В то время Вейнгард был для него авторитетом в вопросах рисования. Позднее на художника сверху вниз, как большинство деревенских жителей, занимавшихся физическим трудом. По их понятиям, Вейнгард жил легкой жизнью, писал картины, когда припадала охота, и, по слухам, задорого продавал их в городе. А что, собственно, такое — картины? Чудесные очки, через них видишь, каким представляется мир твоему соседу. Вейнгард выставлял свои картины на фабриках, даже в других сельскохозяйственных кооперативах, только не в своей деревне. Его встречали на улице и в лавке потребкооперации. Отнюдь не человек, в тиши общающийся с богами, как, например, пастор, и по самоуверенности значительно уступает бургомистру или председателю кооператива. Как-то раз озабоченный Вейнгард зашел в дом его родителей. Солдат тогда еще служил слесарем-ремонтником на машинно-тракторной станции. Художник попросил помочь ему — что-то разладилось в его машине. По дороге они беседовали о видах на урожай.
Солдат ходит взад и вперед между лесом и домиком Иейнгарда. Его черные полуботинки попирают набросок дороги тропинку, протоптанную лесными рабочими и зверьем. В это эскиз дороги он втаптывает свой драгоценный воскресный отдых и теперь уже не бредет, а марширует.
Когда он четвертый раз, как перед строем, проходит церемониальным маршем перед штакетом забора, возле штокроз виднеется только мотыга Бейнгарда. Художник и учительница скрылись в теплице, где произрастают картины,— в ателье позади домика, среди рощицы фруктовых деревьев.
Солдат лихорадочно ходит взад и вперед. Никаких ученых разговоров, преисполнявших его гордостью за свою учительницу. Никаких пауз с молчаливыми объятиями. Его отпуск растрачен впустую.
Взад и вперед, взад и вперед, что-то дрожит в нем густой дрожью контрабасной струны, грозный бунтарский звук. Он еще думает, что не из-за себя сердится на учительницу. Она неуважительно отнеслась к гостеприимным хозяевам — к его отцу и матери. Кофе, этот куст, выросший в Бразилии, предписывает большинству деревенских жителей определенное времяпрепровождение по воскресным дням и требует, чтобы они наслаждались его плодами — поджаренными, размолотыми, растворенными в воде.
Он уже в девятый раз выходит на опушку; вот наконец визгнул засов калитки: учительница. Глаза V нее блестят. Лицо красное даже под дужками очков. Она не замечает его дурного настроения. Впечатления перекипают через край, пламенные слова, хвалебные эпитеты: простой, своеобразный, глубокий, великолепный человек! Все Вейнгард да Вейнгард.
Он смотрит в пространство, молчит. И вдруг чувствует на себе косой взгляд, не профильтрованный очками. Она хочет его успокоить и снабжает Вейнгарда еще двумя эпитетами: благоприличный, целомудренный.
А он, значит, неблагоприличный и нецеломудренный? Ему впору разреветься.
Она пьет кофе маленькими глотками, разламывает кекс на мелкие кусочки. Собираясь уходить (слава тебе господи!), говорит растерянной матери, что выросла в сиротском доме. Здесь, в доме своего (она запинается, ища подходящее определение, и наконец находит) друга, она почувствовала дыхание семейной жизни. Спасибо, большое спасибо! На мать ее признание действует, как старая жалостная история о «дитяти, в младенчестве уже осиротевшем». Она растрогана. Сирота, а ученая, чудо Изобретатель ухмыляется в гробу! Земля сделала пол-оборота вокруг своей оси. Солнце огненным шаром повисло над лесом. Пакет с печеньем для барышни. Учительница принята в семью. Сомнительное чувство счастья овладевает солдатом, в руках у нею пакет с домашней колбасой. Оба пакета он прицепляет к поясному ремню. В таком виде можно дойти до станции. В лесу не повстречаешь начальство.
Они идут. Скорость их обусловлена расписанием поезда узкоколейки. Они накрепко связаны с ним сорока километрами пространства. Вдоль дороги — деревья. Каждое — индивидуальность, все вместе — лес, кулисы для молчаливой пары. Учительница вся во власти пережитого. Солдат это чувствует. В нем опять что-то дрожит, как струна контрабаса. Дольше он этого выдержать не в состоянии. Он должен говорить. В конце концов, всю свою деревенскую юность он прожил по соседству с Вейнгардом. Может ли быть, что Вейнгард гакой великий художник? Он осторожно спрашивает ее об этом. Она слушает его неохотно. Нигде, ни в одном доме, ни в одном приличном ресторане он не видел картин Веингарда. А вот на «Зайчонка» и «Нюрнбергский кубок» Дюрера натыкаешься повсюду. В меблированной комнате его учительницы Камиллы висели картины француза Гогена, он их писал на Таити: коричневые люди на белых конях.
Его неверие — керосин для ее воодушевления. Она топнула ногой. Тонкий каблук раздавил красного лесного муравья. Она описывает картину Веингарда «Вид на Землю из космоса». Он такой не знает. Толкует о его же «Рыжеволосой девушке». Ее энтузиазм достигает высоты тригонометрической точки. Она подробно рассказывает даже о веснушках на девичьем лице, о том, как бережно обходился Вейнгард с этим портретом, как ее восторг заставил его показать ей еще картины, «чуть ли не все». Она взволнованно проводит рукой по волосам и вздыхает.
— Какое это счастье, когда с тебя пишут портрет!
— Что?
Ему вспоминаются обнаженные модели. Когда-то он читал прескверный роман из жизни художников.
Она опять упорхнула на три шага вперед, как тогда в парке. Смотрит на него. Стекла ее очков блестят. Она даже поднимает указательный палец.
— Быть однажды написанной художником — значит быть однажды понятой!
Фраза, видимо, заимствованная из учебника.
Но Земля вертится, несмотря ни на что. Солнце скоро зайдет. Поезд узкоколейки обычным рейсом следует из деревни в город.
Они смотрят в окно купе, но ничего не видят. Семь недель отделяют их от первой воскресной встречи.
И все же они вошли в вагон городской железной дороги с надписью «для грузов и собак». Как будто не довольно им быть вдвоем!
Возле изрытого оспинами доходного дома, в котором она живет, происходит нечто неожиданное, от чего он долго не может опомниться: она просит его взглянуть на ее комнату.
По навощенным брускам они взбираются на шестой этаж — почти на высоту колокольни — и входят в помещение с покатой стеклянной крышей — в ателье. Вид на крыши, трубы, телевизионные антенны и звезды. Повсюду стоят, висят, лежат репродукции картин, совсем как в художественном отделе плохого книжного магазина. Диван, покрытый овечьей шкурой, торшер величиной с молодое грушевое деревцо, голова Нефертити. Красный ковер с пестрым орнаментом, напоминающим выброшенных на сушу глубоководных рыб. Книги валяются повсюду, раскрытые, захлопнутые, некоторые своими закладками, словно бумажными ушами, подслушивают, что говорится в комнате, другие — спина к спине — стоят на полках, словно отара овец в загоне.
Двадцать квадратных метров учености и посредине преобразившаяся учительница, раскованная и точно хмельная. Ее качалка стремительно качается, ее взгляды повергают его в смущение. Спрашивается, обнажились ее ляжки от качания или с нее соскользнула юбка?
Темным осталось для него и то, что она бормотала, когда они лежали на овечьей шкуре: теперь она уже не так уверена, что все знание сливается воедино только в мастерских художников.
Ему пора идти. Время, для него называющееся «отбой», давно истекло. Наказание, ему предстоящее, ястребом падает на жавороночье гнездо его раздумий.
Наказание не миновало солдата. Тем не менее службу он несет как в тумане. Неделя. Они не увиделись. Две недели. Они не увиделись. Он пишет ей. Она не отвечает. По двенадцати лестничным маршам он поднимается в ее комнату. Ее там нет. Туман рассеялся. Горе пригибает его к земле. Он не знает, что и подумать.
Он несведущ в психологии, не знает, что наука о душе считается и с таким фактом — можно кому-то отдаться, имея в виду не того, кому отдаешься. Этот факт и надуманные его оправдания ему еще неизвестны.
Земля вертится. Стареет. Ночи сменяют дни. Он не становится ни Ромео, ни Вертером, ни тем более Отелло. Хвала нашему времени!
Использованы пять отрывных календарей. Листки их давно уже валяются в грудах мусора. Ее муж, учитель рисования и воспитатель в старших классах, кладет журнал на ее стол и уходит. Дома он всегда надевает толстые шерстяные носки и потому движется почти неслышно. Он всегда очень занят. Он всегда пьет чай. Всегда называет жену «моя дорогая». И всегда приносит ей журналы, если, по его мнению, в них есть что-то интересное.
У нее мало времени. Она проверяет классные сочинения. Один из ее близнецов в этот момент пытается перелезть через первый забор в своей жизни — решетку манежика. На стене над манежиком, точно икона, висит репродукция широко известной картины Вейнгарда «Учительница». Она.
Только поздно вечером раскрывает она художественный журнал. Ее муж поставил красный крестик под рисунком темперой. Он всегда ставит красный крестик. Она смотрит на блеклую репродукцию: легкая, словно случайно занесенная в этот ландшафт, деревня, кажется, вот-вот растает, превратится во что-то совсем другое: в облака, в лес, в буровые вышки или сверкающие алюминием ангары.
— Как диалектично,— шепчет учительница.
Это работа одного из участников армейского художественного кружка. Она читает звание автора. Читает его имя. Она потрясена и долго не может оправиться от потрясения.
Входит ее муж. Он всегда входит неслышно. В руках у него книга. Он всегда читает ей интересные места из книг. Она занята. Нельзя ей мешать. Он всегда ждет, пока она на него взглянет и попросит прочитать. Она попросила. Он читает: Иной раз мне кажется, что два человека катятся навстречу как шары, сталкиваются и, после не сознавая. Наверно, устала. Муж хочет уйти. Он всегда очень внимателен.
ВАЛУН
Это рассказ о сдвинутом валуне.
В придорожной канаве цветет одуванчик, желтый и радостный, как тысячи лет назад. И нет ему дела, чем его считают: ранним салатом, питательным кроличьим кормом или средством, возбуждающим аппетит.
За придорожной канавой расстилается поле, оно уходит вширь и вдаль, даже глаза начинают слезиться, когда вглядываешься в све!лый юризон!, чюбы определи 1ь, хде же это поле кончается.
Сегодня пространство над полем — чернота, высветленная солнцем, го есть просто-напросто синева, и, поскольку звезд сейчас не видно, оно целиком отдано во власть жаворонков и самолетов.
Самолеты, как и жаворонки —и жаворонки, как самолеты,— крыльями, на * то и созданными, преодолевают сопротивление воздуха, взмывают вверх и парят над землей в пространстве, что зовется небом. Самолеты грозно гудят, а жаворонки завлекательно поют: для поверхностного человеческого слуха трели жаворонков— ничто, а гул самолетов для него — успокаивающее жужжание сытой летней мухи.
Тракторист Вернер Вурцель четырехкорпусным лемешным плугом лущит стерню кормовой ржи. Он не слышит ни жаворонков, ни самолетов, только шум своего трактора — многочасовую пулеметную очередь из выхлопной трубы.
Этому парню не подходит фамилия Вурцель—Корни,— вовсе он не иссохший и не искривленный. Стройный, в бриджах и резиновых сапогах, подпоясанный широким, изукрашенным золочеными обойными гвоздиками ремнем, в шляпе с лихо, по-ковбойски заломленными полями, с черным петушиным пером за щегольской кожаной лентой—-ни дать ни взять герой романтической литературы,— восседает он на своем железном тракторе, как на коне норийской породы. Товарищи по работе прозвали его «книжным червем» за то, что он вечно читает книги и регулярно посещает вечернее отделение сельскохозяйственного техникума.
Цветет одуванчик, заливаются жаворонки, гудят самолеты, а Вернер под пулеметную очередь трактора знай себе прокладывает разом четыре борозды — туда-сюда, словно четырьмя кисточками одновременно затушевывает лист бумаги, из серо-зеленого превращает его в серо-коричневый. И в то же время он предводитель разноперой птичьей процессии. Скворцы идут за ним в поисках червей. Три серые вороны гоже ковыляют в этой процент скворцы держат в некотором требуют внушительные размеры ворон и устрашающие клювы (все вместе это зовется силой).
Перепел вприскочку, как блоха, бежит перед трактором, пытаясь укрыться в серо-зеленой стерне, что не так-то просто.
С каждой минутой становится все теплей и теплей, позади трактора, там, где кончается поле, в воздухе стоит какое-то мерцание, а над шляпой Вернера, шляпой с лихо заломленными полями, крутится клубок мыслей. Он возносится кверху и там, на высоте десяти метров, распутывается, ибо каждая мысль устремляется в пространство по своему, заранее определенному пути. Вернер думает о перепеле, который, укрывшись в невысокой ржи, мнит себя в полной безопасности и уже собирается вить гнездо. Вот сейчас, думает Вернер, ему опять придется куда-нибудь юркнуть и все начать сначала. А Вернеру завтра уже нечего будет здесь делать, он управится еще сегодня. Ни одной серо-зеленой полоски не останется на поле, когда он вечером поедет назад в деревню.
Он смотрит на часы, что угнездились в густой светло-рыжей поросли волос на его левой руке, и протирает стекло, оно запотело, оттого что Вернер изрядно взмок.
Когда он вспашет это поле и вернется домой, будет очень поздно. Зато в конце месяца он хорошо получит по трудодням. Почитать уже не удастся, разве только самую малость. Он думает о книге, которую сейчас читает. Ее написал человек по фамилии Кант, написал здорово иронично, так что люди вроде учителя Коппа, у которых нет антенн для улавливания иронии, называют Канта «цинистом», не зная, что говорить следует «циник».
Забавная получилась бы штука, если бы верно было то, о чем сейчас думает Вернер. А думает он: из каждой хорошей книги тысячи различных читателей делают тысячи различных выводов. Так или иначе, а Вернер сделал для себя из книги Канта следующий вывод: надо ему пойти учиться и быть среди людей, с которыми можно поговорить о своих наблюдениях, к примеру о выводах, которые делаешь из чтения книг. Но потом он думает, что лучше ему не идти учиться, поскольку он не очень-то доверяет своим открытиям, наверно, они не более как дурман от запахов земли и бензиновой вони.
И вот он уже вспоминает своего деда. Тот всегда говорил: Корни должны оставаться на месте, потому как там, где ты вырос, ты найдешь все, что тебе нужно. В подтверждение своих слов дед ссылался на кукурузный росток — пересади его, и он перестанет расти, скрючится; но вот о том, что свекла после пересадки растет быстрее, скорее набирается соков и всего, что необходимо для роста, об этом дед старательно умалчивал.
Вернер рассмеялся так, что шляпа с петушиным пером съехала на затылок: ох уж эти дедовы хитрости! Они преследовали одну только цель — заставить потомков сидеть на прадедовском хуторе, как ярь-медянка на медной дощечке надгробия. Его дед пытался возвести в добродетель излюбленную человеческую иллюзию, что-де все на свете прочно и постоянно. Он шагал за парой своих лошадей, впряженных в однокорпусный плуг,— являя собой картинку из хрестоматии «Пахарь»,— и даже расширение вен (они у него были толщиной с карандаш) считал своей неотъемлемой собственностью. И до чего же недоверчиво смотрели его глаза с поредевшими ресницами на внука, небрежно сидящего впереди четырех лемехов и без лошади перепахивающего поле! По сравнению с ревом трактора щелканье дедова кнута было разве что комариным писком. И вот уже новая мысль взвихривается над романтической шляпой Вернера: можно ли постоянно возрастающий шум, что создан человеком, отождествлять с громом небесным, тем самым сообщая старым понятиям новое качество. Нет, хочешь не хочешь, а надо идти учиться.
Наверно, от всех этих мыслей у Вернера в конце концов разболелась бы голова, если бы вдруг не послышался лязг, за которым последовал толчок, вызвавший в железном теле трактора стон, гулко отдавшийся в тишине, как то бывает в пустых церквах.
Вернер привскочил. Плуг повис в воздухе. Мотор заглох. Вот что случается, когда мысли тракториста скачут и вьются над шляпой, вместо того чтобы идти прямо, точно борозда за плугом, как положено во время работы. Но что тут поделаешь, ежели у Вернера голова беспокойная, а лущение стерни — работа механическая! Конечно, о любом деле можно думать прямо и четко, думать изо дня в день, покуда не достигнешь в нем непревзойденного мастерства, но Вернер вовсе не стремится быть чемпионом мира по лущению стерни, разве только совсем ненадолго. Его не устраивает вечное, закоснелое чемпионство.
Покуда Вернер слезает с трактора, клубок его мыслей, точно клубок тонкой шерсти, опять откатывается к деду, который никак не хотел взять в толк, что верхний слой земли можно вспахать как-то иначе, нежели с помощью однокорпусного плуга, двух лошадок и одного крестьянина, что наподобие грача шагает по борозде, с той только разницей, что грач тут же на месте собирает урожай, а крестьянин, отягощенный знаниями о причинах и следствиях, вынужден полгода дожидаться плодов своего труда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Солдат ходит взад и вперед между лесом и домиком Иейнгарда. Его черные полуботинки попирают набросок дороги тропинку, протоптанную лесными рабочими и зверьем. В это эскиз дороги он втаптывает свой драгоценный воскресный отдых и теперь уже не бредет, а марширует.
Когда он четвертый раз, как перед строем, проходит церемониальным маршем перед штакетом забора, возле штокроз виднеется только мотыга Бейнгарда. Художник и учительница скрылись в теплице, где произрастают картины,— в ателье позади домика, среди рощицы фруктовых деревьев.
Солдат лихорадочно ходит взад и вперед. Никаких ученых разговоров, преисполнявших его гордостью за свою учительницу. Никаких пауз с молчаливыми объятиями. Его отпуск растрачен впустую.
Взад и вперед, взад и вперед, что-то дрожит в нем густой дрожью контрабасной струны, грозный бунтарский звук. Он еще думает, что не из-за себя сердится на учительницу. Она неуважительно отнеслась к гостеприимным хозяевам — к его отцу и матери. Кофе, этот куст, выросший в Бразилии, предписывает большинству деревенских жителей определенное времяпрепровождение по воскресным дням и требует, чтобы они наслаждались его плодами — поджаренными, размолотыми, растворенными в воде.
Он уже в девятый раз выходит на опушку; вот наконец визгнул засов калитки: учительница. Глаза V нее блестят. Лицо красное даже под дужками очков. Она не замечает его дурного настроения. Впечатления перекипают через край, пламенные слова, хвалебные эпитеты: простой, своеобразный, глубокий, великолепный человек! Все Вейнгард да Вейнгард.
Он смотрит в пространство, молчит. И вдруг чувствует на себе косой взгляд, не профильтрованный очками. Она хочет его успокоить и снабжает Вейнгарда еще двумя эпитетами: благоприличный, целомудренный.
А он, значит, неблагоприличный и нецеломудренный? Ему впору разреветься.
Она пьет кофе маленькими глотками, разламывает кекс на мелкие кусочки. Собираясь уходить (слава тебе господи!), говорит растерянной матери, что выросла в сиротском доме. Здесь, в доме своего (она запинается, ища подходящее определение, и наконец находит) друга, она почувствовала дыхание семейной жизни. Спасибо, большое спасибо! На мать ее признание действует, как старая жалостная история о «дитяти, в младенчестве уже осиротевшем». Она растрогана. Сирота, а ученая, чудо Изобретатель ухмыляется в гробу! Земля сделала пол-оборота вокруг своей оси. Солнце огненным шаром повисло над лесом. Пакет с печеньем для барышни. Учительница принята в семью. Сомнительное чувство счастья овладевает солдатом, в руках у нею пакет с домашней колбасой. Оба пакета он прицепляет к поясному ремню. В таком виде можно дойти до станции. В лесу не повстречаешь начальство.
Они идут. Скорость их обусловлена расписанием поезда узкоколейки. Они накрепко связаны с ним сорока километрами пространства. Вдоль дороги — деревья. Каждое — индивидуальность, все вместе — лес, кулисы для молчаливой пары. Учительница вся во власти пережитого. Солдат это чувствует. В нем опять что-то дрожит, как струна контрабаса. Дольше он этого выдержать не в состоянии. Он должен говорить. В конце концов, всю свою деревенскую юность он прожил по соседству с Вейнгардом. Может ли быть, что Вейнгард гакой великий художник? Он осторожно спрашивает ее об этом. Она слушает его неохотно. Нигде, ни в одном доме, ни в одном приличном ресторане он не видел картин Веингарда. А вот на «Зайчонка» и «Нюрнбергский кубок» Дюрера натыкаешься повсюду. В меблированной комнате его учительницы Камиллы висели картины француза Гогена, он их писал на Таити: коричневые люди на белых конях.
Его неверие — керосин для ее воодушевления. Она топнула ногой. Тонкий каблук раздавил красного лесного муравья. Она описывает картину Веингарда «Вид на Землю из космоса». Он такой не знает. Толкует о его же «Рыжеволосой девушке». Ее энтузиазм достигает высоты тригонометрической точки. Она подробно рассказывает даже о веснушках на девичьем лице, о том, как бережно обходился Вейнгард с этим портретом, как ее восторг заставил его показать ей еще картины, «чуть ли не все». Она взволнованно проводит рукой по волосам и вздыхает.
— Какое это счастье, когда с тебя пишут портрет!
— Что?
Ему вспоминаются обнаженные модели. Когда-то он читал прескверный роман из жизни художников.
Она опять упорхнула на три шага вперед, как тогда в парке. Смотрит на него. Стекла ее очков блестят. Она даже поднимает указательный палец.
— Быть однажды написанной художником — значит быть однажды понятой!
Фраза, видимо, заимствованная из учебника.
Но Земля вертится, несмотря ни на что. Солнце скоро зайдет. Поезд узкоколейки обычным рейсом следует из деревни в город.
Они смотрят в окно купе, но ничего не видят. Семь недель отделяют их от первой воскресной встречи.
И все же они вошли в вагон городской железной дороги с надписью «для грузов и собак». Как будто не довольно им быть вдвоем!
Возле изрытого оспинами доходного дома, в котором она живет, происходит нечто неожиданное, от чего он долго не может опомниться: она просит его взглянуть на ее комнату.
По навощенным брускам они взбираются на шестой этаж — почти на высоту колокольни — и входят в помещение с покатой стеклянной крышей — в ателье. Вид на крыши, трубы, телевизионные антенны и звезды. Повсюду стоят, висят, лежат репродукции картин, совсем как в художественном отделе плохого книжного магазина. Диван, покрытый овечьей шкурой, торшер величиной с молодое грушевое деревцо, голова Нефертити. Красный ковер с пестрым орнаментом, напоминающим выброшенных на сушу глубоководных рыб. Книги валяются повсюду, раскрытые, захлопнутые, некоторые своими закладками, словно бумажными ушами, подслушивают, что говорится в комнате, другие — спина к спине — стоят на полках, словно отара овец в загоне.
Двадцать квадратных метров учености и посредине преобразившаяся учительница, раскованная и точно хмельная. Ее качалка стремительно качается, ее взгляды повергают его в смущение. Спрашивается, обнажились ее ляжки от качания или с нее соскользнула юбка?
Темным осталось для него и то, что она бормотала, когда они лежали на овечьей шкуре: теперь она уже не так уверена, что все знание сливается воедино только в мастерских художников.
Ему пора идти. Время, для него называющееся «отбой», давно истекло. Наказание, ему предстоящее, ястребом падает на жавороночье гнездо его раздумий.
Наказание не миновало солдата. Тем не менее службу он несет как в тумане. Неделя. Они не увиделись. Две недели. Они не увиделись. Он пишет ей. Она не отвечает. По двенадцати лестничным маршам он поднимается в ее комнату. Ее там нет. Туман рассеялся. Горе пригибает его к земле. Он не знает, что и подумать.
Он несведущ в психологии, не знает, что наука о душе считается и с таким фактом — можно кому-то отдаться, имея в виду не того, кому отдаешься. Этот факт и надуманные его оправдания ему еще неизвестны.
Земля вертится. Стареет. Ночи сменяют дни. Он не становится ни Ромео, ни Вертером, ни тем более Отелло. Хвала нашему времени!
Использованы пять отрывных календарей. Листки их давно уже валяются в грудах мусора. Ее муж, учитель рисования и воспитатель в старших классах, кладет журнал на ее стол и уходит. Дома он всегда надевает толстые шерстяные носки и потому движется почти неслышно. Он всегда очень занят. Он всегда пьет чай. Всегда называет жену «моя дорогая». И всегда приносит ей журналы, если, по его мнению, в них есть что-то интересное.
У нее мало времени. Она проверяет классные сочинения. Один из ее близнецов в этот момент пытается перелезть через первый забор в своей жизни — решетку манежика. На стене над манежиком, точно икона, висит репродукция широко известной картины Вейнгарда «Учительница». Она.
Только поздно вечером раскрывает она художественный журнал. Ее муж поставил красный крестик под рисунком темперой. Он всегда ставит красный крестик. Она смотрит на блеклую репродукцию: легкая, словно случайно занесенная в этот ландшафт, деревня, кажется, вот-вот растает, превратится во что-то совсем другое: в облака, в лес, в буровые вышки или сверкающие алюминием ангары.
— Как диалектично,— шепчет учительница.
Это работа одного из участников армейского художественного кружка. Она читает звание автора. Читает его имя. Она потрясена и долго не может оправиться от потрясения.
Входит ее муж. Он всегда входит неслышно. В руках у него книга. Он всегда читает ей интересные места из книг. Она занята. Нельзя ей мешать. Он всегда ждет, пока она на него взглянет и попросит прочитать. Она попросила. Он читает: Иной раз мне кажется, что два человека катятся навстречу как шары, сталкиваются и, после не сознавая. Наверно, устала. Муж хочет уйти. Он всегда очень внимателен.
ВАЛУН
Это рассказ о сдвинутом валуне.
В придорожной канаве цветет одуванчик, желтый и радостный, как тысячи лет назад. И нет ему дела, чем его считают: ранним салатом, питательным кроличьим кормом или средством, возбуждающим аппетит.
За придорожной канавой расстилается поле, оно уходит вширь и вдаль, даже глаза начинают слезиться, когда вглядываешься в све!лый юризон!, чюбы определи 1ь, хде же это поле кончается.
Сегодня пространство над полем — чернота, высветленная солнцем, го есть просто-напросто синева, и, поскольку звезд сейчас не видно, оно целиком отдано во власть жаворонков и самолетов.
Самолеты, как и жаворонки —и жаворонки, как самолеты,— крыльями, на * то и созданными, преодолевают сопротивление воздуха, взмывают вверх и парят над землей в пространстве, что зовется небом. Самолеты грозно гудят, а жаворонки завлекательно поют: для поверхностного человеческого слуха трели жаворонков— ничто, а гул самолетов для него — успокаивающее жужжание сытой летней мухи.
Тракторист Вернер Вурцель четырехкорпусным лемешным плугом лущит стерню кормовой ржи. Он не слышит ни жаворонков, ни самолетов, только шум своего трактора — многочасовую пулеметную очередь из выхлопной трубы.
Этому парню не подходит фамилия Вурцель—Корни,— вовсе он не иссохший и не искривленный. Стройный, в бриджах и резиновых сапогах, подпоясанный широким, изукрашенным золочеными обойными гвоздиками ремнем, в шляпе с лихо, по-ковбойски заломленными полями, с черным петушиным пером за щегольской кожаной лентой—-ни дать ни взять герой романтической литературы,— восседает он на своем железном тракторе, как на коне норийской породы. Товарищи по работе прозвали его «книжным червем» за то, что он вечно читает книги и регулярно посещает вечернее отделение сельскохозяйственного техникума.
Цветет одуванчик, заливаются жаворонки, гудят самолеты, а Вернер под пулеметную очередь трактора знай себе прокладывает разом четыре борозды — туда-сюда, словно четырьмя кисточками одновременно затушевывает лист бумаги, из серо-зеленого превращает его в серо-коричневый. И в то же время он предводитель разноперой птичьей процессии. Скворцы идут за ним в поисках червей. Три серые вороны гоже ковыляют в этой процент скворцы держат в некотором требуют внушительные размеры ворон и устрашающие клювы (все вместе это зовется силой).
Перепел вприскочку, как блоха, бежит перед трактором, пытаясь укрыться в серо-зеленой стерне, что не так-то просто.
С каждой минутой становится все теплей и теплей, позади трактора, там, где кончается поле, в воздухе стоит какое-то мерцание, а над шляпой Вернера, шляпой с лихо заломленными полями, крутится клубок мыслей. Он возносится кверху и там, на высоте десяти метров, распутывается, ибо каждая мысль устремляется в пространство по своему, заранее определенному пути. Вернер думает о перепеле, который, укрывшись в невысокой ржи, мнит себя в полной безопасности и уже собирается вить гнездо. Вот сейчас, думает Вернер, ему опять придется куда-нибудь юркнуть и все начать сначала. А Вернеру завтра уже нечего будет здесь делать, он управится еще сегодня. Ни одной серо-зеленой полоски не останется на поле, когда он вечером поедет назад в деревню.
Он смотрит на часы, что угнездились в густой светло-рыжей поросли волос на его левой руке, и протирает стекло, оно запотело, оттого что Вернер изрядно взмок.
Когда он вспашет это поле и вернется домой, будет очень поздно. Зато в конце месяца он хорошо получит по трудодням. Почитать уже не удастся, разве только самую малость. Он думает о книге, которую сейчас читает. Ее написал человек по фамилии Кант, написал здорово иронично, так что люди вроде учителя Коппа, у которых нет антенн для улавливания иронии, называют Канта «цинистом», не зная, что говорить следует «циник».
Забавная получилась бы штука, если бы верно было то, о чем сейчас думает Вернер. А думает он: из каждой хорошей книги тысячи различных читателей делают тысячи различных выводов. Так или иначе, а Вернер сделал для себя из книги Канта следующий вывод: надо ему пойти учиться и быть среди людей, с которыми можно поговорить о своих наблюдениях, к примеру о выводах, которые делаешь из чтения книг. Но потом он думает, что лучше ему не идти учиться, поскольку он не очень-то доверяет своим открытиям, наверно, они не более как дурман от запахов земли и бензиновой вони.
И вот он уже вспоминает своего деда. Тот всегда говорил: Корни должны оставаться на месте, потому как там, где ты вырос, ты найдешь все, что тебе нужно. В подтверждение своих слов дед ссылался на кукурузный росток — пересади его, и он перестанет расти, скрючится; но вот о том, что свекла после пересадки растет быстрее, скорее набирается соков и всего, что необходимо для роста, об этом дед старательно умалчивал.
Вернер рассмеялся так, что шляпа с петушиным пером съехала на затылок: ох уж эти дедовы хитрости! Они преследовали одну только цель — заставить потомков сидеть на прадедовском хуторе, как ярь-медянка на медной дощечке надгробия. Его дед пытался возвести в добродетель излюбленную человеческую иллюзию, что-де все на свете прочно и постоянно. Он шагал за парой своих лошадей, впряженных в однокорпусный плуг,— являя собой картинку из хрестоматии «Пахарь»,— и даже расширение вен (они у него были толщиной с карандаш) считал своей неотъемлемой собственностью. И до чего же недоверчиво смотрели его глаза с поредевшими ресницами на внука, небрежно сидящего впереди четырех лемехов и без лошади перепахивающего поле! По сравнению с ревом трактора щелканье дедова кнута было разве что комариным писком. И вот уже новая мысль взвихривается над романтической шляпой Вернера: можно ли постоянно возрастающий шум, что создан человеком, отождествлять с громом небесным, тем самым сообщая старым понятиям новое качество. Нет, хочешь не хочешь, а надо идти учиться.
Наверно, от всех этих мыслей у Вернера в конце концов разболелась бы голова, если бы вдруг не послышался лязг, за которым последовал толчок, вызвавший в железном теле трактора стон, гулко отдавшийся в тишине, как то бывает в пустых церквах.
Вернер привскочил. Плуг повис в воздухе. Мотор заглох. Вот что случается, когда мысли тракториста скачут и вьются над шляпой, вместо того чтобы идти прямо, точно борозда за плугом, как положено во время работы. Но что тут поделаешь, ежели у Вернера голова беспокойная, а лущение стерни — работа механическая! Конечно, о любом деле можно думать прямо и четко, думать изо дня в день, покуда не достигнешь в нем непревзойденного мастерства, но Вернер вовсе не стремится быть чемпионом мира по лущению стерни, разве только совсем ненадолго. Его не устраивает вечное, закоснелое чемпионство.
Покуда Вернер слезает с трактора, клубок его мыслей, точно клубок тонкой шерсти, опять откатывается к деду, который никак не хотел взять в толк, что верхний слой земли можно вспахать как-то иначе, нежели с помощью однокорпусного плуга, двух лошадок и одного крестьянина, что наподобие грача шагает по борозде, с той только разницей, что грач тут же на месте собирает урожай, а крестьянин, отягощенный знаниями о причинах и следствиях, вынужден полгода дожидаться плодов своего труда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33