Неужто ты хочешь, сейчас... при твоем общественном положении?
Я не без труда отговорил Францке от намерения пригласить сюда его благоверную, которая, как он утверждал, лучше его знала женскую половину городского населения. «Не вредно будет моей женушке, этой змее подколодной, поглядеть, с кем ее Францке сидит за столом».
Наконец мне удалось от него отделаться. Все мне опротивело, мягкий солнечный день меня успокоил, и я снова побрел.
Много тысячелетий назад речушке пришлось перепилить эру, чтобы проникнуть в низину, где расположился наш городок, и теперь она самодовольно течет между двумя половинками горы, на склонах которой оптимистически настроенные зрожане разбили виноградники.
Скамья, на которую я сел там, наверху, надо думать, не раз менялась за долгие годы моего отсутствия, и скамья, с которой я шестнадцать лет унес домой первый девичий поцелуй, была, вероятно, ее предпредшественницей.
Нет, это была не та девушка, что осчастливила меня прикосновением своего муслинового рукава. В новелле это, конечно бы она, но я рассказываю о своей жизни.
Девушка была красива. Но ведь каждая девушка по-своему. Та же, которую я впервые поцеловал (или она меня поцеловала?), была лучше всех на свете, и не только потому, что немного, а еще и потому, что говорила звучно, говорят северяне.
Мы пошли домой, отягощенные сознанием своего греха. неужто и вправду никто не видел, как там, наверху, наши губы соприкоснулись, точно трепещущие мотыльки?
Когда мы вошли в город и почувствовали себя увереннее, она казала мне, что ее пребывание здесь подходит к концу. Я почувствовал, что бледнею, и в этот миг мне ничего бы не стоило взорвать поезд, на котором она должна была завтра уехать.
Мы поклялись друг другу в верности и никогда больше не виделись. Два-три письма, в которых звенели любовные уверения, клятвы верности; потом жизнь и эту тонкую любовную ниточку вплела в свою большую сеть.
Я шел дальше, в гору, миновал вершину с ее похожей на высокий торт смотровой башенкой и добрался до купы белых акаций. Вот, значит, и Аркадия. Это название придумал расторопный хозяин ресторана, в свое время окончивший реальное училище. От Аркадии мало что осталось, если не считать зарослей крапивы и чертополоха да еще обгоревших развалин. Буфетная стойка, изрешеченная пулями, с проросшим из нее кустом бузины покрылась ржавчиной, и теперь с трудом можно было разобрать, это такое.
Аркадия под конец войны стала одной из тех крепостей, откуда немцы пытались спасти последние сто пятьдесят километров отечества. Крепость Аркадия, как мы видим, была стерта с лица земли, и из дырки, пробитой в проржавевшей стальной каске одного из павших здесь, торчал серебристо-серый чертополох. Это место не вошло в планы мероприятий Францке Аркадия, наверно, относилась к тому, что он называл «там, за городской чертой».
Несмотря на чистотел и мелкий березняк, почти сплошь покрывший руины, перед моим взором тотчас же воскресла былая Аркадия с ее танцевальным залом. А вот и хозяин, всегда подставлявший левое ухо тому, кто с ним разговаривал. Хорошо обслуживать, по его мнению, значило не смотреть на клиента; ведь в пригородной рощице Аркадии встречались те, кому нельзя было встречаться в городе. Торговец сырьем Коттак, например, со своей откуда-то взявшейся деревенской кузиной или архитектор Клейнмайер с внезапно нагрянувшей из Берлина племянницей.
Здесь мы праздновали окончание школы художников-декораторов, мой соученик Вумпель и я. У Вумпеля были добродушные лягушачьи глаза, в которых изредка появлялся золотистый блеск. На эту прощальную встречу в заведении для солидных людей он захватил с собой девушку.
У меня девушки еще не было, хотя уже приспела пора ею обзавестись. Мне стукнуло восемнадцать, и я был подмастерьем художника. Ненормально в такие годы разгуливать по городу в одиночку: говорят, от холостяков разит кислятиной.
Мы еще плохо переносили алкоголь, но все-таки пили водку, пиво и опять водку и по очереди танцевали с девушкой Вумпеля Бертхен, которая мне очень нравилась. Она так занимательно говорила о погоде и намеками давала мне понять, что я не последний танцор в городе.
Я спросил Вумпеля, давно ли он знает Бертхен, но он мне не ответил и принялся любезничать с племянницей или кузиной за соседним столиком, вероятно ожидавшей директора бойни.
От этого у Бертхен упало настроение, и она загрустила. Я попытался ее утешить, говорил ей комплименты, как заправский донжуан, и ничуть не лицемерил. Ибо если приезжая девушка, подарившая меня первым поцелуем, была лучше всех на свете, то рыжеволосая Бертхен была еще лучше, уже потому, что лицо ее было как бы сбрызнуто охрой, а я тогда любил веснушки, да, кажется, и до сих пор люблю.
Вумпель и в перерывах между танцами не обращал внимания на Бертхен. Она была готова расплакаться, и я предложил ей пойти погулять.
Стояла одна из тех прохладных ночей, какие бывают в конце апреля. Непривычный алкоголь придал мне смелости. Мне казалось, что пришла пора сдать экзамен и на поприще любви, и повел себя как опытный, дважды женатый мужчина, но гретхен отклоняла мои притязания, вечер, мол, холодный, она мерзала. Тогда я стал ласково ее упрашивать. Мне так необходим был опыт! То было стремление познать самого себя. А Бертхен? Кажется, она смотрела на меня с презрением, молящий, стоял перед ней, потом вдруг подбоченилась рукой, бросила на меня задумчивый взгляд и, если мне не вменяет память, расплакалась.
— Все вы такие,— сказала она,— а потом что?
Зная, что она имеет в виду Вумпеля, я, подстегиваемый алкоголем, умолял ее не судить по нему обо мне. Она вздохнула:
— Может, я дурочка, но ты же видишь, как некоторые держат слово.
Я клятвенно заверял, что сдержу слово, молил, чуть ли не дал. Наконец, она сжалилась и по-матерински обняла меня.
Я приобрел первый опыт. И был разочарован. Неужели это самое, вокруг чего взрослые разводят столько канители, о чем вечно говорят, над чем подшучивают?
А Бертхен, была ли она разочарована? Ни в коей мере.
— Вот уж никогда бы не подумала...— смеялась она, намекая на мою юношескую неопытность.— Ах, как я буду тебя любить, буду тебе верна, если ты только захочешь.
Я и сам не знал, хочу ли этого, но, желая поскорей остаться со своим разочарованием, уверил Бертхен, что мы обязательно будем встречаться.
Больше мы не встретились. Я нарушил свое слово. На сей раз покидал город. Подмастерью необходимо испытать себя на чужбине. Правда, я пробыл в городе еще две недели, но прятался, не встретить Бертхен. Две недели, наверно, заставившие всю жизнь плохо думать о мужчинах.
Как бы там ни было, для Бертхен я был третьим или в ряду нарушивших слово, мужчиной, который ее, стал ей отвратителен и которого она старалась забыть, о для меня, хоть я и был тогда разочарован, Бертхен осталась, чем была,— первой женщиной, познавшей меня, как в старинных книгах. Забыть ее я не мог.
Мой рассказ все-таки смахивает на новеллу, ибо здесь в игру :тупил случай, но разве можно все, что зовется случаем, считать за таковой? Не имеем ли мы здесь дело с потоками, свойства и функции которых нами еще недостаточно изучены?
Кружным путем я вернулся в город и очутился на площади перед своей старой школой. Устав от долгой ходьбы, я присел н; скамейку и, глядя на потоптанные клумбы с дешевыми цветами попытался упорядочить пережитое. Посещение музея закончено Мне уже хотелось ехать дальше. На женщину с двумя детьми, во что-то игравшими на скамейке напротив, я поначалу не обратил внимания, но девочка пробежала по клумбе; заслышав шаги, я взглянул на нее, она, видно, испугалась моих усов и ринулась обратно к скамейке.
Я не умею создавать в рассказе напряженные ситуации. Вы, конечно, уже догадались, о какой женщине идет речь.
Она меня не замечала. Но как на пустынной площади не заметить человека, сидящего в двадцати пяти метрах от тебя,—-в этом было что-то нарочитое. Или все-таки память сыграла со мной дурную шутку? Нет, и это немедленно подтвердилось: девочка, очевидно, ее внучка, стояла посредине клумбы и, подбоченившись левой рукой, смотрела на пеларгонии. Стоит ли говорить, что меня как током ударило!
Девочка наклонилась, сорвала пеларгонию и отнесла ее бабушке, мальчик, до сих пор тихонько игравший камушками, возмутился. Но бабушка только похвалила девочку и вдела цветок в петельку своей зеленой вязаной кофты. Девочка гордой походкой направилась за вторым цветком.
Я казался себе актером, который в момент наивысшего драматического напряжения обязан находиться на сцене, хотя реплик у него нет. Я подошел к старухе, снял свою белую кепку и, сознавая, до чего это пошло звучит, произнес:
— Мы, кажется, знакомы?
Старуха, все еще теребившая пеларгонию, подняла голову, взглянула на меня выцветшими голубыми глазами, насмешливая улыбка, промелькнувшая на ее лице, казалось, затронула и струп в уголке рта, и даже веснушки.
— Вы сегодня весь день за мной шпионите. Если вы из уголовной полиции, будьте любезны предъявить удостоверение.
От растерянности и смущения я сделал странный жест — сунул правую руку в боковой карман куртки, старуха глазами проследила за мной, а когда я ничего не вытащил из кармана, в ее взгляде блеснуло торжество.
— Вот и оставьте меня в покое.
Она опять поникла головой и больше на меня не смотрела, хотя я еще некоторое время в нерешительности стоял перед нею.
На открытии моей выставки в районном городе я не присутствовал. Я поехал обратно. Жизнь преподала мне урок.
Редко кому подают счет со столь отчетливо выписанной суммой, это было в моем случае.
Может быть, написать ей? Адрес мне ничего не стоило узнать Францке. Открыться ей? Кто знает, как бы она это приняла? У меня не было возможности загладить свою вину иначе, как начав жизнь сначала и совсем по-другому. Легко сказать с высоты своих шестидесяти лет!
Плодом моих раздумий стала картина. Мне принесло облегчение то, что эту женщину, такой, какой она была тогда, я попытался приобщить к миру непреходящего. Но ведь и об этом нельзя говорить с уверенностью, художнику не дано судить, что из его творений выдержит испытание временем».
Мы все еще стояли перед той небольшой картиной. Солнечный луч, выхвативший ее из множества других картин, давно уже скользнул дальше. Сейчас мне казалось, что лицо рыжеволосой девушки, как бы сбрызнутое охрой, светится и без помощи солнца.
Можно ли рассказать картину? Если можно, то зачем, спрашивается, ее писать? Когда-нибудь вы увидите этот портрет, а пока я вынужден просить вас удовлетвориться рассказом Вейнгарда.
Добавлю только одно: мне не совсем ясно, почему Вейнгард ставит эту картинку, бесспорно прелестную, в один ряд со своим большим полотном. Разве его премированный «Вид на Землю из космоса» не больше отвечает духу времени? Я как-никак журналист, прошу не забывать об этом.
СОЛДАТ И УЧИТЕЛЬНИЦА
Солнце не заходит. Мы давно знаем, отчего у нас на земле наступает вечер. И сами себя обманываем, уж очень приятно это звучит: солнце заходит. Вечер наступил. Солдат идет в город, как на приступ, кажется, он хочет покорить его один и без оружия. Он втягивает живот, выпячивает грудь навстречу бедному кислородом воздуху, грудь, на которой красуется шнур «За отличную стрельбу», и с крестьянским любопытством смотрит на то, что всю неделю от него скрывали стены казармы и казарменный двор, где производились учения.
В городе вроде как праздник. Поток машин на шоссе, переходящем в улицу, разбавлен пространством, расстояния от радиатора одной машины до заднего бампера другой и от бампера до радиатора следующей больше обычного. Меньше шумят улицы. Отчетливее различается стукотня поездов городской железной дороги и грохот дальних поездов. Солдат сравнивает рельсовые пути с венами и артериями: люди, словно кровяные тельца, движутся в городском организме с самыми разными целями, преодолевают расстояния, изменяют окружающее. Он насвистывает себе под нос какой-то марш. Звуки этой губной флейты ускоряют его шаг.
Учительница выходит из предместья на другом конце города. К стенам домов лепятся сероватые сумерки. Неоновые огни, рассеянные вдалеке, кладут светлые заплаты на угасающий день.
Воскресенье. Она идет гулять. На каждый шаг тратит сегодня больше времени. В будни путь ее лежит по прямой: от своей комнаты до школы. Она быстро покрывает его, сверяясь с золотыми часиками. Сегодня учительница разглядывает витрины, заранее радуется вещам, которые приобретет со временем или когда наконец все-таки выйдет замуж. Она дает волю своим желаниям, мечтам. Стекла ее «учительских» очков без оправы взблескивают, когда на них падает голубоватый неоновый свет.
Там, где шоссе, вливаясь в центр города, как бы раздвигает его, стоит дом с колоннами; он не вздымается вверх, а, как большой бурый пес, упирается растопыренными лапами в тротуар. Меж колонн шатаются парни, волосы у них длинные, как у сказочных принцев, а сами они грязны, точно бродяги былых времен. За спинами этих бездельников, в тени, отбрасываемой колоннами, молчаливые пары репетируют объятия, пробуют поцелуи, будто дегустируют вина.
Помещение внутри дома разделено на множество уютных и неуютных уголков, где, с переменным успехом, приближаются друг к другу люди противоположных полов. Заданную температуру воздуха поддерживают специалисты из гостиничного объединения, согласно секретным рецептам. Гастрономия.
Ну как же не войти туда бледной, субтильной учительнице, с задумчивым взглядом из-под очков без оправы, застенчивой, но жаждущей понять, что такое мужчины, и в первую очередь художники? Как знать, не сидит ли здесь один из них, делая зарисовки?
Хмельные испарения поднимаются от пивных кружек и, оттолкнувшись от стен, вновь клубятся в воздухе, смешиваясь с сизым туманом, который для развлечения устраивают посетители, сжигая засушенные листья, обернутые тончайшей бумагой.
Солдат сидит неподалеку от двери, гут ему виднее, кто входит и кто выходит, вернее, как входят и выходят гости, главным образом девушки. Пузырьки газа в его бокале прыгают водяным жемчужинками, резвятся, устремляются вверх и, разорвав жемчужную оболочку, покидают лимонад, с которым их свел насильно.
Туберкулезные палочки осаждают человека, сидящего слева от прохода к туалетам. Он громко провозглашает: «Ваше здоровье!» Остатки волос на его висках и над ушами завиты. Семь кружек пива способствуют отличному настроению. Только господу ведомо— врачи узнают это позднее,—что ему суждено скоро умереть.
Пятеро усердных музыкантов механически сотрясают воздух, они дудят, колотят, палками гонят его с эстрады. Сотрясение, сквозь дым и шум, проникает в уши посетителей и превращается в музыку. До глубоких ниш, где тоже сидят гости, доходят разве что обрывки звуковых волн: высокие тона скрипки, жизнеутверждающие трубные звуки, приглушенный войлоком гром ударных инструментов. Пропитые голоса поют шлягеры — песни, сочиненные людьми-роботами.
Прежде чем пить, люди сближают бокалы, стеклянные пригоршни, вместимостью в пол-литра, бокалы звенят.
Пенье, разговоры, топот и шарканье танцующих, музыка и снова пенье кажутся шумом машин. То это стук дизеля, то локомотив, трактор или клепальный молоток. Среди сменяющихся рабочих процессов, заодно с прочими экспериментами, здесь силятся склепать людей в пары.
Солдат и учительница танцуют. Серое военное сукно и благоухающий дедерон трутся друг о друга, как носы лапландцев во время приветственной церемонии. От подошв черных полуботинок и узеньких лакированных туфелек отделяются мельчайшие частицы кожи и, застревая в щелях паркета, вступают в новые отношения с мастикой и стоптанными паркетинами.
Они танцуют несколько танцев, так называемых «туров», с помощью сложных телодвижений преодолевают сегменты, прямые линии, отрезки пути.
Он начинает танец не очень уверенно, но уже после второго тура чувствует себя заслуженным мастером в этом виде спорта. Он еще не знает, что она учительница.
А она? Конечно, этот солдат не художник. Но ей приятно, что он приглашает ее уже четвертый раз. В конце концов нельзя же корчить из себя недотрогу, ведь равноправие на поприще танца существует только на вечере в «Бальном зале Клерхен», который в соответствии со специально провозглашенными правилами зовется «белым балом».
Благоприличие (изобретатель такового давно отошел к праотцам) требует, чтобы туры не проходили в молчании. Рекомендуется бубнить себе под нос: «О, бэби, бэби, та-ла-ла...» или: «Все только началось...» Солдат не знает слов этих песенок. Всю неделю он зубрил детали автомата. Учительнице на курсах повышения квалификации пришлось делать сравнительный анализ «современного отчуждения личности» и дадаистской литературы конца двадцатых годов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Я не без труда отговорил Францке от намерения пригласить сюда его благоверную, которая, как он утверждал, лучше его знала женскую половину городского населения. «Не вредно будет моей женушке, этой змее подколодной, поглядеть, с кем ее Францке сидит за столом».
Наконец мне удалось от него отделаться. Все мне опротивело, мягкий солнечный день меня успокоил, и я снова побрел.
Много тысячелетий назад речушке пришлось перепилить эру, чтобы проникнуть в низину, где расположился наш городок, и теперь она самодовольно течет между двумя половинками горы, на склонах которой оптимистически настроенные зрожане разбили виноградники.
Скамья, на которую я сел там, наверху, надо думать, не раз менялась за долгие годы моего отсутствия, и скамья, с которой я шестнадцать лет унес домой первый девичий поцелуй, была, вероятно, ее предпредшественницей.
Нет, это была не та девушка, что осчастливила меня прикосновением своего муслинового рукава. В новелле это, конечно бы она, но я рассказываю о своей жизни.
Девушка была красива. Но ведь каждая девушка по-своему. Та же, которую я впервые поцеловал (или она меня поцеловала?), была лучше всех на свете, и не только потому, что немного, а еще и потому, что говорила звучно, говорят северяне.
Мы пошли домой, отягощенные сознанием своего греха. неужто и вправду никто не видел, как там, наверху, наши губы соприкоснулись, точно трепещущие мотыльки?
Когда мы вошли в город и почувствовали себя увереннее, она казала мне, что ее пребывание здесь подходит к концу. Я почувствовал, что бледнею, и в этот миг мне ничего бы не стоило взорвать поезд, на котором она должна была завтра уехать.
Мы поклялись друг другу в верности и никогда больше не виделись. Два-три письма, в которых звенели любовные уверения, клятвы верности; потом жизнь и эту тонкую любовную ниточку вплела в свою большую сеть.
Я шел дальше, в гору, миновал вершину с ее похожей на высокий торт смотровой башенкой и добрался до купы белых акаций. Вот, значит, и Аркадия. Это название придумал расторопный хозяин ресторана, в свое время окончивший реальное училище. От Аркадии мало что осталось, если не считать зарослей крапивы и чертополоха да еще обгоревших развалин. Буфетная стойка, изрешеченная пулями, с проросшим из нее кустом бузины покрылась ржавчиной, и теперь с трудом можно было разобрать, это такое.
Аркадия под конец войны стала одной из тех крепостей, откуда немцы пытались спасти последние сто пятьдесят километров отечества. Крепость Аркадия, как мы видим, была стерта с лица земли, и из дырки, пробитой в проржавевшей стальной каске одного из павших здесь, торчал серебристо-серый чертополох. Это место не вошло в планы мероприятий Францке Аркадия, наверно, относилась к тому, что он называл «там, за городской чертой».
Несмотря на чистотел и мелкий березняк, почти сплошь покрывший руины, перед моим взором тотчас же воскресла былая Аркадия с ее танцевальным залом. А вот и хозяин, всегда подставлявший левое ухо тому, кто с ним разговаривал. Хорошо обслуживать, по его мнению, значило не смотреть на клиента; ведь в пригородной рощице Аркадии встречались те, кому нельзя было встречаться в городе. Торговец сырьем Коттак, например, со своей откуда-то взявшейся деревенской кузиной или архитектор Клейнмайер с внезапно нагрянувшей из Берлина племянницей.
Здесь мы праздновали окончание школы художников-декораторов, мой соученик Вумпель и я. У Вумпеля были добродушные лягушачьи глаза, в которых изредка появлялся золотистый блеск. На эту прощальную встречу в заведении для солидных людей он захватил с собой девушку.
У меня девушки еще не было, хотя уже приспела пора ею обзавестись. Мне стукнуло восемнадцать, и я был подмастерьем художника. Ненормально в такие годы разгуливать по городу в одиночку: говорят, от холостяков разит кислятиной.
Мы еще плохо переносили алкоголь, но все-таки пили водку, пиво и опять водку и по очереди танцевали с девушкой Вумпеля Бертхен, которая мне очень нравилась. Она так занимательно говорила о погоде и намеками давала мне понять, что я не последний танцор в городе.
Я спросил Вумпеля, давно ли он знает Бертхен, но он мне не ответил и принялся любезничать с племянницей или кузиной за соседним столиком, вероятно ожидавшей директора бойни.
От этого у Бертхен упало настроение, и она загрустила. Я попытался ее утешить, говорил ей комплименты, как заправский донжуан, и ничуть не лицемерил. Ибо если приезжая девушка, подарившая меня первым поцелуем, была лучше всех на свете, то рыжеволосая Бертхен была еще лучше, уже потому, что лицо ее было как бы сбрызнуто охрой, а я тогда любил веснушки, да, кажется, и до сих пор люблю.
Вумпель и в перерывах между танцами не обращал внимания на Бертхен. Она была готова расплакаться, и я предложил ей пойти погулять.
Стояла одна из тех прохладных ночей, какие бывают в конце апреля. Непривычный алкоголь придал мне смелости. Мне казалось, что пришла пора сдать экзамен и на поприще любви, и повел себя как опытный, дважды женатый мужчина, но гретхен отклоняла мои притязания, вечер, мол, холодный, она мерзала. Тогда я стал ласково ее упрашивать. Мне так необходим был опыт! То было стремление познать самого себя. А Бертхен? Кажется, она смотрела на меня с презрением, молящий, стоял перед ней, потом вдруг подбоченилась рукой, бросила на меня задумчивый взгляд и, если мне не вменяет память, расплакалась.
— Все вы такие,— сказала она,— а потом что?
Зная, что она имеет в виду Вумпеля, я, подстегиваемый алкоголем, умолял ее не судить по нему обо мне. Она вздохнула:
— Может, я дурочка, но ты же видишь, как некоторые держат слово.
Я клятвенно заверял, что сдержу слово, молил, чуть ли не дал. Наконец, она сжалилась и по-матерински обняла меня.
Я приобрел первый опыт. И был разочарован. Неужели это самое, вокруг чего взрослые разводят столько канители, о чем вечно говорят, над чем подшучивают?
А Бертхен, была ли она разочарована? Ни в коей мере.
— Вот уж никогда бы не подумала...— смеялась она, намекая на мою юношескую неопытность.— Ах, как я буду тебя любить, буду тебе верна, если ты только захочешь.
Я и сам не знал, хочу ли этого, но, желая поскорей остаться со своим разочарованием, уверил Бертхен, что мы обязательно будем встречаться.
Больше мы не встретились. Я нарушил свое слово. На сей раз покидал город. Подмастерью необходимо испытать себя на чужбине. Правда, я пробыл в городе еще две недели, но прятался, не встретить Бертхен. Две недели, наверно, заставившие всю жизнь плохо думать о мужчинах.
Как бы там ни было, для Бертхен я был третьим или в ряду нарушивших слово, мужчиной, который ее, стал ей отвратителен и которого она старалась забыть, о для меня, хоть я и был тогда разочарован, Бертхен осталась, чем была,— первой женщиной, познавшей меня, как в старинных книгах. Забыть ее я не мог.
Мой рассказ все-таки смахивает на новеллу, ибо здесь в игру :тупил случай, но разве можно все, что зовется случаем, считать за таковой? Не имеем ли мы здесь дело с потоками, свойства и функции которых нами еще недостаточно изучены?
Кружным путем я вернулся в город и очутился на площади перед своей старой школой. Устав от долгой ходьбы, я присел н; скамейку и, глядя на потоптанные клумбы с дешевыми цветами попытался упорядочить пережитое. Посещение музея закончено Мне уже хотелось ехать дальше. На женщину с двумя детьми, во что-то игравшими на скамейке напротив, я поначалу не обратил внимания, но девочка пробежала по клумбе; заслышав шаги, я взглянул на нее, она, видно, испугалась моих усов и ринулась обратно к скамейке.
Я не умею создавать в рассказе напряженные ситуации. Вы, конечно, уже догадались, о какой женщине идет речь.
Она меня не замечала. Но как на пустынной площади не заметить человека, сидящего в двадцати пяти метрах от тебя,—-в этом было что-то нарочитое. Или все-таки память сыграла со мной дурную шутку? Нет, и это немедленно подтвердилось: девочка, очевидно, ее внучка, стояла посредине клумбы и, подбоченившись левой рукой, смотрела на пеларгонии. Стоит ли говорить, что меня как током ударило!
Девочка наклонилась, сорвала пеларгонию и отнесла ее бабушке, мальчик, до сих пор тихонько игравший камушками, возмутился. Но бабушка только похвалила девочку и вдела цветок в петельку своей зеленой вязаной кофты. Девочка гордой походкой направилась за вторым цветком.
Я казался себе актером, который в момент наивысшего драматического напряжения обязан находиться на сцене, хотя реплик у него нет. Я подошел к старухе, снял свою белую кепку и, сознавая, до чего это пошло звучит, произнес:
— Мы, кажется, знакомы?
Старуха, все еще теребившая пеларгонию, подняла голову, взглянула на меня выцветшими голубыми глазами, насмешливая улыбка, промелькнувшая на ее лице, казалось, затронула и струп в уголке рта, и даже веснушки.
— Вы сегодня весь день за мной шпионите. Если вы из уголовной полиции, будьте любезны предъявить удостоверение.
От растерянности и смущения я сделал странный жест — сунул правую руку в боковой карман куртки, старуха глазами проследила за мной, а когда я ничего не вытащил из кармана, в ее взгляде блеснуло торжество.
— Вот и оставьте меня в покое.
Она опять поникла головой и больше на меня не смотрела, хотя я еще некоторое время в нерешительности стоял перед нею.
На открытии моей выставки в районном городе я не присутствовал. Я поехал обратно. Жизнь преподала мне урок.
Редко кому подают счет со столь отчетливо выписанной суммой, это было в моем случае.
Может быть, написать ей? Адрес мне ничего не стоило узнать Францке. Открыться ей? Кто знает, как бы она это приняла? У меня не было возможности загладить свою вину иначе, как начав жизнь сначала и совсем по-другому. Легко сказать с высоты своих шестидесяти лет!
Плодом моих раздумий стала картина. Мне принесло облегчение то, что эту женщину, такой, какой она была тогда, я попытался приобщить к миру непреходящего. Но ведь и об этом нельзя говорить с уверенностью, художнику не дано судить, что из его творений выдержит испытание временем».
Мы все еще стояли перед той небольшой картиной. Солнечный луч, выхвативший ее из множества других картин, давно уже скользнул дальше. Сейчас мне казалось, что лицо рыжеволосой девушки, как бы сбрызнутое охрой, светится и без помощи солнца.
Можно ли рассказать картину? Если можно, то зачем, спрашивается, ее писать? Когда-нибудь вы увидите этот портрет, а пока я вынужден просить вас удовлетвориться рассказом Вейнгарда.
Добавлю только одно: мне не совсем ясно, почему Вейнгард ставит эту картинку, бесспорно прелестную, в один ряд со своим большим полотном. Разве его премированный «Вид на Землю из космоса» не больше отвечает духу времени? Я как-никак журналист, прошу не забывать об этом.
СОЛДАТ И УЧИТЕЛЬНИЦА
Солнце не заходит. Мы давно знаем, отчего у нас на земле наступает вечер. И сами себя обманываем, уж очень приятно это звучит: солнце заходит. Вечер наступил. Солдат идет в город, как на приступ, кажется, он хочет покорить его один и без оружия. Он втягивает живот, выпячивает грудь навстречу бедному кислородом воздуху, грудь, на которой красуется шнур «За отличную стрельбу», и с крестьянским любопытством смотрит на то, что всю неделю от него скрывали стены казармы и казарменный двор, где производились учения.
В городе вроде как праздник. Поток машин на шоссе, переходящем в улицу, разбавлен пространством, расстояния от радиатора одной машины до заднего бампера другой и от бампера до радиатора следующей больше обычного. Меньше шумят улицы. Отчетливее различается стукотня поездов городской железной дороги и грохот дальних поездов. Солдат сравнивает рельсовые пути с венами и артериями: люди, словно кровяные тельца, движутся в городском организме с самыми разными целями, преодолевают расстояния, изменяют окружающее. Он насвистывает себе под нос какой-то марш. Звуки этой губной флейты ускоряют его шаг.
Учительница выходит из предместья на другом конце города. К стенам домов лепятся сероватые сумерки. Неоновые огни, рассеянные вдалеке, кладут светлые заплаты на угасающий день.
Воскресенье. Она идет гулять. На каждый шаг тратит сегодня больше времени. В будни путь ее лежит по прямой: от своей комнаты до школы. Она быстро покрывает его, сверяясь с золотыми часиками. Сегодня учительница разглядывает витрины, заранее радуется вещам, которые приобретет со временем или когда наконец все-таки выйдет замуж. Она дает волю своим желаниям, мечтам. Стекла ее «учительских» очков без оправы взблескивают, когда на них падает голубоватый неоновый свет.
Там, где шоссе, вливаясь в центр города, как бы раздвигает его, стоит дом с колоннами; он не вздымается вверх, а, как большой бурый пес, упирается растопыренными лапами в тротуар. Меж колонн шатаются парни, волосы у них длинные, как у сказочных принцев, а сами они грязны, точно бродяги былых времен. За спинами этих бездельников, в тени, отбрасываемой колоннами, молчаливые пары репетируют объятия, пробуют поцелуи, будто дегустируют вина.
Помещение внутри дома разделено на множество уютных и неуютных уголков, где, с переменным успехом, приближаются друг к другу люди противоположных полов. Заданную температуру воздуха поддерживают специалисты из гостиничного объединения, согласно секретным рецептам. Гастрономия.
Ну как же не войти туда бледной, субтильной учительнице, с задумчивым взглядом из-под очков без оправы, застенчивой, но жаждущей понять, что такое мужчины, и в первую очередь художники? Как знать, не сидит ли здесь один из них, делая зарисовки?
Хмельные испарения поднимаются от пивных кружек и, оттолкнувшись от стен, вновь клубятся в воздухе, смешиваясь с сизым туманом, который для развлечения устраивают посетители, сжигая засушенные листья, обернутые тончайшей бумагой.
Солдат сидит неподалеку от двери, гут ему виднее, кто входит и кто выходит, вернее, как входят и выходят гости, главным образом девушки. Пузырьки газа в его бокале прыгают водяным жемчужинками, резвятся, устремляются вверх и, разорвав жемчужную оболочку, покидают лимонад, с которым их свел насильно.
Туберкулезные палочки осаждают человека, сидящего слева от прохода к туалетам. Он громко провозглашает: «Ваше здоровье!» Остатки волос на его висках и над ушами завиты. Семь кружек пива способствуют отличному настроению. Только господу ведомо— врачи узнают это позднее,—что ему суждено скоро умереть.
Пятеро усердных музыкантов механически сотрясают воздух, они дудят, колотят, палками гонят его с эстрады. Сотрясение, сквозь дым и шум, проникает в уши посетителей и превращается в музыку. До глубоких ниш, где тоже сидят гости, доходят разве что обрывки звуковых волн: высокие тона скрипки, жизнеутверждающие трубные звуки, приглушенный войлоком гром ударных инструментов. Пропитые голоса поют шлягеры — песни, сочиненные людьми-роботами.
Прежде чем пить, люди сближают бокалы, стеклянные пригоршни, вместимостью в пол-литра, бокалы звенят.
Пенье, разговоры, топот и шарканье танцующих, музыка и снова пенье кажутся шумом машин. То это стук дизеля, то локомотив, трактор или клепальный молоток. Среди сменяющихся рабочих процессов, заодно с прочими экспериментами, здесь силятся склепать людей в пары.
Солдат и учительница танцуют. Серое военное сукно и благоухающий дедерон трутся друг о друга, как носы лапландцев во время приветственной церемонии. От подошв черных полуботинок и узеньких лакированных туфелек отделяются мельчайшие частицы кожи и, застревая в щелях паркета, вступают в новые отношения с мастикой и стоптанными паркетинами.
Они танцуют несколько танцев, так называемых «туров», с помощью сложных телодвижений преодолевают сегменты, прямые линии, отрезки пути.
Он начинает танец не очень уверенно, но уже после второго тура чувствует себя заслуженным мастером в этом виде спорта. Он еще не знает, что она учительница.
А она? Конечно, этот солдат не художник. Но ей приятно, что он приглашает ее уже четвертый раз. В конце концов нельзя же корчить из себя недотрогу, ведь равноправие на поприще танца существует только на вечере в «Бальном зале Клерхен», который в соответствии со специально провозглашенными правилами зовется «белым балом».
Благоприличие (изобретатель такового давно отошел к праотцам) требует, чтобы туры не проходили в молчании. Рекомендуется бубнить себе под нос: «О, бэби, бэби, та-ла-ла...» или: «Все только началось...» Солдат не знает слов этих песенок. Всю неделю он зубрил детали автомата. Учительнице на курсах повышения квалификации пришлось делать сравнительный анализ «современного отчуждения личности» и дадаистской литературы конца двадцатых годов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33