А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он чужд и неуловим, он везде, на земле и на море, наяву и во сне, против него бессильны меч и вещее слово, он прет на тебя со своим крестом, ставит на колени, бросает наземь, под землю загоняет — вот какие дела с этим христианским богом. Он кровожаден и мстителен, этот бог, а меч его остр и долог. Старик грозно потряс копьем и сел в лодку.
И они пустились вниз по течению — четверо в четырех лодках, все ливы. Трое нарочных и один жаждущий найти правду для ливов и обрести себя. Эта правда и была для него обретением себя; христианство лишь помогало разглядеть ее истоки. Однако в его обстоятельствах, в его времени эта мысль казалась непонятной как ливам, так и немцам. Она всем казалась подозрительной, да никто и не собирался особо в нее вдумываться. Одни шли войной, другие должны были покориться, и думать тут не было времени ни тем, ни другим.
Солнце пригревало макушку. Акке искоса бросил взгляд на пригорок, где виднелась осина. Потом и эта последняя примета родных мест исчезла за прибрежным кустарником. Листва на ольшанике уже пожухла, от чистой речной воды веяло прохладой, местами над рекою поднимался пар. Солнце глядело на них своим милостивым взором то сзади, то сбоку, старый друг, печальное ливское солнце.
Старый Уссо, который, кажется, был среди них главный, не спешил. Полагал, видимо, что все должно течь само собой — и река, и время, и события. Потому что то, что течь должно, будет течь и само. Если не шуметь веслом, можно неслышно скользить по реке, хоронясь за кустами. Они могут сойти за рыбаков либо за нарочных; за епископских людей их не примешь, по одежке видать; скорее всего они бедняки из какого-нибудь захудалого прихода, христиане, сопровождающие своего священника по какому-то делу. Ни один встречный рыбак не должен догадаться об их истинной цели. А если и догадается, лучше держать язык за зубами, время такое. Другое дело, если встретятся люди в железных доспехах. Тогда Акке придется нарушить молчание, он скажет что надо, должен сказать. А если скажет не то, что Уссо приказал ему, когда спускал лодку на воду, то третий из них, Хибо, все поймет, он у новых господ был в услужении, его на немецком не проведешь. Вот с латынью хуже. Да вряд ли встретишься на реке с каким-нибудь монахом или священником. Всего не предусмотришь, тут дело случая. На худой конец у них оружие с собой. Старый Уссо ухмыльнулся про себя. Один раз, у реки Юмера, куда их послали на помощь
ордену, ему повезло: в последний момент ему удалось вырваться из эстонского кольца и удрать — с обломком стрелы в бедре, который он заметил уже в чаще леса. Долго тогда выбирался. Два года назад это было.
Теперь они шли по реке на лодках, а следом за ними — шел бунт. Трехлетнее перемирие кончилось. Орден пошел войной на эстов, чтобы и на них надеть ярмо Христовой веры. И вот сегодня, именно сегодня ливы подняли восстание.
Они увозили монаха подальше от бунта.
В глубине души все трое питали к нему странное уважение. Что-то из его слов волей-неволей задевало их, но они пытались делать вид, что все это немецкая чушь. На них, тихих и суровых с виду, слово оказывало непонятное воздействие. Внутренний мир их был поколеблен, мысли пришли в разброд: они уже не были настоящими язычниками, но не стали и христианами. Когда Уссо оставался один — под звездным ли небом или в непогоду, или когда в походе у ночного костра им вдруг овладевали страх и сомнения, он тихо, про себя обращался к богу Тааре, и к деве Марии. Это уж его дело — откуда просить помощи в минуту слабости и душевного смятения. Как и все ливы, он был немногословен, помощи просить надо тихо, тайком, крик и шум только выдают твой страх.
Любить ближнего — вот что стучало сейчас в голове у старика, ритмически, с каждым гребком. Странное дело, прямо чудеса! Значит, и тебя, Ниннусова сына, я должен любить, думал он, с опаской и чуть ли не со стыдом поглядывая на спину монаха. Ты не сделал мне ничего плохого, это правда. Не сделал, но приказ старейшин я выполню. А не выполню, кто знает, будет ли тебе от этого лучше.
Один раз Уссо говорил с ним. После разговора старику стало легче на душе. Может быть, только потому, что он нашел человека, который пожелал его выслушать. И он успокоился, насколько это вообще было можно при его беспокойном характере. В словах Акке он нашел подтверждение своей догадке, что крестоносцы и христианская вера — это не одно и то же. Что бог — это бог и что его нельзя обменять на воск или бараньи шкуры. Покуда на земле есть люди, есть и бог в небесах, только называться он может по-разному. «Это в монастыре я Августин, а здесь я все тот же Акке. Или ты не веришь, что я Акке?» — спросил монах, пристально взглянув ему в глаза. Уссо ничего не ответил, сразу соглашаться было не в его правилах. «А если я не Акке? — спросил монах.— Если вообще людей на земле не останется?» — «Коли человек
на небеса уйдет, бог-то останется там? Не будет ли ему там тесно, как в крепости, набитой беженцами?» — «Вряд ли человек поднимется так высоко, что приблизится к богу. Бог всегда будет недостижимо высоко и далеко. Прежде чем мерить господа своей меркой, человек должен стать самим собой, а это очень трудно. Самим собою стать не может почти никто».— «Почему не может? Как это — самим собой?» — «Вот гляди, Уссо. Ты существуешь, верно? Ты живешь, ходишь, рыбу ловишь, точишь топор...» — «Огонь развожу, варю похлебку...» — «Разводишь огонь, варишь похлебку... Но ты не знаешь, почему ты существуешь».— «Не знаю, верно». Уссо был озадачен. «А почему не знаешь? А потому, что ты — как это сказать по-ливски? — не получил вести о самом себе, тебе не сказали, кто ты есть».— «А кто скажет?» — «Бог».— «А почему Таара не скажет?» — «Таара дает весть через животное, которое приносят в жертву в священной роще, но он сам этого не знает, потому что для него нет разницы между добром и злом».— «Нет, знает! Дал же он знак, и люди с Вяйны убили епископа Бертольда!» — крикнул Уссо, сверкнув глазами. Монах лишь терпеливо улыбнулся на это.
Койбас впервые участвовал в таком важном деле и поэтому очень старался. Руки сами делали что надо, орудовали веслом, направляя лодку, но под его огненно-рыжей копной волос творилось нечто другое. Он мечтал об одной девушке из Сатеселе. Ее милый лик скользил рядом по воде, все время был рядом. На прошлой неделе его посылали в Сатеселе с секретным известием — ночью, в тиши и во тьме, чтобы не увидел вражеский глаз и не услышало вражье ухо. Там в доме старейшины он ее и увидел, она там прислуживала. У нее были белые волосы и зеленые, цвета морской воды, глаза, и она так на него посмотрела, будто он был старейшина или знахарь,— на него, сына бедного рыбака! Этот взгляд всю душу ему перевернул. Эх, поскорее бы стать настоящим воином! Копье, дубинка, ливский топор, шведский меч так и играют у него в руках, умело делая свою ратную работу; где он пройдет, там враги вповалку лежат... Эти мысли совсем преобразили юношу. Над водой, блестя крылышками, летали синие стрекозки, ольховые листья плыли по воде, а с кустов обрывались в воду все новые. Солнце стояло на юге. Теперь она, голубушка, доит коров, растроганно подумал парень. Что-то белое и зеленое мелькало у него перед глазами. Он почувствовал, что хочет ее. Как бы он с ней играл, как безумствовал бы на ложе! Как только вернусь, сразу пойду взгляну на нее, если будет удача, решил он. Пускай я и бедный парень. Будем вместе рыбу ловить. И никому я не дам ее в обиду! Тут он вспомнил, что не знает даже ее имени. Он видел ее всего один раз, когда она принесла питье в ковше. Там, в доме у старейшины Сатеселе, он, гонец, получил глоток медовухи, вон как расщедрился этот лысый толстяк. Ольховая листва все падала в воду, некоторые листки отставали, пропадая за поворотом реки, другие крутились на воде, прилипали к веслу. От кустарника несло горьковатым осенним духом. Парень был наедине с водой, солнцем, ивняком и ольшаником, руки заняты веслом, мысли — девичьими глазами цвета морской воды. Оставались позади луга, покосы, перелески; щука гоняла плотву, а та, серебряно блеснув, выпрыгивала из воды; окунь хватал с поверхности комаров. Тихий, томительный путь вниз по реке ранней осенью тысяча двести двенадцатого года. В тот самый день, когда ливы подняли восстание. «Таара, помоги!» — подумал парень. Вот она уже подоила коров, выходит из загона. Ноги в навозе, вытирает их об ромашку. Я ее хочу. Она об этом еще не знает. А может, догадывается? Она, в том доме, ее взгляд, один-единственный взгляд в полутьме.
Лето было сухое. На солнцеворот обильно пролились дожди, и люди в деревне, точа косы, загоревали было, но все обошлось: и сено и хлеб скосили при доброй погоде.
Вот добрались и до брода.
Где брод, там дорога, а где дорога, там люди. Где люди ходят, там может ходить и враг. Немцы в одиночку ходить не осмеливаются, всегда гурьбой. Если встретятся воины, надо грести в кустарник, и как можно скорее. Чем болотистей берег, тем надежнее, там близко не подберешься, а подберешься, так и своей шкурой рискуешь. По воде путь безопасней, чем по земле,— не оставляешь следов. Да и пленника на земле труднее спрятать, если будет погоня. Так размышлял в своей лодке Хибо, третий из ливов. С испугом он почувствовал вдруг, что его лодка садится днищем в песок. Он усиленно заработал веслом, настороженно оглядываясь, не таится ли, не ровен час, враг за кустами. Другие, миновав опасное место, уже выгребли на чистую воду, а он все еще копошился на мелководье. Озлобясь, он с проклятиями плюхнулся в воду, так что нос лодки задрался высоко в воздух, и, поднатужась, стянул лодку с мели. Лодку-то стянул, а сам — ох, беда! — чуть не по колено увяз в донном иле, забарахтался, прислушался, не слышно ли где подозрительного шороха,— и выпустил лодку из рук. Та спокойно поплыла вниз по течению.
Низкорослый Хибо лишь махал руками, не осмеливаясь ни голос подать, ни броситься догонять лодку. Старый Уссо заметил его беду и окликнул задумавшегося Койбаса: «Помоги Хибо!» Парень, будто от сна очнувшись, направил пустую лодку к берегу и придержал там, пока Хибо, ломая кусты, подоспел к месту и сел в лодку. С шумом поднялась из осоки утка; от испуга Хибо вздрогнул и крепко выругался.
Задумчиво наблюдал за всем этим Акке. Если бы он решил бежать, этот толстый коротышка ему не помеха... Да, из Риги через сожженный родной хутор и дальше по Койве к морю — вот его путь.
Скользя в лодке мимо желтеющих осок, где время от времени попадались на глаза то кулик, то кроншнеп, монах думал: если бы я шел впереди, им трудно было бы меня поймать. Если бы, конечно, у них не было оружия — копий и самострелов. Со старым Уссо, который познал языческую радость от убийства епископа, во всяком случае шутки плохи.
Он вовсе не жаждал еще небесного блаженства — если оно вообще ему когда-нибудь суждено. И куда бы он тогда направился? Поплыл бы в Ригу, к епископу Альберту, если не схватят где-нибудь восставшие соплеменники или вообще не отправят на тот свет. Церковники — те же завоеватели, и ни на какое особое уважение и понимание рассчитывать ему не приходится. У ливов одна мысль — сопротивляться, убивать каждого, кто попадется в руки. Но не по доброй же воле Акке стал священником, его заложником увели в монастырь. Из-за этого, может, и были старейшины Турайды к нему так снисходительны? И это путешествие по реке следует расценивать как самое легкое наказание?
Будь я один из старейшин, я поступил бы точно так же, вдруг подумал он. Разница лишь в том, что я пришел бы поговорить с монахом, если бы тот оказался ливом, тем более сыном одного из прежних старейшин. Я пожелал бы узнать, как живут люди в тех далеких краях, меня одолело бы любопытство. Хотя какой разговор у предводителя с бедным проповедником, какое дело богачу до рассказов нищего. Скорей верблюд пролезет сквозь игольное ушко, чем богатый видит в царствие небесное. Да и какое дело старейшине до царствия небесного, ему нужно земное, ну хоть волость на худой конец. Кончится крестовый поход, он и примется за свое: власть у ливов усиливается, как и везде. А поскольку тот старейшина все равно не попадет в царствие небесное, то какое мне дело, язычник он или христианин? Почему он, Акке, должен заботиться о спасении души тех, кто гонит его из родных мест?
Может, он и не заботится, но не думать об этом не может, бытие человека он понимает по-христиански, это впиталось ему в кровь и плоть.
Удивительный они народ, эти ливы. На чужбине он думал о них с теплом и нежностью. Могут целый день шуметь из-за какого-нибудь улья, с пьяных глаз разбитого парнями из соседней деревни. И им же ничего не стоит целую деревню вырезать где-нибудь в Латгалии или в Сакала. Деревня меньше для них значит, чем улей, человек не дороже пчелы — он сам рос, сам дом строил, а пчелам вон помогать пришлось. А меченосцы из ордена, а слуги епископские чем лучше? Зачем же он пришел сюда? Не затем ли, чтобы как-то унять разбой, убийства и зверства? Мир и согласие между всеми племенами, населяющими восточное побережье,— вот идея, владевшая им с тех пор, как он стал неофитом. Мир, согласие между людьми — вот из-за чего стоило учиться, вот из-за чего стоило бороться с душевным смятением, едва не одолевшим его на чужбине в стенах монастыря. Вот из-за чего надо было противостоять предрассудкам, преодолевать осторожность и недовольство кротких братьев, которые во многих вещах не смыслили ровно ничего, как малые дети. Родина для них была просто отвлеченное понятие, от которого ни тепло ни холодно; тосковать по родине, как тосковал он, им не было никакой нужды, ведь война шла не где-нибудь, а в Ливонии. Сердце Акке было на берегах Вяйны и Койвы, хотя сам он был в Германии, преклонял колена перед девой Марией на каменном монастырском полу, либо в рефектории ел бобы, либо беседовал с кем-нибудь на отвлеченные темы.
Что бы стало со мной, если бы меня не забрали заложником? Умер бы от чумы и спал бы теперь вечным сном, как отец? Или был бы уже старейшиной, пил с купцами мед, ходил на охоту, тревожился о зерне и скоте? И теперь взялся бы за меч и попытался бы освободить родину от врагов?
Во всяком случае не оказался бы сейчас в этой лодке.
Птиц не было слышно, осенью птицы скорее смахивают на летучие тени. Некоторые уже улетели, другие собрались улетать и прилежно готовились к дальней дороге. Они как епископ Альберт, который каждую осень уезжал в Германию вербовать там новое войско. Разница лишь в том, что птицы прилетали, высиживали птенцов и снова всей семьей снимались с места, семья же епископа не собиралась стряхивать пыль здешних мест со своих ног, а садилась на шею ливам, латгальцам и эстонцам еще более тяжким бременем. Новый бог тяжелей, ведь он один вместо многих прежних. Чем выше подымались новые крепостные стены, тем яснее казался ход истории, тем больше писал о ливах Генрих, будто стены крепостей представляли собой некий источник света. Но когда свобода потеряна, какая польза от истории, что за радость, если повествует она о рабах.
Жители леса и небесные птицы теперь были Акке друзьями, они не таили на него зла. А если и таили, то не могли ему об этом сказать. Птицам он спокойно мог проповедовать о мире на земле, они летали высоко над лесом и водами, им, пожалуй, было все равно, что творится там на земле, они-то обрели самих себя в своих воздушных владеньях. С обитателями леса дело обстояло иначе, они жили на земле, война и разруха и у них отняли покой и заставили метаться из угла в угол. Весть о мире, конечно, утешила бы их, если бы они могли понять человеческий язык. Но что говорить о них, когда сами люди не могли или не хотели прислушаться к человеческому языку, а только убивали, грабили, разоряли.
Будто в подтверждение своих мыслей он услышал в небе курлыканье журавлей. Он вгляделся в обветренные лица своих провожатых, увидел на них безучастие, замкнутость, слепое упрямство. Он знал, что за ними скрывается, знал, чего им недостает. Их души — как семена на ветру. Шестьдесят один журавль! Семь по одну сторону и пятьдесят четыре — длинной извилистой цепочкой по другую. Никогда еще он не видел такой стаи. Может, это что-то значило, что-то предвещало? Напрягая память, он пытался вспомнить старые ливские приметы, но так ничего и не вспомнил насчет журавлей.
Койбас смотрел на журавлиный клин вверху и думал о девичьих глазах цвета моря.
Хибо и не подумал взглянуть кверху — что он, журавлей не видывал, какой с них прок?
Старый Уссо, загребая веслом, думал: скоро и моя душа вот так же отправится в челноке в подземное царство Тооне. Млечный Путь — это не что иное, как птичья небесная дорога, там и мой новый дом. В воротах уже поджидают два пса, в доме три сына и умершая от чумы жена, но там она молодая и красивая, от чумных волдырей нет и следа. Журавли напомнили старому рубаке, что смерть в его годы никакая не беда, худшая беда — это рабство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17