кислота, всех, кто становится поперек его извилистой дороги, Жарри, который может быть таким приветливым и чутким относящимися к нему людьми, Жарри, независимый и одинокий.
Он подсаживается к ним. Пьет вишневку из первого попавшегося на столе стакана и, подперев подбородок, слушает песенку Казальса, которую поют сейчас на эстраде. Уже конец программы. Аполлинер и его товарищи встают из-за столика. Душно в этом погребке. Несколько молодых пар танцуют посреди зала бешеный кек-уок, у девиц волосы рассыпались по плечам, щеки красные, глаза блестят, подолы светлых шерстяных платьев вздымают тучи пыли над ближними столиками, где горячо аплодируют этому бурному выступлению, не скупясь на шутливые замечания. Когда выходят на площадь Сен-Мишель, близится полночь. Несмотря на то что уже февраль и воздух пропитан промозглой сыростью, от Сены веет приятной прохладой, тротуары бульвара подернуты хрупкой пленкой заснеженной грязи. Видимо, шел снег, пока они сидели внизу. Туман желтыми шапками повисает над газовыми фонарями. За матовыми от сырости стеклами кафе «Ла вашетт» мелькают черные фигуры. Заглядывают туда, но Мореаса уже нет, видимо, перебрался в другое место или скитается по своему обыкновению в ночи, волоча за собой свиту поклонников и друзей, с которыми расстанется только под утро. Мореас страдает бессонницей и не выносит одиночества, потому и не хочет, чтобы его оставляли раньше времени, судорожно удерживает свой веселый табупок до самого закрытия, коря и расталкивая тех, что поленивее или сонливее. Чтобы удержать их при себе, он даже приводит притчу об учениках, которые оставили Христа бодрствовать на Елеонской горе. Обожание поклонников позволяет ему все. А впрочем, ночная жизнь в обычае тогдашней богемы, так что нок-тамбулизм Мореаса никого не удивляет. Несмотря на отсутствие мэтра в «Ла вашетт», Деникер и Сальмон исчезают в клубах дыма, втянутые туда каким-то болтуном, охотящимся за свежими слушателями. Андре Бийи с Молле, оба амьенцы, шагают впереди, увлеченные общими воспоминаниями детства. Молле вызывается наши земляку хорошее место, забыв в приступе благожелательности, что сам уже несколько лет довольно безуспешно ищет какого-нибудь платного занятия для себя. Молодой Бийи тронут, растроган, взволнован не на шутку: он нашел новых чудесных друзей, будущее кажется ему теперь яснее, трудности легче будет преодолеть, даже тот факт, что через несколько недель ему надо явиться на воинский призыв (два года в армии!), кажется ему сейчас не таким удручающим.
Тем временем Жарри увлекает Аполлинера в сторону. В улицу Дезэколь, через минуту они уже одни идут вдоль бульвара Сен-Жермен, опустевшего в такую позднюю пору. Близость этого гениального литературного головореза с благовоспитанным, вежливым Аполлинером, обожающим шутку любого рода и поразительно умеющим сочетать ее с лирической настроенностью,— высекает при каждом более или менее остром столкновении неожиданные и причудливые искры. Жарри, невысокий, небрежно одетый, без головного убора, руки в карманах, шагает рядом с широкоплечим поэтом, благожелательно повернувшимся к нему, ступая пошире обычного, чтобы поспеть за своим товарищем, но мягко и тихо, по-кошачьи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32