Миллионы подобных писем пишутся с тех пор, как стоит свет, для меня это письмо было первым, какое я прочел. Слезы, поцелуи, клятвы и вздохи — чего больше?
Теперь я знал тайну, которой никому не следовало знать. Руки Ганса уныло свисали между колен.
— Считай, для меня это конец. Ты же знаешь, я писать не умею.
И тогда я написал свое первое письмо в Деле Любви, сидя на скрипящем дорожном сундучке Ганса, а его шаткое ложе служило мне письменным столом.
— Пиши: «Высокоуважаемая милостивая госпожа Мешке...» — сказал Ганс.
Мне показалось такое обращение слишком холодным:
— Ее ведь зовут Лисси, и вы на «ты»?
— Пиши, как, по-твоему, лучше!
Я написал: «Высокочтимая возлюбленная, меня тоже мучает тоска, сижу в своей каморке и вижу перед собой твою челку. За окном цветет груша, и филин кричит: Лисси, Лисси!»
Название улицы и номер дома платиновая лиса не указала. Нам следовало писать «до востребования».
— Ты знаешь, что это? — спросил Ганс.
— Такая привычка,— ответил я, выводя завитки вокруг каждой буквы фамилии Лисси, как, я видел, делали коммивояжеры.
Мы глядели на письмо, мы любовались им.
— Работа требует награды,— сказал Ганс, достал ключик из кошелька и открыл свой сундучок.
Плетеные ивовые прутья затрещали, и я увидел содержимое: длинные кальсоны, застиранный тиковый костюм, две выходные рубашки, шахтерская форма... Ганс возился в сундучке, как пекарь в квашне, замешивая тесто. Наконец на свет появился захватанный конверт, откуда Ганс достал пять открыток. Он прижал их к груди и взял с меня клятву, что я его не выдам.
— Вот те святой крест и могила,— поклялся я.
Ганс показал мне голую даму: тело словно из холодного мрамора, груди вольно торчат, и наконец-то я увидел это: в переплетении свитого из волос ласточкиного гнезда над бедрами, совершенно ясно для меня — карман, как у кенгуру, где они вынашивают своих детей.
Мой первый гонорар — мирное разглядывание голой дамы: сначала у картонного колодца, потом с кувшином без воды, на шкуре белого медведя, у гипсового дерева и, наконец, посылающей воздушные поцелуи с мраморной улыбкой на устах.
— Эта тоже была твоей невестой?
Ганс не ответил ни да ни нет. Он был польщен, что я приписал ему подобную невесту.
Ужасно, если Мабель в Америке будет фотографироваться голой! Я решил предостеречь ее в следующем новогоднем письме.
Платиновая лиса ответила, она уверяла, что прижала Гансово письмо к сердцу!
— Вот видишь!—сказал Ганс, словно это он сочинил письмо Лисси.
«Ах, как долго, как долго ждать до следующего горняцкого бала,— вздыхала Лисси,— слишком долго ждать, пока я услышу, как филин выкрикивает мое имя!»
Ганс почесал в затылке:
— Откуда взялся говорящий филин?
«Любимый, я не ношу челки, может, у тебя есть еще кто?» — писала Лисси.
И вправду, она же носила короткую стрижку. Я думал о Мабель, когда писал.
Если Ганс работал, когда приходила почта, моей обязанностью было доставлять ему письма от Лисси. Я, задыхаясь, мчался по пыльной песчаной дороге к шахте, распечатывал письмо, бегал за Гансом туда и сюда, пока он двигал вагонетки, и читал ему вслух письмо. Пламенные уверения Лисси в любви сопровождались жужжанием клети и ударами шахтного колокола.
В ответных письмах я не оставался у Лисси в долгу. Я изобретал такие единственные в своем роде любовные слова, как «юркая синичка», «роса в пустыне», «роза без шипов» или «сверкающее око Большой Медведицы на ночном небе над грушей».
Известно, что все стремится к кульминационной точке. Вот и мне пришлось иметь дело с этой точкой. Она явилась в виде маленького кусочка железа, именуемого ключом, который Лисси забыла в замке своей шкатулки для драгоценностей. Оберштей-гер нашел мои письма и прочитал их, ибо он происходил из нашей деревни и не был^дасентльменом.
Мартин Мешке прибыл в деревню, дабы свершить высший суд над шахтером. Было летнее воскресное утро, перед нашим домом цвели липы. Я сидел на скамейке возле дома, когда они пришли, и солнечный свет играл на гладкой короткой прическе ни о чем не подозревавшей Лисси. Я встал и поздоровался, и только платиновая лиса приветливо ответила мне.
Они вошли в дом; все было спокойно. Я услышал, как отец зовет Ганса, я услышал, как Ганс, насвистывая, спускается по лестнице, потом поднялся шум, и я вошел в дом.
—- Наш Ганс? — спросила матушка.—Да он и писать-то не умеет.
Мартин Мешке протянул в доказательство одно из писем, и матушка поглядела на меня; платиновая лиса заплакала, слезы брызнули у нее из глаз, как из гейзера, она достала из брючного кармана оберштейгера носовой платок, а красивые зубы Ганса застучали. Я не мог вынести этого.
— Я писал их Мабель,— сказал я.
Лисси закричала и плюнула Гансу в лицо. Ее слюна, пузырясь, стекала по румяной щеке соблазнителя. Платиновая лиса выбежала из дому, а душистый запах лип ворвался с улицы в дом.
В этом году Мартин Мешке пришел на горняцкий бал в одиночестве. Говорили, что он пришел мстить. Он подогревал свою месть шнапсом. Ему подливали, и месть застопорилась. Мешке сволокли в дом его родителей. Он развелся со своей Лисси, узнали, мы. Я увидел, какую неразбериху создают необдуманно написанные слова. Я почувствовал, что писание сродни колдовству.
Мне исполнилось тринадцать лет, стоял теплый февраль, повсюду носились собачьи свадьбы. Однажды днем в мелочную лавочку матушки вместе с нищим прибрела собака. Она пробралась за прилавок, села, и — вот она я! Матушка дала нищему, что полагается нищему, а собаке — кусок сыра. Нищий ушел, собака не уходила.
— Ваша собака? — крикнула матушка нищему. Тот отрицательно мотнул головой и исчез.
Пес был средней величины, с черной волнистой шерстью, коричневые висячие уши окаймляла черная полоска, установить его возраст было невозможно, однако он уже умел разбираться в человеческих лицах.
Матушка отправилась на кухню, пес остался под прилавком. Вошел покупатель, собака положила передние лапы на прилавок, залаяла и снова легла.
Отцу не понравился новоявленный приказчик, мне велели вывести собаку во двор, я потянул ее, она оскалила зубы, она знала, каково снаружи, и потому выбрала себе место внутри. Матушке пес дался, но с места она его сдвинуть не смогла, и всякому, кто подходил к ней, он показывал зубы. Матушке это нравилось.
Собака в лавке? Отец воззвал к правилам гигиены.
— А разве жандарм, когда приходит нас проверять, свою овчарку оставляет на улице? — возразила матушка. Ссора родителей угрожающе повисла в воздухе.
Мой младший братишка отворил двери лавки, принес нашу огромную серую кошку Туснельду и опустил ее на пол перед собакой. Кошка метнулась во двор, собака за ней. Назревший спор родителей был разрешен.
Все, чему покровительствовала матушка, было священно: пришельцу соорудили во дворе будку, ночью он караулил под окнами, за которыми спала матушка, и не упускал лакомого куска. Дедушка считал пса бродягой и ждал, что он снова убежит, но пес остался. Мы назвали его Флок, он защищал всех членов семьи, бежал рядом с велосипедом, сопровождая деда в поле, а когда мерин начинал играть, Флок пытался его сдержать, отчего мерин приходил в еще большее неистовство, а дедушка чертыхался.
Три раза в неделю мы развозили хлеб по окрестным деревням. В летние каникулы эта обязанность возлагалась на нас с братом.
Одно удовольствие было сидеть под защитой парусинового навеса, не боясь ни ветра, ни дождя, ни палящего солнца. Фыркала лошадь, в такт позвякивали колечки и цепи постромок, облачка пыли взметались из-под лошадиных копыт. Я правил лошадью, брат продавал хлеб. И вот однажды мы не послушались дедушки и взяли с собой Флока, он резво бежал за фургоном.
Мы выехали на шоссе. Наш гнедой не переносил автомобилей, стоило показаться на дороге машине, как он шарахался увлекая нас в канаву. Я заранее вытянул его кнутом, чтоб он
и думать позабыл про свои штучки, он тут же перешел в галоп. Я попытался сдержать его. Флок вырвался вперед и залаял. Я натянул вожжи, мерин вздыбился, собака отлетела в сторону, мерин направился к ней. Дело принимало опасный поворот.
Мой брат не переносил лихой езды, он повалился на дно повозки и уткнулся лицом в ладони. Впереди показался грузовик. Меня пронизало внезапное желание — пусть переедет чертову собаку. И тут же раздался визг, а потом только грохот колес. Мне удалось остановить мерина.
— Что случилось? — спросил брат.
— Боюсь, уж не задавили ли они собаку,— сказал я.
Брат выпрыгнул из фургона и вернулся с мертвой собакой на руках; с морды тоненькой ниткой стекала кровь, тело еще не остыло. Мы засунули Флока в торбу, привязали его снаружи к фургону и заревели в голос.
Я терзался, обзывал себя убийцей, ведь это я пожелал ему смерти, и мое желание сбылось. Случайность? Или не случайность?
Кончились летние каникулы, я снова ютился в подвале на хлебах у дворника. Перед окнами подвала росли буки; прохожим на радость, нам на горе — они загораживали солнце. Тень и солнце—два полюса жизни.
В подвальной квартире всегда пахло светильным газом. В «бумажном погребе» — царстве крыс — складывалось содержимое корзин для бумаг, и, когда кто-нибудь заходил туда, запахи заплесневелого хлеба, гнилого мяса, тухлой колбасы врывались в дворницкую.
На стене в нашей комнате красовались рога антилопы, а с газовой лампы свешивалось страусовое яйцо, в полдень оно покачивалось в клубах пара, поднимавшихся над суповой миской, и белой бомбой нависало над моей головой, когда я готовил уроки.
Мой хозяин в свое время немало потрудился на строительстве железной дороги в так называемой немецкой Юго-Западной Африке, и за работу в раскаленной пустыне родина вознаградила его местом дворника в школе — зато он имел право именоваться чиновником! Десять ступенек вели вниз, к нам в подвал. Спустившись, вы попадали в частичку немецкой Юго-Западной Африки; мой хозяин имел обыкновение говорить: «Уж если кто знает, что такое негр, так это я. Как бы вы посмотрели, если б я подметал классы и распевал при этом? А негру, ему петь
необходимо: пение, галдеж, всякая там дум-да-да—вот что такое немецкая Юго-Западная Африка!..»
Я знал наизусть все его речи и, когда меня спрашивали про страусовое яйцо, отвечал: «Если кто знает, что такое негр, так это мой хозяин...»
В середине двадцатых годов ему удалось утолить свою жажду сенсаций, собственноручно соорудив радиоприемник. Дворник стал одним из первых радиослушателей в нашем городке и теперь вновь чувствовал себя первооткрывателем, переживая с помощью наушников разнообразнейшие приключения. По вечерам он лежал на кушетке с дугой от наушников на блестящей лысине. Его жена, прямая и сосредоточенная, водрузив на нос пенсне, сидела под страусовым яйцом, погрузившись в чтение романа, публикуемого в «Моргенпост»; мужу не терпелось вовлечь ее в свои приключения:
— Минна, возьми наушник, уже начинается, «На верблюде через пустыню»... Минна!
Минна, погруженная в любовные переживания «Деревенского учителя Уве Карстена», отнюдь не желала влезать на спину верблюда; хозяин брался за меня, но я тоже не хотел в пустыню—-я писал.
— Что ты все пишешь и пишешь? Никак проштрафился? — Он снимал наушники, брал мою тетрадь и читал.
Я писал рассказ. Название и три страницы были уже готовы.
— Минна! Послушай, Минна, он пишет рассказ!
Хозяйка оторвалась от романа про любовь и сняла пенсне. Она меня недолюбливала. По ее мнению, я не слишком удался родителям, я был недостаточно груб для мальчика.
— Сколько раз я говорила, что он настоящая девчонка,— отрезала она, взяла наушник и отправилась в пустыню.
Горела лампа, шипел газ. Я писал много вечеров подряд, я писал рассказ о собаке. Рассказ назывался «Флок».
Говорят, писатель пишет о том, что у него на сердце. Если б так! Писать означает гораздо больше.
Все, что мы рисовали или малевали красками в свободное от школы время, мы показывали учителю рисования. Если ему, учителю, что-нибудь нравилось, он отсылал это в редакцию журнала «Искусство для юношества».
Рисование было не тем предметом, где я блистал, но в журнале печатали также стихи и рассказы школьников. Я отдал свой исчерканный вдоль и поперек рассказ о собаке учителю рисования, и этот наделенный художественным вкусом человек поработал над ним. Собственно говоря, это полагалось бы сделать учителю немецкого языка, но главным занятием того был! «патриотизм»: на торжественных собраниях он громче всех пел! «Дойчланд, Дойчланд юбер аллее!»
Историю о собаке опубликовали в журнале. Я впервые увидел свое имя напечатанным. Я пережил то, что всем печатающимся! приходится переживать снова и снова,— реакцию окружающих. Одни стали в позу—словно я не рассказ написал, а занялся фотографией, другие избегали меня, как будто я писал не рассказы, а доносы, и лишь немногие поглядывали на меня сочувственно—я написал то, что они думали.
— Погляди-ка, Минна, его напечатали,—сказал мой хозяин. Хозяйка презрительно усмехнулась. Матушка возгордилась,
отец был рад, что мои писания ничем повредить ему не могли.
Я снова устремился в жизнь, запутывался, выпутывался, запутывался снова — словом, жил, и позабыл о напечатанном рассказе и даже потерял ^его. Но однажды летним днем в конце шестидесятых годов к нам пожаловали нежданные гости. Наш Визенталь лежал погруженный в тяжелую полуденную дрему, но в воздухе уже начинали свой хоровой концерт шмели, пчелы и мухи, а воробьи и карликовые курочки купались в горячем песке под кустом бузины у коновязи. Автомобиль остановился там, где обычно останавливаются непосвященные — подле мостика через ручей. Юркие человечки быстро выскочили из машины и с жужжанием закружили вокруг наших владений в поисках входа.
Мы вышли к ним. Мужчина, возглавлявший группу, представил:
— Фрау Эльстер с телевидения... с семьей. «Нежданные гости» редко приезжают просто так: они хотят поглядеть на пони, получить автограф, пригласить нас для совместной работы, взять интервью, выпытать что-нибудь, проверить или даже установить контакты.
Фрау Эльстер несла тяжеленный фолиант, вероятно образец для телевизионного кукольного спектакля; по-моему, я был не слишком любезен с ней, но, когда в комнате она пододвинула ко мне толстый том, я увидел рассказ о собаке, написанный, когда мне было тринадцать лет. Фолиант был переплетенным комплектом журнала «Искусство для юношества» за тысяча девятьсот двадцать шестой год. Фрау Эльстер раскопала его в букинистической лавке. На меня повеяло детством, мое предположение, что ни одна улыбка, ни один вздох, ни одно слово и ни одно движение не пропадают на этом свете бесследно, укрепилось.
Мне было двадцать лет, я работал в пекарне неподалеку от Котбуса. С утра пек хлеб, а после обеда отвозил его на трехколесном мотороллере в город и продавал там. Месить тесто выпекать хлеб, продавать его людям, которые тут же его уничтожают,— неужели я живу для этого? И так всю жизнь?
Проблемы Фауста на низшей ступени; но что такое низко, а что такое высоко?
И Мефистофель явился.
Мой хозяин откармливал свиней черствым хлебом, размачивая его в рыбьем жире для скота. Поставщик рыбьего жира отозвал меня в сторону:
— И чего ты пропадаешь здесь в мучной пыли? Молодой человек должен идти вперед и вверх.
Я верил тогда, что есть «вперед» и есть «вверх». Человека звали Кубиак. Ему было лет под сорок, он брил голову, обладал боксерской челюстью и был беззастенчив не только по внешности. Недавно его произвели в «генеральные представители» рыбьего жира, он разъезжал в автомобиле и взял меня с собой на выучку. Его речь напоминала трескучий ярмарочный фейерверк. Родом он был из Хойерверды, говорил и по-немецки, и по-сорбски — одинаково плохо, угощал деревенских детишек сахаром, расточал комплименты женщинам и старухам, восхищался быками, коровами, лошадьми и курами — кто из крестьян устоит перед этим? Зато свиней Кубиак не очень-то расхваливал:
— Что это у тебя со свинками, сосед? Весь скот у тебя — загляденье, ткни пальцем — сок брызнет, а свиньи точно пустые кисеты! Ты им, что ли, рыбьего жира не даешь?
— Да я давал им, такое белое...— оправдывался крестьянин.
— Может, ты им керосин давал? Только не рыбий жир.— Кубиак доставал из кармана пробирку с образцом и капал собеседнику на палец:—Лизни!
Крестьянин лизал.
— Чувствуешь, язык дрожит?
Крестьянину и впрямь казалось, что он чувствует.
— От тетрамина. Это жир из печени кита.— Кубиак доставал из портфеля альбом с фотографиями.— Гляди, слева — подсвинки, кормленные рыбьим жиром, справа — не кормленные, и тем и другим по три месяца. Видишь разницу?
— Конечно, если оно и вправду так — чудеса,— соглашался крестьянин.
На улице Кубиак объяснял мне:
— Они такие сговорчивые только при первом заказе, потом придется поработать языком по-настоящему.
Мы завернули во двор, где хозяйка развешивала белье, она была дома одна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33