Но создатели светильников, в конце концов, ориентировались на моду, а не на недоразвитый вкус Кинаста. Не производить же из-за него лампы, которые не соответствуют мировым стандартам!
Да, ярмарка! Летом тут был прекрасный луг, где паслись коровы — пощипывали не спеша лютики, молочай, клевер, а теперь за какую-то неделю на его месте пышно расцвела идея по поднятию массовой культуры.
Мы задержались у так называемого автоаттракциона. Мое внимание привлек мужчина в кепке с блестящим лаковым козырьком. Он катался в своей искрящей электроповозке по
' самому краю машинной толчеи и явно стремился в полной мере
насладиться управлением и самой ездой, но его машину то и дело затирали другие водители, причем в большинстве случаев просто из желания затереть. Вот модель мира в глазах пессимистов, подумал я. Нет, такой мир мне не нужен! Куда приятней жить в мире, где нормальной езде мешают в основном только дураки. Куда это Кинаст опять запропастился? С ним как раз можно потолковать о таких вещах.
Кинаст созерцал картины доморощенного художника, который ради того, чтобы как можно больше походить на человека творческой профессии, каким он представляется базарному ротозею, специально отпустил длинную гриву и обзавелся замшевой ? курткой. За «полотна» выдавались холсты, в масляном варианте
повторяющие слащавые открыточные мотивы. До торгового уголка кустаря-художника доползали аппетитные запахи ярмарочной кухни, вызывая обильное слюновыделение у ценителей искусства, это, однако, не помешало одной молодой чете купить картину Пахарь на фоне закатного неба, да и как было не купить, когда небо там было прямо как живое. Длинногривый умелец по части масляных красок извлек из багажника своей «Волги» картину Пахарь на фоне надвигающейся грозы и заполнил ею возникшую было прореху. Кинаст уплетал жареную колбаску, и его так и распирало от желания поспорить. Он стал допытываться у меня, в чем разница между искусством и халтурой, мало того,— ему требовался немедленный и по возможности исчерпывающий ответ.
К переднему ветровому стеклу «Волги» было приставлено наиболее увесистое из творений холстомарателя — что-то на злобу дня. На «картине» были изображены три фигуры. Одна фигура представляла рабочего, что можно было заключить по тому, что в руках она держала молот. Голова второй фигуры была покрыта форменной зеленой фуражкой типа тех, какие носят австрийские пограничники. Зеленая фуражка рождала уверенность в том, что перед нами крестьянин. Третья фигура была облачена в белый халат и изображала явно не дояра молочнотоварной фермы. Все три фигуры, над головами которых грузно провисали провода высокого напряжения, целеустремленным, размашистым шагом двигались влево. Руки свои они призывно и путеуказующе протягивали к золотистой раме картины. По мнению Кинаста, золотистая — под бронзу — рама символизировала светлое будущее. «Что, может, скажешь, эти три передовика — тоже халтурная работа?»
Очень может быть, что с ярмарки мы бы уехали рассорившись. Но нас отвлекли женские визги.
Напротив — там, где загружали лошадей,— что-то случилось. Все ценители искусства ринулись туда, и, хотя доморощенный художник во всю мощь своих легких кричал им вдогонку: «Да куда же вы, граждане, глаза-то разуйте, граждане, ведь все как есть написано натуральными масляными красками!» —мы тоже не удержались и вслед за всеми кинулись к лошадиному торгу.
А случилось вот что: за повод лошадь дергали и тянули сразу десятка два мужиков, уздечка не выдержала и лопнула. Оказавшись совершенно свободным, жеребец огромными скачками понесся на зрителей. Толпа кинулась врассыпную; стремясь выбраться на безопасное место, люди сшибались, валили друг друга наземь.
Лошадь проявила уважение к лежащим на земле и позволила ухватить себя за гриву. Принесли новую уздечку. Катастрофа не состоялась, но то, что она могла состояться, повергло укротителей лошади в настоящий гнев. Сама вероятность катастрофы показалась наиболее жестоким и озлобившимся из них достаточным оправданием, чтобы применить насилие.
Торг огласился злобным воем; казалось, вскричали черти, которых только что затолкали в мешок. В минуту была разобрана загородка ближайшего дачного садика и на широкий круп лошади посыпался град ударов кольями и штакетинами. Одни тянули лошадь за повод вперед, другие били ее сзади. Ломались штакетины, отлетали в стороны щепки. Женщины голосили от жалости и в смущении отворачивались от побоища. Бывшая чья-то любовница крепко-накрепко вцепилась в руку одного из тех, кто в очередной раз занес палку над лошадиным крупом, но в воздухе продолжали свистеть удары его «соратников»—до тех пор, пока жеребец не встал передними ногами на мостик. «Ну теперь небось сообразил, что к чему, нн-уу, пошел, поте.., зар-ра-за!»
Круп лошади весь покрылся рубцами и вздулся, из рваных ран сочилась кровь, жеребец на прямых, будто одеревенелых ногах прошел еще два-три шага вверх по трапу, потерял равновесие и рухнул прямо в толпу своих истязателей.
Попавшие в переделку мужики, прихрамывая, зализывая содранные в кровь ладони, убирались с площадки, а лошадь, вся в белой пене, поднималась в это время на ноги.
«Лошадь обладает нравом степного, табунного животного. От внезапного испуга она впадает в панику»,— услышал я про себя голос преподавателя нашей «сельской академии». Но, может, это всего-навсего гипотеза.
Озверелый дядя с бочкообразным животом раздернул коню рот, ухватил в кулак язык и стал усиленно тянуть за него животное на мостик. Невзирая на боль, лошадь резко вздернула голову вверх. Обильно смоченный слюной язык выскользнул из кулака толстопузого мучителя. Тогда лысоголовый мужчина, верховодивший толпой насильников, ударил жеребца палкой по лбу. Лошадь почему-то не стала лягать своего обидчика, она только застонала. Кто-то вырвал у лысака палку: «Ты что по голове-то бьешь, идиот! Он же лягаться начнет!»
Но идиотом больше, идиотом меньше — каждый из этих мнимых знатоков когда-то, видно, сумел завести лошадь туда, куда заходить той никак не хотелось, и теперь считал, что использованный им некогда способ применим ко всем лошадям вообще. Тот, кто ударил жеребца по голове, тоже, наверно, действовал, опираясь на собственный опыт. Животное, если его ударить по голове, заявил он, обязательно рвется вперед.
«Ну, это мы сейчас проверим!» — усомнился Эдди Кинаст и врезал идиоту в его квадратный лоб. Лысак пошатнулся и, весь как-то враз обмякнув, повалился навзничь.
Зрители взревели от восторга и зааплодировали, дружки же лысака кинулись к Кинасту. Я вырвал Эдди из толпы и попытался было заслонить, но его даже издали можно было узнать из-за проклятого красного мотка электропровода. В ту минуту я невольно подумал, как хорошо было бы, если бы на смену электричеству уже пришли лазерные лучи. Но мысль эта выручить не могла: воздух всего лошадиного торга был наэлектризован жаждой мести. Озверелым укротителям хотелось после фиаско с загрузкой лошади ублажить свои души удачной дракой. Нужно было действовать.
Снимая куртку, я решил, что надо притвориться пьяным — на от случай, если формула о степном нраве лошади окажется никчемной теорией, неприменимой на практике. Делая вид, что меня водит из стороны в сторону, я расстегнул свою черную кожаную куртку, стянул ее через голову, взвыл по-волчьи, подпрыгнул к лошади и ударил ее сзади курткой.
После того, что вытворяли с лошадью раньше, моя выходка могла произвести на нее не большее впечатление, чем внезапный порыв ветра на человека, и все-таки она испугалась. Не могу сказать, что именно на нее так подействовало — моя черная куртка, белая рубашка или, может, мой волчий вой, но, главное, в ней проснулось воспоминание о спасительной тесноте табуна, и, преодолев одним скачком трап, она присоединилась к лошадям в автофургоне.
Я стоял перед автофургоном,, вопреки воле став центром толпы, и бывшая лихая женщина, а ныне жена непризнанного поэта бросилась целовать мне руки. Зрители аплодировали и не предполагали, что аплодируют не мне, а знаменитому ученому, крупица знания которого запала мне в сознание в один из тех вечерних часов, когда другие мои односельчане балуются картишками или позволяют насиловать себя детективами.
Надеюсь, я достаточно убедительно объяснил причину того, почему я решил продолжить учебу. И все-таки я опасаюсь, что после окончания учебы вопросов, сомнений и догадок у меня будет еще больше, чем до нее.
ЦИРК ВИНДА
Мне было лет тринадцать, когда это произошло, да, тринадцать лет, потому что я уже учился в городской школе и был твердо уверен: не буду я ни пекарем, ни представителем фирмы, торгующей рыбьим жиром для скота, ни кельнером в кафе, ни сторожем в зверинце, ни клоуном, ни посыльным, а также не буду я ни берейтором, ни даже подсобным рабочим на фабрике —я стану артистом. Не знаю, зависело ли это от обстоятельств моей жизни или от меня самого, но мне довелось заниматься всеми перечисленными профессиями, однако артистом я так никогда и не стал, во всяком случае таким, о ком завсегдатаи трактира говорят: «Артист, сразу заметно», или таким, о ком перешептываются молоденькие девушки на улице: «Артист, сразу видно!»
Искусство, о котором я тогда мечтал, было искусством укрощать львов. Я хотел стать артистом и иметь дело с такой опасностью, что ни одна страховая компания не взялась бы застраховать мою жизнь—ведь львы могли сожрать меня прежде, чем я выплачу необходимые страховые взносы.
В ту пору мне уже удалось уговорить бабушкину козу пройти по Досточке шириной пять сантиметров, положенной на спинки двух стульев. Кроме того, я знал, как обучить лошадь шаркать копытом и решать, на удивление простодушным зрителям, несложные арифметические задачки, а маленькая дворняжка маршировала у меня на передних лапах.
Все эти не бог весть какие умения хоть раз в жизни да пригодились мне, пусть ненадолго; но ко времени, когда происходила наша история, я тайком разводил в подвальной квартире, где жил на пансионе, белых мышей, на воскресенье и на каникулы я брал их с собой в деревню.
Однажды во время летних каникул ко мне пришел один из братьев Потеров, кажется младший, ну конечно, это был младший, коротконогий, у штанов, которые ему покупали, приходилось срезать по тридцать сантиметров снизу, отрезанные куски пришивали к брюкам старшего брата—-тому все штаны были коротки; об этом обстоятельстве упомянул в воскресной проповеди наш долговязый пастор Сарец, дабы на примере показать верующим «мудрость провидения».
Правильно, ко мне тогда приходил младший Потер, я вспомнил его зубы, такие редкие, что он мог шипеть, совсем как уж.
— Винд Карле открывает цирк. Дай ему двух белых мышей — получишь две контрамарки.
Я согласился; прекрасно: две мыши — две контрамарки. Но теперь пора вам узнать, кто такой был Винд Карле.
Вернемся на два года назад. Мне было десять лет, когда в нашу деревню прикочевал маленький цирк, и шесть пони, которые тащили жилой вагончик и грузовой фургон, вечером, начищенные и разряженные, выступили перед нами. Кроме них, в маленьком цирке был танцующий медведь, горный козел, пять карликовых курочек, семь морских свинок, мартышка и целая стая ручных голубей.
Представление состоялось в зале трактира. Тоненькая девушка, похожая на цыганку, показала нам, как, идя по тонкой проволоке, можно стать в жизни на ноги, а бедный пони по имени Умный Ганс разыскал в публике самую влюбчивую даму. Пони остановился перед Миной Потер, сестрой братьев Потеров.
Затем девушка, похожая на цыганку, показала номер «чело век-змея», а укротитель зверей, представленный нам как мистер Чарли, продемонстрировал борьбу с медведем; схватившись несколько раз со стариком медведем, он шепнул ему что-то на ухо, тот упал, а мистера Чарли провозгласили победителем. Этот мистер Чарли был светловолос, со жгуче-черными глазами, а над верхней губой у него росли усики цвета спелой пшеницы.
В заключение выступил Мак Мюльтон — глава труппы, он еще раньше показывал Умного Ганса, теперь же его номер объявили: «Мак Мюльтон — живой фонтан». Из кухни притащили два ведра воды, и Мюльтон, не глотая, стакан за стаканом вливал в себя воду, его рот вбирал ее, как вбирает воду крысиная нора в поле.
Когда Мак Мюльтон опустошил оба ведра, его тело уподобилось бочке, и для вящего сходства ему на живот положили железные обручи, а после этого Мюльтон проглотил три зажженные сигары, выплюнул их — они продолжали гореть,— потом поднесли лягушек, которых мы днем наловили в деревенском пруду в обмен на контрамарки, он проглотил целых пять лягушек, выплюнул их по-прежнему в живом виде, а затем «почтенную публику» попросили выйти на освещенный двор трактира, где господин директор выпустит воду, изображая собой фонтан.
Мы последовали за наполненным водой Мюльтоном во двор, обступили его; он утвердился в центре круга возле вкопанного в землю столба, помедлил, икнул, и вода тонкой струйкой забила у него изо рта. «Почтенную публику» попросили проверить чистоту воды и вымыть руки под «живым фонтаном». Длинный Потер, тот, которому пришивали к штанам куски от брюк младшего брата, вымыл не только руки, но и свое узкое мумиеобразное лицо, утверждая, что вода безупречно чиста, как родниковая.
Живой фонтан! Ничего подобного мы не видели в нашем маленьком мире.
Тут выступил вперед мистер Чарли. Он сказал, что позволит себе обратиться к зрителям с просьбой о небольшом вспомоществовании, дабы предоставить «живому фонтану» обильный ужин, ибо едва последняя капля воды вытечет из Мюльтона, ему необходимо как следует поесть, и эта еда—единственный за весь день прием пищи, который он может себе позволить, чтобы на следующий вечер вода выливалась из него по-прежнему чистая.
Это произвело на нас сильнейшее впечатление, и наши медяки с щедрым звоном посыпались в тарелку, протянутую нам с искательным взглядом мистером Чарли.
Затем мы узнали, для чего вкопан пыточный столб: мистер Чарли, укротитель медведей — теперь его называли мистер Чарли Винд,— покажет нам искусство освобождения от цепей, и обезвоженный директор сообщил, что искусство Чарли Винда вызвало сенсацию во всех столицах мира — в Париже, Лондоне,— а также в Большой Лусе, деревне, расположенной в десяти километрах от нашей.
Мистер Чарли облачился в бледно-голубое трико (колготки и майка, сшитые вместе, сказали бы мы сегодня) весьма сомнительной чистоты, это было видно даже при желтом свете керосиновых ламп, да и как могло быть иначе, ведь цепи и канаты были покрыты ржавчиной и смазкой.
Первую веревочную петлю вокруг тела мистера Чарли затянул сам директор, потом были приглашены «мужественные господа из публики», чтобы приковать мистера Чарли к столбу пыток.
В нашей деревне господ, кроме помещика, не было, но, ежели ярмарочному зазывале или бродячему циркачу они требовались, мы не чинились: в данном случае братья Потеры, все дни напролет работавшие на помещичьем поле, выступили в роли господ и, набросившись на мистера Чарли Винда, привязали его к столбу цепями и веревками.
Чарли Винд «накачивал» в себя воздух, почти ничего не выдыхая, и рассеянно наблюдал, как его приковывают, и только маленькие колоски его пшеничных усов подрагивали слегка, когда братья Потеры слишком затягивали цепи. Сердобольные деревенские женщины стонали, влюбчивая Мина Потер громко плакала.
Братья Потеры отошли от столба, Пильхер Карл, вечный пьяница и бахвал, крикнул:
— Вы его по всем правилам заарестовали?
Братья Потеры заверили: без посторонней помощи ему ни в жисть не освободиться и от столба не отойти. Пари на три бутылки пива, третья для артиста!
Директор ободряюще похлопал мистера Чарли по плечу: «Давай!»
Винд заворочался в своих оковах. Часть цепей сразу же со звоном упала на землю, вскоре Чарли высвободил руки, сбросить оставшиеся оковы было теперь пустячным делом.
Все это мистер Чарли проделал с грацией. Сострадательные женщины восхищались гибкостью героя. Винд скинул петлю с живота и вылез из груды спутанных цепей и веревок, лежавших на земле, и Мина Потер, сестра обоих кандальных дел мастеров, подошла к нему с букетиком маргариток, поспешно сорванных В тут же на трактирном дворе.
Если Чарли Винд был белокожим цыганом, то Мина Потер со своими белокурыми курчавыми волосами и сочными губами, словно расплющенными ударом кулака, была белокожей негритянкой. Чарли Винд с поклоном принял у нее букет маргариток, и, когда их взгляды встретились, две близкие мысли закрутились облачком на ночном небе.
Деревенские парни загомонили. Для них Мина Потер была «пропащей», но, несмотря на это, они были просты, грубы и ревнивы, как быки.
По правде сказать, Мина Потер была уже далеко не молодой девушкой и ничто в любви не страшило ее, но любила она без расчета и без оглядки, а дочери мелких крестьян, чье поведение определяло деревенские нормы любви, отдавали себя только за прочное положение, за деньги и небольшую собственность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Да, ярмарка! Летом тут был прекрасный луг, где паслись коровы — пощипывали не спеша лютики, молочай, клевер, а теперь за какую-то неделю на его месте пышно расцвела идея по поднятию массовой культуры.
Мы задержались у так называемого автоаттракциона. Мое внимание привлек мужчина в кепке с блестящим лаковым козырьком. Он катался в своей искрящей электроповозке по
' самому краю машинной толчеи и явно стремился в полной мере
насладиться управлением и самой ездой, но его машину то и дело затирали другие водители, причем в большинстве случаев просто из желания затереть. Вот модель мира в глазах пессимистов, подумал я. Нет, такой мир мне не нужен! Куда приятней жить в мире, где нормальной езде мешают в основном только дураки. Куда это Кинаст опять запропастился? С ним как раз можно потолковать о таких вещах.
Кинаст созерцал картины доморощенного художника, который ради того, чтобы как можно больше походить на человека творческой профессии, каким он представляется базарному ротозею, специально отпустил длинную гриву и обзавелся замшевой ? курткой. За «полотна» выдавались холсты, в масляном варианте
повторяющие слащавые открыточные мотивы. До торгового уголка кустаря-художника доползали аппетитные запахи ярмарочной кухни, вызывая обильное слюновыделение у ценителей искусства, это, однако, не помешало одной молодой чете купить картину Пахарь на фоне закатного неба, да и как было не купить, когда небо там было прямо как живое. Длинногривый умелец по части масляных красок извлек из багажника своей «Волги» картину Пахарь на фоне надвигающейся грозы и заполнил ею возникшую было прореху. Кинаст уплетал жареную колбаску, и его так и распирало от желания поспорить. Он стал допытываться у меня, в чем разница между искусством и халтурой, мало того,— ему требовался немедленный и по возможности исчерпывающий ответ.
К переднему ветровому стеклу «Волги» было приставлено наиболее увесистое из творений холстомарателя — что-то на злобу дня. На «картине» были изображены три фигуры. Одна фигура представляла рабочего, что можно было заключить по тому, что в руках она держала молот. Голова второй фигуры была покрыта форменной зеленой фуражкой типа тех, какие носят австрийские пограничники. Зеленая фуражка рождала уверенность в том, что перед нами крестьянин. Третья фигура была облачена в белый халат и изображала явно не дояра молочнотоварной фермы. Все три фигуры, над головами которых грузно провисали провода высокого напряжения, целеустремленным, размашистым шагом двигались влево. Руки свои они призывно и путеуказующе протягивали к золотистой раме картины. По мнению Кинаста, золотистая — под бронзу — рама символизировала светлое будущее. «Что, может, скажешь, эти три передовика — тоже халтурная работа?»
Очень может быть, что с ярмарки мы бы уехали рассорившись. Но нас отвлекли женские визги.
Напротив — там, где загружали лошадей,— что-то случилось. Все ценители искусства ринулись туда, и, хотя доморощенный художник во всю мощь своих легких кричал им вдогонку: «Да куда же вы, граждане, глаза-то разуйте, граждане, ведь все как есть написано натуральными масляными красками!» —мы тоже не удержались и вслед за всеми кинулись к лошадиному торгу.
А случилось вот что: за повод лошадь дергали и тянули сразу десятка два мужиков, уздечка не выдержала и лопнула. Оказавшись совершенно свободным, жеребец огромными скачками понесся на зрителей. Толпа кинулась врассыпную; стремясь выбраться на безопасное место, люди сшибались, валили друг друга наземь.
Лошадь проявила уважение к лежащим на земле и позволила ухватить себя за гриву. Принесли новую уздечку. Катастрофа не состоялась, но то, что она могла состояться, повергло укротителей лошади в настоящий гнев. Сама вероятность катастрофы показалась наиболее жестоким и озлобившимся из них достаточным оправданием, чтобы применить насилие.
Торг огласился злобным воем; казалось, вскричали черти, которых только что затолкали в мешок. В минуту была разобрана загородка ближайшего дачного садика и на широкий круп лошади посыпался град ударов кольями и штакетинами. Одни тянули лошадь за повод вперед, другие били ее сзади. Ломались штакетины, отлетали в стороны щепки. Женщины голосили от жалости и в смущении отворачивались от побоища. Бывшая чья-то любовница крепко-накрепко вцепилась в руку одного из тех, кто в очередной раз занес палку над лошадиным крупом, но в воздухе продолжали свистеть удары его «соратников»—до тех пор, пока жеребец не встал передними ногами на мостик. «Ну теперь небось сообразил, что к чему, нн-уу, пошел, поте.., зар-ра-за!»
Круп лошади весь покрылся рубцами и вздулся, из рваных ран сочилась кровь, жеребец на прямых, будто одеревенелых ногах прошел еще два-три шага вверх по трапу, потерял равновесие и рухнул прямо в толпу своих истязателей.
Попавшие в переделку мужики, прихрамывая, зализывая содранные в кровь ладони, убирались с площадки, а лошадь, вся в белой пене, поднималась в это время на ноги.
«Лошадь обладает нравом степного, табунного животного. От внезапного испуга она впадает в панику»,— услышал я про себя голос преподавателя нашей «сельской академии». Но, может, это всего-навсего гипотеза.
Озверелый дядя с бочкообразным животом раздернул коню рот, ухватил в кулак язык и стал усиленно тянуть за него животное на мостик. Невзирая на боль, лошадь резко вздернула голову вверх. Обильно смоченный слюной язык выскользнул из кулака толстопузого мучителя. Тогда лысоголовый мужчина, верховодивший толпой насильников, ударил жеребца палкой по лбу. Лошадь почему-то не стала лягать своего обидчика, она только застонала. Кто-то вырвал у лысака палку: «Ты что по голове-то бьешь, идиот! Он же лягаться начнет!»
Но идиотом больше, идиотом меньше — каждый из этих мнимых знатоков когда-то, видно, сумел завести лошадь туда, куда заходить той никак не хотелось, и теперь считал, что использованный им некогда способ применим ко всем лошадям вообще. Тот, кто ударил жеребца по голове, тоже, наверно, действовал, опираясь на собственный опыт. Животное, если его ударить по голове, заявил он, обязательно рвется вперед.
«Ну, это мы сейчас проверим!» — усомнился Эдди Кинаст и врезал идиоту в его квадратный лоб. Лысак пошатнулся и, весь как-то враз обмякнув, повалился навзничь.
Зрители взревели от восторга и зааплодировали, дружки же лысака кинулись к Кинасту. Я вырвал Эдди из толпы и попытался было заслонить, но его даже издали можно было узнать из-за проклятого красного мотка электропровода. В ту минуту я невольно подумал, как хорошо было бы, если бы на смену электричеству уже пришли лазерные лучи. Но мысль эта выручить не могла: воздух всего лошадиного торга был наэлектризован жаждой мести. Озверелым укротителям хотелось после фиаско с загрузкой лошади ублажить свои души удачной дракой. Нужно было действовать.
Снимая куртку, я решил, что надо притвориться пьяным — на от случай, если формула о степном нраве лошади окажется никчемной теорией, неприменимой на практике. Делая вид, что меня водит из стороны в сторону, я расстегнул свою черную кожаную куртку, стянул ее через голову, взвыл по-волчьи, подпрыгнул к лошади и ударил ее сзади курткой.
После того, что вытворяли с лошадью раньше, моя выходка могла произвести на нее не большее впечатление, чем внезапный порыв ветра на человека, и все-таки она испугалась. Не могу сказать, что именно на нее так подействовало — моя черная куртка, белая рубашка или, может, мой волчий вой, но, главное, в ней проснулось воспоминание о спасительной тесноте табуна, и, преодолев одним скачком трап, она присоединилась к лошадям в автофургоне.
Я стоял перед автофургоном,, вопреки воле став центром толпы, и бывшая лихая женщина, а ныне жена непризнанного поэта бросилась целовать мне руки. Зрители аплодировали и не предполагали, что аплодируют не мне, а знаменитому ученому, крупица знания которого запала мне в сознание в один из тех вечерних часов, когда другие мои односельчане балуются картишками или позволяют насиловать себя детективами.
Надеюсь, я достаточно убедительно объяснил причину того, почему я решил продолжить учебу. И все-таки я опасаюсь, что после окончания учебы вопросов, сомнений и догадок у меня будет еще больше, чем до нее.
ЦИРК ВИНДА
Мне было лет тринадцать, когда это произошло, да, тринадцать лет, потому что я уже учился в городской школе и был твердо уверен: не буду я ни пекарем, ни представителем фирмы, торгующей рыбьим жиром для скота, ни кельнером в кафе, ни сторожем в зверинце, ни клоуном, ни посыльным, а также не буду я ни берейтором, ни даже подсобным рабочим на фабрике —я стану артистом. Не знаю, зависело ли это от обстоятельств моей жизни или от меня самого, но мне довелось заниматься всеми перечисленными профессиями, однако артистом я так никогда и не стал, во всяком случае таким, о ком завсегдатаи трактира говорят: «Артист, сразу заметно», или таким, о ком перешептываются молоденькие девушки на улице: «Артист, сразу видно!»
Искусство, о котором я тогда мечтал, было искусством укрощать львов. Я хотел стать артистом и иметь дело с такой опасностью, что ни одна страховая компания не взялась бы застраховать мою жизнь—ведь львы могли сожрать меня прежде, чем я выплачу необходимые страховые взносы.
В ту пору мне уже удалось уговорить бабушкину козу пройти по Досточке шириной пять сантиметров, положенной на спинки двух стульев. Кроме того, я знал, как обучить лошадь шаркать копытом и решать, на удивление простодушным зрителям, несложные арифметические задачки, а маленькая дворняжка маршировала у меня на передних лапах.
Все эти не бог весть какие умения хоть раз в жизни да пригодились мне, пусть ненадолго; но ко времени, когда происходила наша история, я тайком разводил в подвальной квартире, где жил на пансионе, белых мышей, на воскресенье и на каникулы я брал их с собой в деревню.
Однажды во время летних каникул ко мне пришел один из братьев Потеров, кажется младший, ну конечно, это был младший, коротконогий, у штанов, которые ему покупали, приходилось срезать по тридцать сантиметров снизу, отрезанные куски пришивали к брюкам старшего брата—-тому все штаны были коротки; об этом обстоятельстве упомянул в воскресной проповеди наш долговязый пастор Сарец, дабы на примере показать верующим «мудрость провидения».
Правильно, ко мне тогда приходил младший Потер, я вспомнил его зубы, такие редкие, что он мог шипеть, совсем как уж.
— Винд Карле открывает цирк. Дай ему двух белых мышей — получишь две контрамарки.
Я согласился; прекрасно: две мыши — две контрамарки. Но теперь пора вам узнать, кто такой был Винд Карле.
Вернемся на два года назад. Мне было десять лет, когда в нашу деревню прикочевал маленький цирк, и шесть пони, которые тащили жилой вагончик и грузовой фургон, вечером, начищенные и разряженные, выступили перед нами. Кроме них, в маленьком цирке был танцующий медведь, горный козел, пять карликовых курочек, семь морских свинок, мартышка и целая стая ручных голубей.
Представление состоялось в зале трактира. Тоненькая девушка, похожая на цыганку, показала нам, как, идя по тонкой проволоке, можно стать в жизни на ноги, а бедный пони по имени Умный Ганс разыскал в публике самую влюбчивую даму. Пони остановился перед Миной Потер, сестрой братьев Потеров.
Затем девушка, похожая на цыганку, показала номер «чело век-змея», а укротитель зверей, представленный нам как мистер Чарли, продемонстрировал борьбу с медведем; схватившись несколько раз со стариком медведем, он шепнул ему что-то на ухо, тот упал, а мистера Чарли провозгласили победителем. Этот мистер Чарли был светловолос, со жгуче-черными глазами, а над верхней губой у него росли усики цвета спелой пшеницы.
В заключение выступил Мак Мюльтон — глава труппы, он еще раньше показывал Умного Ганса, теперь же его номер объявили: «Мак Мюльтон — живой фонтан». Из кухни притащили два ведра воды, и Мюльтон, не глотая, стакан за стаканом вливал в себя воду, его рот вбирал ее, как вбирает воду крысиная нора в поле.
Когда Мак Мюльтон опустошил оба ведра, его тело уподобилось бочке, и для вящего сходства ему на живот положили железные обручи, а после этого Мюльтон проглотил три зажженные сигары, выплюнул их — они продолжали гореть,— потом поднесли лягушек, которых мы днем наловили в деревенском пруду в обмен на контрамарки, он проглотил целых пять лягушек, выплюнул их по-прежнему в живом виде, а затем «почтенную публику» попросили выйти на освещенный двор трактира, где господин директор выпустит воду, изображая собой фонтан.
Мы последовали за наполненным водой Мюльтоном во двор, обступили его; он утвердился в центре круга возле вкопанного в землю столба, помедлил, икнул, и вода тонкой струйкой забила у него изо рта. «Почтенную публику» попросили проверить чистоту воды и вымыть руки под «живым фонтаном». Длинный Потер, тот, которому пришивали к штанам куски от брюк младшего брата, вымыл не только руки, но и свое узкое мумиеобразное лицо, утверждая, что вода безупречно чиста, как родниковая.
Живой фонтан! Ничего подобного мы не видели в нашем маленьком мире.
Тут выступил вперед мистер Чарли. Он сказал, что позволит себе обратиться к зрителям с просьбой о небольшом вспомоществовании, дабы предоставить «живому фонтану» обильный ужин, ибо едва последняя капля воды вытечет из Мюльтона, ему необходимо как следует поесть, и эта еда—единственный за весь день прием пищи, который он может себе позволить, чтобы на следующий вечер вода выливалась из него по-прежнему чистая.
Это произвело на нас сильнейшее впечатление, и наши медяки с щедрым звоном посыпались в тарелку, протянутую нам с искательным взглядом мистером Чарли.
Затем мы узнали, для чего вкопан пыточный столб: мистер Чарли, укротитель медведей — теперь его называли мистер Чарли Винд,— покажет нам искусство освобождения от цепей, и обезвоженный директор сообщил, что искусство Чарли Винда вызвало сенсацию во всех столицах мира — в Париже, Лондоне,— а также в Большой Лусе, деревне, расположенной в десяти километрах от нашей.
Мистер Чарли облачился в бледно-голубое трико (колготки и майка, сшитые вместе, сказали бы мы сегодня) весьма сомнительной чистоты, это было видно даже при желтом свете керосиновых ламп, да и как могло быть иначе, ведь цепи и канаты были покрыты ржавчиной и смазкой.
Первую веревочную петлю вокруг тела мистера Чарли затянул сам директор, потом были приглашены «мужественные господа из публики», чтобы приковать мистера Чарли к столбу пыток.
В нашей деревне господ, кроме помещика, не было, но, ежели ярмарочному зазывале или бродячему циркачу они требовались, мы не чинились: в данном случае братья Потеры, все дни напролет работавшие на помещичьем поле, выступили в роли господ и, набросившись на мистера Чарли Винда, привязали его к столбу цепями и веревками.
Чарли Винд «накачивал» в себя воздух, почти ничего не выдыхая, и рассеянно наблюдал, как его приковывают, и только маленькие колоски его пшеничных усов подрагивали слегка, когда братья Потеры слишком затягивали цепи. Сердобольные деревенские женщины стонали, влюбчивая Мина Потер громко плакала.
Братья Потеры отошли от столба, Пильхер Карл, вечный пьяница и бахвал, крикнул:
— Вы его по всем правилам заарестовали?
Братья Потеры заверили: без посторонней помощи ему ни в жисть не освободиться и от столба не отойти. Пари на три бутылки пива, третья для артиста!
Директор ободряюще похлопал мистера Чарли по плечу: «Давай!»
Винд заворочался в своих оковах. Часть цепей сразу же со звоном упала на землю, вскоре Чарли высвободил руки, сбросить оставшиеся оковы было теперь пустячным делом.
Все это мистер Чарли проделал с грацией. Сострадательные женщины восхищались гибкостью героя. Винд скинул петлю с живота и вылез из груды спутанных цепей и веревок, лежавших на земле, и Мина Потер, сестра обоих кандальных дел мастеров, подошла к нему с букетиком маргариток, поспешно сорванных В тут же на трактирном дворе.
Если Чарли Винд был белокожим цыганом, то Мина Потер со своими белокурыми курчавыми волосами и сочными губами, словно расплющенными ударом кулака, была белокожей негритянкой. Чарли Винд с поклоном принял у нее букет маргариток, и, когда их взгляды встретились, две близкие мысли закрутились облачком на ночном небе.
Деревенские парни загомонили. Для них Мина Потер была «пропащей», но, несмотря на это, они были просты, грубы и ревнивы, как быки.
По правде сказать, Мина Потер была уже далеко не молодой девушкой и ничто в любви не страшило ее, но любила она без расчета и без оглядки, а дочери мелких крестьян, чье поведение определяло деревенские нормы любви, отдавали себя только за прочное положение, за деньги и небольшую собственность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33