А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Машину я оставил внизу, на тихой улочке, и, поднявшись по ступенькам к садовой калитке, позвонил.
Калитку открыли автоматически, сверху, то есть прямо с небес, я стал подниматься по длинной лестнице сквозь расположенные уступами цветники, в которых цвели все цветы тогдашнего мира растений.
Медвяный запах, мешавшийся с ароматами дальних стран, обвевал меня, и чем выше я поднимался, тем сильнее ощущал эти запахи и тем громче в ушах у меня звучало жужжание пчел и шмелей.
Лестница кончалась чем-то вроде площадки, с которой несколько ступенек вели еще выше, на веранду.
У входа на веранду стояла девушка, горничная в черном платье, белом кокетливом передничке, причесанная «под пажа», нос ее не оставлял ни малейших сомнений в бойкости его хозяйки.
Девушка взяла у меня письмо и взглянула, кто отправитель. Вместо фамилии там стояла монограмма из трех латинских букв — то были инициалы моих дам,— буквы были сплетены одна с другой, как бы срослись вместе, точно ветки одного куста. Кое-где эти буквы даже пустили почки, а кое-где расцвели цветами.
Монограмма была творением фрау Гермы, художницы, и бойкая девица тотчас же признала эту фабричную марку или фирменный знак моих дам.
Я между тем озирался, чтобы составить себе правильное представление о жилище поэтессы.
— Эй вы,— сказала девушка,— раз вы еще здесь, придется вам поговорить пока со мной.
— Я здесь,— отвечал я.
Она не может сейчас беспокоить фрау Бабе, та как раз сейчас набрасывает черновики.
Мое профессиональное любопытство разгорелось.
— Она и по воскресеньям занимается черновиками?
— Об этом вы и не спрашивайте,— сказала девушка,— вам это знать не положено.
Конечно, мне, как обычному шоферу, знать это не полагалось, но, с другой стороны, мне не хотелось показывать этой девице, что я тоже не чужд поэтического ремесла.
Мне вовсе не велено было дожидаться ответа, но меня слегка заело, что я позволил этой нахалке, стриженной «под пажа», так отбрить себя. Я решил польстить ее тщеславию и спросил:
— А что это такое вообще-то — черновики?
И верно, девица почувствовала свое превосходство и стала объяснять:
— Ох, это трудное дело, и заглядывать в них никому нельзя, но для меня иногда делают исключение. Мне приходится входить в комнату, когда фрау Бабе сидит над черновиком, потому что наш попугайчик иногда так назойливо орет, что фрау Бабе зовет меня его успокаивать.
— А почему же вы его просто не вынесете оттуда, если он мешает?
— В том-то и дело, что он обязательно должен там находиться, когда фрау Бабе сочиняет. Вот только чтоб не орал. Потому-то я и знаю, каково это — сочинять. Фрау Бабе каждые две-три минуты записывает одно слово, и все. Иногда она прямо кричит от радости, да! да! говорит, во! так, и никак иначе. А впрочем, что это я тут с вами заболталась, да еще о таких вещах, в которых никто ничего не поймет, если сам такое не пережил.
Мне этого было довольно, и на обратном пути я впал в задумчивость. Вероятно, большинство моих литературных попыток терпело крах именно потому, что я мало значения придавал черновикам.
Гибкая, покладистая, чернокудрая и проворная Завирушка добилась у дам разрешения по воскресеньям во время моих пробных выездов ездить вместе со мной. И то, что принято называть романом и что мне было не очень-то кстати, продолжало развиваться.
Поездки по холмам и долинам, проносящаяся мимо зеленая близь и синяя даль будили в Завирушке киноощущения, ибо она была дитя кино и, как в кино, хватала меня за правую руку, когда мы куда-нибудь ехали, но теперь-то это была рука рулевого, а я был только начинающим в искусстве автомобиле-вождения и потому не в состоянии был ехать как заправский кавалер — левая рука держит руль, а правая обнимает девушку за плечи.
Таким образом, мне оставалось только съезжать на просеку, чтобы там отобниматься, отлюбиться и дальше уже ехать без помех.
Тот, кто живет сознательно, понимает, что с помощью подобных манипуляций, хотим мы того или нет, всегда как бы подготавливаем будущее.
Затем настал день генеральной репетиции—я в роли шофера. Первая поездка с дамами.
Фрау Элинор обошла машину кругом, и тут я узнал, что она пребывает в убеждении, будто автомобиль должен сверкать точно так же, как ее белый рояль в концертной комнате.
Призвали горничную Яну. Она должна была объяснить мне, какими политурами она начищает рояль в концертной комнате. Ничего себе повозка!
Фрау Герма придавала меньшее значение внешнему виду машины. Она тихо уселась на свое место и, хотя машина еще стояла в гараже, сидела и, неотрывно глядя на ворота гаража, размышляла. Иногда она прерывала свои раздумья и вздыхала, и я вскоре понял, что эти вздохи предназначаются ее сестре и что есть жизненно важные вопросы, в которых сестры не столь уж едины.
Слабость фрау Гермы заключалась в том, что она боялась взрывов и пожаров.
Она сидела впереди, рядом со мной, и едва мы проехали несколько километров и стало чувствоваться, что мотор нагрелся, как она велела мне остановиться. Я должен был проверить: все ли в порядке.
Я открыл капот, схватился за одно, схватился за другое, как всегда поступает' человек, не знающий, что ему делать, а тем временем мотор остыл, и я хотел ехать дальше, но фрау Герма уже была настроена недоверчиво, она, мол, точно чувствует, что мотор перегреется, отчего легко может произойти взрыв. Она и сестру убедила вылезти из машины.
Дамы решили подождать в лесной гостинице, покуда я съезжу в город и покажу машину механику, который раньше ее водил.
Хорошо, так я и сделал, поехал в город, прежний шофер рассмеялся, открыл капот, схватился за одно, схватился за другое, совсем как я, и сказал, что все в порядке, я могу ехать, но придется мне привыкать к таким вот историям.
Я вернулся к дамам, мотор, естественно, снова был теплым, если даже не горячим, на что я и указал фрау Герме. А она ответила:
— Совсем не так горячо, как раньше,— и добавила, что на господина Шмирмана, так звали прежнего шофера, можно положиться.
Мы поехали дальше. Первое время мне не велено было ездить быстрее сорока километров в час. Фрау Герма напряженно следила за спидометром, и, стоило стрелке чуть-чуть перелезть за отметку «40», она напоминала:
— Эдак вы нас угробите, господин Эрвин. Но все мы остались живы.
Мы проехали еще несколько километров, и тут подала голос фрау Элинор, сидевшая сзади. Ее чуткое музыкальное ухо уловило в моторе какие-то постукивания. Я слегка наклонился вперед, чтобы как следует прислушаться, и тут же фрау Герма закричала:
— Ради бога, вы же нас угробите!
И фрау Элинор тоже пожелала, чтобы я остановился.
Опять обе дамы вылезли из машины и принялись объяснять мне, что стук в моторе — это очень опасно, и однажды они, раньше, с другим шофером, уже были на волосок от взрыва. Да, но я никакого стука не слышу. Очень может быть, но у фрау Элинор особый дар улавливать звуки, не существующие для простых смертных.
Художественно одаренные сестры в своих развевающихся одеждах, одна в синих, другая в светло-зеленых, решили продолжить путь пешком по обочине, а я должен был, так как мы оказались уже неподалеку от Иены, поехать в город, в мастерскую, чтобы там проверили мотор.
Когда я вернулся к своим дамам, которые тем временем, красные и потные, добрались уже до окраины Иены, фрау Элинор сочла, что мотор работает бесшумно и теперь можно быть спокойными.
Вот так проходил первый день моей работы господским шофером, и надо сказать, мне очень захотелось бросить «Буковый двор», но здесь была библиотека, она-то меня и удерживала. Я только что открыл для себя книги норвежки Сигрид Унсет, запрещенные тогда, и горел желанием прочесть их все.
Мало-помалу дамы стали доверять мне как шоферу. Может быть, я привык к их странностям. А у кого их нет? На свои странности большинство людей смотрит как на ту пресловутую библейскую соломинку в глазу.
Мне, например, не разрешалось курить — ни во время езды, ни покуда я дожидался своих дам в машине. На свете и так слишком много взрывов, считала фрау Герма.
Ладно, я обещал никогда не курить в машине, но за это и они обещали не делать беспрерывных замечаний по поводу работы мотора или внешнего вида машины. Фрау Герма сдержала свое слово, а фрау Элинор — нет, и об этом мы еще поговорим.
Если мы ехали в Веймар, Эрфурт, Иену или Арнштадт и задерживались в дороге, я мог питаться где мне угодно за счет дам. Они только дали мне понять, чтобы я не ходил в тот ресторан, где будут обедать они.
Итак, я питался, а они обедали. Об этом вообще-то и говорить не стоит, так как ни в Парк-отель, ни в веймарский «Элефант» меня в моей длинной кожаной куртке, сразу выдававшей во мне шофера, даже на порог не пустили бы.
С другой стороны, дамам нравилось, что я «просвещаюсь». Когда мы ездили в театры, в Рудольштадт или в Веймар, мне даже дозволялось сидеть с ними на одном спектакле, на гораздо худшем, дешевом месте, разумеется, но так, чтобы я был под рукой, если они решат уйти, не дождавшись конца спектакля.
Это мне и вправду было полезно, я тогда посмотрел и послушал много классических пьес и опер, все было для меня ново, открывало передо мной широкий мир. Я был так жаден до такого рода впечатлений, что весь горел от воодушевления искусством и забывал и про машину, и про своих дам, доходя до состояния какой-то удивительной легкости, совсем как в детстве. Все было легко, и тяжесть этого мира взваливали нам на плечи только наши ближние.
Тут я впервые заметил, что потрясение искусством держится на нитях, которые рвутся, если нам говорят или требуют от нас, чтобы мы простились со своим детством.
Когда я сегодня вспоминаю тогдашние свои потрясения, я понимаю, что переживал их только благодаря двум капиталисткам. А это не вписывается в букварь марксиста.
Мой всезнающий преподаватель в партийной школе возразил бы мне, что нет, мол, правил без исключений. Может быть, он сказал бы: они платили тебе слишком мало, и хотя щедро снабжали тебя театральными билетами, но платил-то ты за них сам.
А я, справедливости ради, должен был бы ответить, что не знаю, стал бы я тратить свое жалованье, даже плати они мне больше, на билеты в драму или в оперу.
И еще эта Завирушка, которая усердно помогала мне тратить мое месячное жалованье, она обожала ходить в кино и вовлекала в это и меня.
Да, жизнь—она все еще не считается с прописями, содержащимися в наших букварях.
Но мы еще добьемся этого, сказал бы мой всезнающий учитель, оставив меня стоять у доски.
Фрау Элинор, весьма нетерпеливая дама, была полной владычицей в «Буковом дворе», хотя почти совсем не заботилась о практических вопросах. Это признавали как горничная девушка Яна, так и кухонная девушка Пепи.
Обе эти особы постоянно расхаживали по дому в чулках, привлекавших мое пристальное внимание. На этих чулках шов был не только сзади, но и сбоку, этот зигзагообразный шов поднимался от пятки и терялся под юбками.
Я, конечно, не думал, что эту моду они вывезли со своей родины, из Нёртингена. Но наши отношения были не настолько короткими, чтобы я мог спросить их об этом.
Настроения фрау Элинор менялись как облака на небе в ветреный день. Может быть, она все еще вспоминала о любовниках, которых некогда прогнала?
Впрочем, установить, когда она в плохом настроении, не составляло труда, ибо в таком случае она по утрам обрушивала на свой белый рояль бетховенскую «Ярость из-за утерянного гроша». В такие дни я сразу шел в гараж и сажал на одно из стекол какое-нибудь легко стирающееся пятно. Это пятно было, так сказать, той мишенью, на которую могла обрушить свой гнев или дурное настроение фрау Элинор.
Метод действовал безотказно. Она сразу же выстреливала по этой мишени, говоря:
— Отвратительно, отвратительно, мы просто заросли грязью.
Я, держа наготове тряпку, заботился о том, чтобы фрау Элинор не заросла грязью, садился за руль, и мы трогались с места.
Стоило мне забыть посадить это пятно, фрау Элинор в дурном настроении так долго ходила вокруг машины, что в конце концов где-то что-то обнаруживала, хотя бы и под машиной.
Нередко Элинор, если ей случалось в дурном настроении выехать из дому, напивалась в стельку где-нибудь по дороге. Ее качало, она едва не падала на машину, и много бывало вздохов и стонов, покуда она со своей палкой не водворялась на заднее сиденье. Запах крепкого шнапса заполнял кабину. В такие дни она засыпала в машине, и дома нам вчетвером приходилось будить ее и брать на буксир. Наверху, в своей комнате, она от нетерпения рвала пуговицы на блузке, а потом хватала ножницы и срезала с ног чулки.
Так вот отчего на чулках у прислуги были такие странные швы, а мне вместо тряпок для мытья машины выдавались разрезанные дамские чулки.
Пусть никто не думает, что я терпел настроения фрау Элинор из чистого подхалимства. Я со своей стороны тоже имел от нее профит, иногда она очень обо мне заботилась. Все, что касалось оперы, пения, вообще музыки, объясняла мне она. С этими вопросами я мог обращаться к ней когда угодно, утром, вечером. И если она слышала, как я по памяти напеваю какую-нибудь оперную арию и при этом иной раз фальшивлю, она тотчас же уводила меня в музыкальную комнату и играла мне соответствующее место.
А иногда она мне пела. При этом лицо ее заливалось краской, особенно на высоких нотах, а надтреснутый голос начинал дрожать.
Возможно, она с удовольствием демонстрировала мне свое искусство. Я был дилетантом, она считала меня снисходительным. Конечно, я напоминал ей те блаженные времена, когда она была камерной певицей. Во всяком случае, я учился у нее ориентироваться в сфере музыки.
«Мои университеты» называется книга Горького, у меня она могла бы называться «Моя школа искусств». И директором такой школы искусств была для меня фрау Элинор.
В минуты, когда фрау Элинор пела, мне казалось, я чувствовал какую-то трагедию в ее жизни. Что для нее значило богатство?! Разве оно утихомиривало те неясные желания, что жили в ней? Нет. Этими неясными желаниями в большей или меньшей степени томится каждый из людей, и нередко тот, у кого нет за душой ни гроша, бывает ближе к осуществлению этих желаний, нежели богач.
Когда-то, в детстве, фрау Элинор узнала, что эти неясные желания легче унять, если занимаешься музыкой, и она сочла себя обязанной стать миссионером, ратующим за царство музыки, в котором она укрылась и чувствовала себя счастливой. Она стала камерной певицей.
Сейчас, в старости, она страдала оттого, что вынуждена была прекратить свою миссионерскую деятельность, поскольку у нее пропал голос.
Так я никогда и не узнал, что значила для музыкального мира камерная певица фрау Элинор.
В гостиной во всегда тщательно запертой витрине лежал
566
альбом. В альбоме этом хранились фотографии фрау Элинор в ее лучшие годы, и еще там было собрано все, что писалось в газетах о ее пении. Горничная Яна много раз обещала мне как-нибудь при случае показать этот альбом. К сожалению, за все мое пребывание в «Буковом дворе» такой случай ни разу не представился. Поэтому я и по сей день вынужден просто слепо верить, что фрау Элинор была великой камерной певицей.
Мое появление в доме Разунке, то есть в «Буковбм дворе», вновь предоставило дамам возможность заняться своей миссионерской деятельностью.
Фрау Элинор, к примеру, заявила во всеуслышание, что она намерена одаренным тюрингским девушкам с хорошими голосами давать бесплатные уроки пения. Но девушки за это должны были обещать петь только камерную и оперную музыку, никакой оперетты, никаких песенок.
Вскоре появились девушки, просто желающие и неистово жаждущие петь. Фрау Элинор строго их экзаменовала. Она буквально ожила и с удовольствием слушала, как ее называют «мадам маэстро».
Те особы, которых она сочла одаренными, были вверены моему попечению. Я заезжал за ними в их родные места и потом отвозил обратно, и все это бесплатно для девушек. Для всех них было очень выгодно, что дамы не умели считать.
Итак, я довольно основательно продвинулся вперед в сфере искусств этого мира и почти каждый день встречался с будущими камерными и оперными певицами. Одно вытекало из другого. Кроме того, в «Буковом дворе» устраивались маленькие концерты, и мне приходилось возить дам и девиц, играющих на скрипках и челестах, и вообще разных музыкантов.
С фрау Гермой и ее живописью дело обстояло не так благополучно. Как уже сказано, она была ученицей Либермана, а Либерман был берлинцем иудейского происхождения, а потому являлся для неогерманцев представителем вырождающегося искусства, тем самым и искусство фрау Гермы Разунке, ученицы маэстро Либермана, было нежелательным.
Итак, фрау Герма с известной долей грусти взирала на все более оживленную жизнь в музыкальном салоне сестры и теперь гораздо больше времени проводила в своем ателье под крышей, нежели в гостиной или в музыкальной комнате.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33