Но и озеро не принесло ему ни радости, ни успокоения, только еще более растревожило своей малостью и обычностью. На холмике у самого берега ветер взметнул пепел от костра, который жгли здесь в Иванову ночь, подхватил и развеял. Казалось, ветер просто развлекался. Такое легкомыслие сегодня огорчало. Ра повернул назад. Прогулка на сей раз не принесла отдохновения, наоборот, еще больше его сжала тоска.
Сердце ныло. Все дни после того, как у Йоханнеса случился инфаркт, Ра бродил с таким чувством, будто лишился вдруг привычной опоры. Тот, от кого он незаметно для самого себя черпал жизненные силы, неожиданно был сломлен. Он никогда не считал, будто Йоханнес или Айя менее чувствительны, чем он; он понимал: они не привыкли выражать свои чувства словами и потому не говорят о своих бедах и горестях, не твердят о них сплошь и рядом; он понимал, что иная, чем у него, деятельность, другая работа, контакт с землей дают им необходимое равновесие. И вот теперь та самая земля, которая придавала агроному сил, а через него и в писателя вдохнула веру в жизнь, отняла у Йоханнеса последние силы.
Тут виной условия, в которых агроном работал. Постоянная неопределенность, нервотрепка, капризы погоды.
Да, что уж тут говорить.
Ведь и сам Ра видел все это и слышал с самого детства, сам мечтал о разумной и спокойной работе, где не надо вечно спешить, вертеться, ругаться, где из-за какой-то пустяковой детали не бросают машину на целую неделю.
У него было такое чувство, будто и он виноват в постигшем Йоханнеса сердечном ударе.
Потому что на свидетеля тоже ложится тень.
Потому что те, кто действительно виноват, никогда не признают себя виновными. Они умыли руки, совесть их молчит.
Ра замахал руками, пытаясь отогнать эти мрачные мысли.
Я не виноват, не виноват!
Помолчи лучше, не думай о вине, думай о жизни, подумал он.
А если жизнь и есть вина?
Перед кем?
Ну, перед теми, кто...
Кто же этот верховный судья? Кто?
Может, он дотронулся до семьи агронома, как до птичьего гнезда, которое не терпит чужого дыханья?
Но Йоханнес ведь еще не умер, что же я так убиваюсь, подумал Ра, подходя к лесу.
Рожь цвела. Плотным морем колыхалось перед ним поле. Ветер перекатывал ржаные волны, пепла от костров ему было мало.
Опять на двор, в калитку, к дому, к себе на лестницу. По чистой крашеной лестнице наверх, к окну, к своему столу, к трубкам, бумагам, туда, куда шумным потоком ворвался внешний мир, прошумел, точно ветер в лесу и в поле, оставив в доме картины и воспоминания.
Верь все-таки, верь хотя бы в семена сорняков, несомые ветром, это придаст тебе сил, подумал он, и перед его глазами снова возник склонившийся на руки сына агроном в задравшейся на спине бледно-желтой полосатой рубашке.
Айя вернулась!
И корова, и дети радовались ее возвращению. Корова приветственно замычала со своего выгона, дети так бросились ей на шею, что чуть не свалили с ног. Айн, который не мог дотянуться выше, жался к материнским коленям.
Наконец Алар догадался спросить, как здоровье отца.
Айя отвернулась, пытаясь совладать с собой.
— Уже лучше, но придется еще полежать,— сказала она.— Вот будете себя хорошо вести, он скорее поправится.
И опять она хлопотала по дому, готовила, накрывала на стол, но Ра заметил: она в то же время отсутствует, она в городе, в больнице, рядом с мужем. От этого бремени она буквально разрывалась на части.
Когда за столом остался один Айн, который никак не мог справиться с едой, Ра виновато сказал:
— Я вам в семью только горе принес.
— Как это? — удивилась Айя.
— Беда в одиночку не ходит. Я семена несчастья занес к вам в дом. Вы хорошо жили, покойно. А только я появился, одно несчастье за другим... Как горевестник какой, птица черная.
Суеверный озноб пробежал у него по спине. Всю прошлую весну он увидел как бы в новом свете. Я и есть эта черная птица, подумал он.
— Будь вы здесь или нет, а Хельге Тыниссаар все равно бы Майре Мартин бен облила и спичкой чиркнула... И самолет с открытым баком над нашим домом все равно бы пролетел... Не мучьте себя из-за этого. Чему быть должно, то и случилось, что уж тут поделаешь,— как малого ребенка утешала его Айя.
— Муравьи весной ушли из муравейника, только я взглянул на них...
На это Айя не нашлась что и ответить.
Ра сказал спасибо и ушел к себе наверх.
Скоро там появилась Пилле.
Посидела немножко на кушетке под самой крышей, большими задумчивыми глазами взглянула на человека, жившего у них тут с весны, и спросила:
— Ты тоже горюешь из-за нашего папы?.. Я к папе хочу, а Алар говорит, ему нельзя сейчас мешать, там только мама ему не мешает. И Ээрик. С папой там даже шутить нельзя. Я не хочу расти большая, а то мама с папой и ты постареете и умрете. Почему природа так сделала, что человек умирает?
Ра повернулся к ребенку:
— Человек устает, изнашивается, так уж заведено. Постареет, и жизнь станет ему в тягость, больше жить не хочет
— Человек, значит, как Алара велосипед...
Писатель не знал, что сказать.
— Алар вчера после работы велосипед разобрал и говорит- не стоит чинить, все изношено. И человек так: износится — и чинить не стоит?
— И так бывает.
— На свалку, значит, его?
— Человека на свалку не выбрасывают, человека в гроб кладут.
Пилле недоверчиво усмехнулась.
— А если бы на свалку, он бы там запасную ногу нашел, или руку, или голову...
— Кто-то, наверно, и голову бы себе там нашел. Но давай, Пилле, не будем больше об этих вещах говорить.
По лестнице подымались. Ра сразу узнал шаги Айи.
— Опять ты, Пилле, здесь,— строго сказала она дочери.— Ни минутки не дашь дяде одному побыть, крутишься вокруг, как пчела.
— У нас разговор интересный,— оправдывалась дочь.
— Смотри, надоешь дяде, он возьмет да и уйдет,— пригрозила Айя.
— Не уйдет, он нас любит.
Айя покраснела.
— Ты откуда знаешь?.. Пойдем, у нас дел полно.
Ра слушал, как они не спеша спускались по крутой лестнице. Хлопнула одна дверь, потом, гораздо тише, другая — на кухню.
Какое-то время было тихо.
Затем снова хлопнули обе двери. Послышался голос Пилле:
— Мама, я на дворе лягушку видела! Большая такая, бурая. Почему в книжках лягушки зеленые? Я еще ни одной зеленой не видела. Ты видела зеленых лягушек?
— Видывала. Даже ела зеленых.
— Ой, ужас! Где ты их ела?
— В Сангасте. Там около замка в пруду лягушки зеленые. Их граф там разводил. Попала я раз к биологам, видела, как они лягушек жарили. Ну, дали и мне.
— Ой! Ужас какой!
— Ничего ужасного. Мясо очень вкусное.
Небольшая пауза. И снова:
— Мама! А ты счастливая? Тебе с папой хорошо жить?
— Хорошо.
— Мама, а как ты думаешь, я буду счастливая?
— Будешь, наверно.
— Я хочу все время с тобой жить.
— Вырастешь большая, захочешь свой дом иметь.
— А где я для своих деток папу возьму?
Было слышно, как Айя засмеялась.
— Найдется, не беспокойся.
— А Аллар говорит... — Пилле запнулась, подыскивая нужное слово.— А Аллар говорит, что Наан говорит, что образованному человеку жениться незачем. Мама, а Мари хочет на Ээрике жениться?
— Вот ты у нее и спроси.
— Боюсь.— Пилле запнулась.— Вдруг хочет, а потом не захочет. Ээрик расстроится.
— С чего ты взяла?
— Если не будет счастлив, расстроится. Вон дядя Ра как расстраивается.
— Не из-за того же, что жена жить с ним не хочет.
— Из-за чего же тогда? У него жена есть? Дети есть? Я не видела.
— У него в городе жена.
— А почему она проведать его не приезжает? Мы ведь ездим к папе, когда он болеет.
— Дядя Ра ведь не болеет.
— Почему дома не живет, если не болеет?
— Хочет один пожить, подумать.
— Мама, а он зеленых лягушек не ел?
— Вот этого не знаю. Ты куда пошла?
— Пойду спрошу: ел он лягушек?
— Стой!.. Иди сюда, ложки будем протирать.
— Хочу, чтобы папа жил!
Хочу, чтобы...
Потом Айя сказала Ра:
— Вот и лето прошло... Может, и Уме приедет?.. У нас, правда, в этом году ягод нет и деревья голые, а вот цветы зацвели. Погода хорошая стоит, Р1 места наверху хватит.
Места?
Весной там сидел на стуле его далекий предок, и черная птица летала кругами.
А теперь единственная новость: что плохих новостей из города нет.
И из больницы нет плохих новостей, и это поддерживало Айю в ее тревожном ожидании.
А Уме? Ее должно было поддерживать то, что нет плохих новостей из деревни.
Голые отравленные деревья в саду выпустили новые светло-зеленые ростки. Непривычно было видеть такое в разгаре лета.
Одинокая брошенная печь на холме среди ржи, набравшей восковую спелость.
Ветер колыхал колосья на поле, в небе в серовато-синей дымке проплывали облака, вдали на дороге пылил грузовик. Печь давно уже не топили, окружавшие ее стены обвалились, вольный ветер подошел к ней вплотную. Заслонка закрыта, в трубе гудит ветер, она отдыхает, пытается что-то уяснить в себе. Большое поле ей не согреть, весь жар тут же бы унесло ветром — в ночь, в беспредельность, и что из того, что она знает, что хлеб нуждается в тепле больше, чем в размышлениях о том, как бесполезно было бы топить ее.
Но у нее была другая задача — держать вокруг себя дом, жилье. Если б не было дома, какой смысл что-то согревать.
В старой печи жило воспоминание о том, как выпекается хлеб. И это воспоминание не давало ей разрушиться окончательно.
Задумчивым августовским днем, когда Акке добрался до родного селенья, вышел из больницы агроном.
Лоб с залысинами, пристальный взгляд — Йоханнес выглядел так же, как и прежде. Только был бледнее, весенний загар ушел с лица, ведь большую часть лета он провел в стенах больницы.
Он лежал в комнате на диване, когда Ра зашел к нему поговорить. Осторожно присел на край дивана, молча взглянул на агронома, не зная, с чего начать.
— Насос немного бастует,— улыбнулся Йоханнес.— Велели жить тихо, побольше лежать. А лежать — приятно. Слушаю, как муха бьется в стекло, жена на дворе собаку честит. Неизбежное надо принимать как есть. Не останавливают же забег, если кто-то сходит с дистанции. Хорошее хозяйство — как поезд на рельсах, само вперед движется... Двадцать пять лет, хватит! Как офицер на службе. Другие и по тридцать пять на этой должности оттрубили, а мне и этого хватит.
Заметив нерешительный вид Ра, он добавил:
— Раздумываете, о чем бы со мной поговорить? Больной все-таки человек, опасаетесь?..
— Нет... А в общем-то, да.
— Не бойтесь. Врач, правда, сказал, нельзя беспокоиться, говорить много. А сколько в жизни делается чего нельзя! В точности выполнять все предписания — тут и рехнуться недолго. У нас как? Делай то, делай это, из одной крайности в другую. Хорошо еще, папоротники сажать не заставили... Да, слишком большую нагрузку взял, это мне надо было бы раньше заметить. Воз по силам должен быть, иначе сердце не выдержит, как рессора на грузовике. А лежать — хорошо. Между диваном и газиком — большая разница. Там все с движения видишь, все мимо проносится, а здесь начинаешь думать, прикидывать, что к чему.
— Многие большие мыслители были лежачие больные.
— Утром прислушиваюсь, бьется ли сердце. Бьется! Других забот нет, главное — чтоб сердце работало. Будет, значит,
и дальше работать, куда оно денется. Инфаркта можно было и избежать, а теперь что ж поделаешь, надо о сердце думать.
— О сердце, не о болях в сердце...— задумчиво сказал писатель.
— Сердцу радость нужна... В жизни агронома тоже есть своя прелесть, не без этого. Хлеб поспевает, глядишь— тут поле зеленое, там золотится нежно, как пятна у импрессиониста на картине. Сердце радуется. Лето, потом осень, постоянная смена красок. А зимой — новые оттенки, если видеть умеешь. У снега ведь десятки оттенков, в зависимости от погоды, от настроения. В последнее время все меньше было радости, все спешка, все нервотрепка. Трудные были годы. Один семьдесят восьмой чего стоил. За месяц свыше метра осадков, поля в озера превратились, хоть на лодках коси. И зерновые не поспели, их бы зелеными на корм скосить, а не выбирать из воды по колоску... Весь урожай в трубу. Доктор прав, надо менять образ жизни. Злым становлюсь. Но условия-то не изменишь, да и характер тоже, в этом я отдаю себе отчет. Знаю, как одно на другое влияет.
За обедом в отсутствие Йоханнеса Пилле сказала:
— Я хочу папу поцеловать.
— Не ходи сейчас,— запретила Айя.— Папа только прилег.
— Ладно, отложу про запас.
Алар только усмехнулся.
Этой ночью родился новый месяц, а Ра так и не сомкнул глаз, ворочался с боку на бок, все думал, как там Уме одна в городе. Теперь ему казалось, что он бросил жену на произвол судьбы.
Рано утром он выглянул в сад, увидел там агронома в халате. Ра махнул ему и сошел вниз.
— Вот о правосудии думаю,— начал агроном.— Судил вроде по справедливости, а что вышло: одна доярка другую сожгла...
— Вы все сделали, что от вас зависело,— поспешил Ра успокоить агронома.
— Сделать-то сделал, а какой результат? Одна в могиле, другая в тюрьме. Хочешь не хочешь, а тень на меня ложится. Случилось-то все сразу после разбора дела. Пальцем никто на меня не укажет, а тень ложится.
— Зачем же мучить себя понапрасну, вину на себя взваливать?
— Я не взваливаю, я на дело смотрю как есть, как и всем оно видится. Да пропади он пропадом, этот коровник, не было
бы суда, ничего бы и не случилось, так народ считает. Через несколько дней после всего этого встречается мне Калью Тыниссаар, на взводе, конечно, как всегда. И говорит: «Где только Хельге-бензин откопала? Все я понимаю, а этого — не могу понять...» Как да где —какая теперь разница! Почему его жена такое сотворила — это его ни на грош не волнует. Его интересуют только технические детали преступления. Не мотивы, не душа. Внешнее, а не внутреннее. Что человек сгорел, это его не трогает... Да вот еще, дети... По-ихнему посмотреть, я мать у детей отнял. Вернее — обеих матерей. Что из того, что у Майре Мартин дети в детдоме. И потом, люди думают, я еще и Тыниссааров семыо разрушил! Что она распалась давно, что никогда, собственно, семьей и не была, это теперь не интересует никого, правду никто знать не хочет. Да о какой семье тут говорить, если муж с самого начала по другим таскался. И не с тех.пор это началось, когда Майре здесь появилась. Калыо и раньше гулял на деревне, как племенной жеребец. Одной мужней жене ребенка сделал, когда муж в больнице лежал в нервной горячке. Конечно, дело это личное, да вот нет же! Муж потом ко мне приходит: нельзя ли товарищеский суд устроить? Я хотел было отшутиться, говорю: колос зреет, и дай только бог хорошей погоды, какой с дитя спрос, товарищеский суд за это не наказывает. А хотите, идите в народный суд, пускай анализ крови сделают, что ребенок не ваш, алименты назначат. А тот говорит, как я пойду с таким деломг стыдно. А стыдно, так помиритесь с женой, растите молодого Тыниссаара, ну вроде подкидыша. Так и вышло... А Хельге- то самой каково жилось? Вот и не выдержала, схватила ведро с бензином... Вот вы еще говорите: честолюбие... По нельзя же того оправдывать, кто из-за честолюбия облик человеческий теряет, надувается, как лягушка, аж лопается.
— Нельзя печаль оправдывать, нельзя,— сказал Ра, и эти слова ему самому болезненно сжали сердце.
Йоханнес заерзал в своем кресле.
— Правосудие всегда печально. Но кто-то же должен этим заниматься, иначе жизнь наперекосяк пойдет. Правосудие приводит к печали, печаль — опять к правосудию, иначе ее не одолеть. Печальному терять нечего, только правда может вернуть ему радость.— Он вытянул из-под пледа ноги в белых шерстяных носках.— Вы не задумывались, почему на земле вообще ни разу не восторжествовало царство справедливости?
Этот вопрос застал Ра, пребывавшего в роли отца-исповедника, врасплох.
— Царства справедливости?.. Нет...— пробормотал он.
— А потому что счастливых слишком много. Громко, назойливо радующихся. Такая радость легко уживается с ложью, поиски правды ей только помеха.
— Правду искать никогда не было безопасным делом,— напомнил Ра.
— Верно... А могут ли эти счастливые проникнуться чьей-то печалью? Вряд ли, видимость одна получится. Ведь тогда придется правду искать, а это труд тяжкий, душевные муки, угрызения совести. А кому это надо?..
— Но без этого правду не найдешь...
— Да. Так, кажется...
— А если печаль до того дойдет, что и жить не захочется? Какая тогда от правды польза?
— Может и так быть, это случай особый,— согласился агроном.— Когда ничего уже не надо. Когда все равно.
— Не когда все равно, а когда все станет слишком близко к сердцу,— уточнил Ра.— Так близко, что должен уйти.
Агроном смотрел молча. Потом сказал:
— Давайте погуляем немного, я встану. Надо к ходьбе привыкать, а то ноги затекают от бесконечного лежанья.
Однажды Йоханнес сказал:
— Знаете, я ведь тоже журналистом был. На машинно- тракторной станции была газета.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Сердце ныло. Все дни после того, как у Йоханнеса случился инфаркт, Ра бродил с таким чувством, будто лишился вдруг привычной опоры. Тот, от кого он незаметно для самого себя черпал жизненные силы, неожиданно был сломлен. Он никогда не считал, будто Йоханнес или Айя менее чувствительны, чем он; он понимал: они не привыкли выражать свои чувства словами и потому не говорят о своих бедах и горестях, не твердят о них сплошь и рядом; он понимал, что иная, чем у него, деятельность, другая работа, контакт с землей дают им необходимое равновесие. И вот теперь та самая земля, которая придавала агроному сил, а через него и в писателя вдохнула веру в жизнь, отняла у Йоханнеса последние силы.
Тут виной условия, в которых агроном работал. Постоянная неопределенность, нервотрепка, капризы погоды.
Да, что уж тут говорить.
Ведь и сам Ра видел все это и слышал с самого детства, сам мечтал о разумной и спокойной работе, где не надо вечно спешить, вертеться, ругаться, где из-за какой-то пустяковой детали не бросают машину на целую неделю.
У него было такое чувство, будто и он виноват в постигшем Йоханнеса сердечном ударе.
Потому что на свидетеля тоже ложится тень.
Потому что те, кто действительно виноват, никогда не признают себя виновными. Они умыли руки, совесть их молчит.
Ра замахал руками, пытаясь отогнать эти мрачные мысли.
Я не виноват, не виноват!
Помолчи лучше, не думай о вине, думай о жизни, подумал он.
А если жизнь и есть вина?
Перед кем?
Ну, перед теми, кто...
Кто же этот верховный судья? Кто?
Может, он дотронулся до семьи агронома, как до птичьего гнезда, которое не терпит чужого дыханья?
Но Йоханнес ведь еще не умер, что же я так убиваюсь, подумал Ра, подходя к лесу.
Рожь цвела. Плотным морем колыхалось перед ним поле. Ветер перекатывал ржаные волны, пепла от костров ему было мало.
Опять на двор, в калитку, к дому, к себе на лестницу. По чистой крашеной лестнице наверх, к окну, к своему столу, к трубкам, бумагам, туда, куда шумным потоком ворвался внешний мир, прошумел, точно ветер в лесу и в поле, оставив в доме картины и воспоминания.
Верь все-таки, верь хотя бы в семена сорняков, несомые ветром, это придаст тебе сил, подумал он, и перед его глазами снова возник склонившийся на руки сына агроном в задравшейся на спине бледно-желтой полосатой рубашке.
Айя вернулась!
И корова, и дети радовались ее возвращению. Корова приветственно замычала со своего выгона, дети так бросились ей на шею, что чуть не свалили с ног. Айн, который не мог дотянуться выше, жался к материнским коленям.
Наконец Алар догадался спросить, как здоровье отца.
Айя отвернулась, пытаясь совладать с собой.
— Уже лучше, но придется еще полежать,— сказала она.— Вот будете себя хорошо вести, он скорее поправится.
И опять она хлопотала по дому, готовила, накрывала на стол, но Ра заметил: она в то же время отсутствует, она в городе, в больнице, рядом с мужем. От этого бремени она буквально разрывалась на части.
Когда за столом остался один Айн, который никак не мог справиться с едой, Ра виновато сказал:
— Я вам в семью только горе принес.
— Как это? — удивилась Айя.
— Беда в одиночку не ходит. Я семена несчастья занес к вам в дом. Вы хорошо жили, покойно. А только я появился, одно несчастье за другим... Как горевестник какой, птица черная.
Суеверный озноб пробежал у него по спине. Всю прошлую весну он увидел как бы в новом свете. Я и есть эта черная птица, подумал он.
— Будь вы здесь или нет, а Хельге Тыниссаар все равно бы Майре Мартин бен облила и спичкой чиркнула... И самолет с открытым баком над нашим домом все равно бы пролетел... Не мучьте себя из-за этого. Чему быть должно, то и случилось, что уж тут поделаешь,— как малого ребенка утешала его Айя.
— Муравьи весной ушли из муравейника, только я взглянул на них...
На это Айя не нашлась что и ответить.
Ра сказал спасибо и ушел к себе наверх.
Скоро там появилась Пилле.
Посидела немножко на кушетке под самой крышей, большими задумчивыми глазами взглянула на человека, жившего у них тут с весны, и спросила:
— Ты тоже горюешь из-за нашего папы?.. Я к папе хочу, а Алар говорит, ему нельзя сейчас мешать, там только мама ему не мешает. И Ээрик. С папой там даже шутить нельзя. Я не хочу расти большая, а то мама с папой и ты постареете и умрете. Почему природа так сделала, что человек умирает?
Ра повернулся к ребенку:
— Человек устает, изнашивается, так уж заведено. Постареет, и жизнь станет ему в тягость, больше жить не хочет
— Человек, значит, как Алара велосипед...
Писатель не знал, что сказать.
— Алар вчера после работы велосипед разобрал и говорит- не стоит чинить, все изношено. И человек так: износится — и чинить не стоит?
— И так бывает.
— На свалку, значит, его?
— Человека на свалку не выбрасывают, человека в гроб кладут.
Пилле недоверчиво усмехнулась.
— А если бы на свалку, он бы там запасную ногу нашел, или руку, или голову...
— Кто-то, наверно, и голову бы себе там нашел. Но давай, Пилле, не будем больше об этих вещах говорить.
По лестнице подымались. Ра сразу узнал шаги Айи.
— Опять ты, Пилле, здесь,— строго сказала она дочери.— Ни минутки не дашь дяде одному побыть, крутишься вокруг, как пчела.
— У нас разговор интересный,— оправдывалась дочь.
— Смотри, надоешь дяде, он возьмет да и уйдет,— пригрозила Айя.
— Не уйдет, он нас любит.
Айя покраснела.
— Ты откуда знаешь?.. Пойдем, у нас дел полно.
Ра слушал, как они не спеша спускались по крутой лестнице. Хлопнула одна дверь, потом, гораздо тише, другая — на кухню.
Какое-то время было тихо.
Затем снова хлопнули обе двери. Послышался голос Пилле:
— Мама, я на дворе лягушку видела! Большая такая, бурая. Почему в книжках лягушки зеленые? Я еще ни одной зеленой не видела. Ты видела зеленых лягушек?
— Видывала. Даже ела зеленых.
— Ой, ужас! Где ты их ела?
— В Сангасте. Там около замка в пруду лягушки зеленые. Их граф там разводил. Попала я раз к биологам, видела, как они лягушек жарили. Ну, дали и мне.
— Ой! Ужас какой!
— Ничего ужасного. Мясо очень вкусное.
Небольшая пауза. И снова:
— Мама! А ты счастливая? Тебе с папой хорошо жить?
— Хорошо.
— Мама, а как ты думаешь, я буду счастливая?
— Будешь, наверно.
— Я хочу все время с тобой жить.
— Вырастешь большая, захочешь свой дом иметь.
— А где я для своих деток папу возьму?
Было слышно, как Айя засмеялась.
— Найдется, не беспокойся.
— А Аллар говорит... — Пилле запнулась, подыскивая нужное слово.— А Аллар говорит, что Наан говорит, что образованному человеку жениться незачем. Мама, а Мари хочет на Ээрике жениться?
— Вот ты у нее и спроси.
— Боюсь.— Пилле запнулась.— Вдруг хочет, а потом не захочет. Ээрик расстроится.
— С чего ты взяла?
— Если не будет счастлив, расстроится. Вон дядя Ра как расстраивается.
— Не из-за того же, что жена жить с ним не хочет.
— Из-за чего же тогда? У него жена есть? Дети есть? Я не видела.
— У него в городе жена.
— А почему она проведать его не приезжает? Мы ведь ездим к папе, когда он болеет.
— Дядя Ра ведь не болеет.
— Почему дома не живет, если не болеет?
— Хочет один пожить, подумать.
— Мама, а он зеленых лягушек не ел?
— Вот этого не знаю. Ты куда пошла?
— Пойду спрошу: ел он лягушек?
— Стой!.. Иди сюда, ложки будем протирать.
— Хочу, чтобы папа жил!
Хочу, чтобы...
Потом Айя сказала Ра:
— Вот и лето прошло... Может, и Уме приедет?.. У нас, правда, в этом году ягод нет и деревья голые, а вот цветы зацвели. Погода хорошая стоит, Р1 места наверху хватит.
Места?
Весной там сидел на стуле его далекий предок, и черная птица летала кругами.
А теперь единственная новость: что плохих новостей из города нет.
И из больницы нет плохих новостей, и это поддерживало Айю в ее тревожном ожидании.
А Уме? Ее должно было поддерживать то, что нет плохих новостей из деревни.
Голые отравленные деревья в саду выпустили новые светло-зеленые ростки. Непривычно было видеть такое в разгаре лета.
Одинокая брошенная печь на холме среди ржи, набравшей восковую спелость.
Ветер колыхал колосья на поле, в небе в серовато-синей дымке проплывали облака, вдали на дороге пылил грузовик. Печь давно уже не топили, окружавшие ее стены обвалились, вольный ветер подошел к ней вплотную. Заслонка закрыта, в трубе гудит ветер, она отдыхает, пытается что-то уяснить в себе. Большое поле ей не согреть, весь жар тут же бы унесло ветром — в ночь, в беспредельность, и что из того, что она знает, что хлеб нуждается в тепле больше, чем в размышлениях о том, как бесполезно было бы топить ее.
Но у нее была другая задача — держать вокруг себя дом, жилье. Если б не было дома, какой смысл что-то согревать.
В старой печи жило воспоминание о том, как выпекается хлеб. И это воспоминание не давало ей разрушиться окончательно.
Задумчивым августовским днем, когда Акке добрался до родного селенья, вышел из больницы агроном.
Лоб с залысинами, пристальный взгляд — Йоханнес выглядел так же, как и прежде. Только был бледнее, весенний загар ушел с лица, ведь большую часть лета он провел в стенах больницы.
Он лежал в комнате на диване, когда Ра зашел к нему поговорить. Осторожно присел на край дивана, молча взглянул на агронома, не зная, с чего начать.
— Насос немного бастует,— улыбнулся Йоханнес.— Велели жить тихо, побольше лежать. А лежать — приятно. Слушаю, как муха бьется в стекло, жена на дворе собаку честит. Неизбежное надо принимать как есть. Не останавливают же забег, если кто-то сходит с дистанции. Хорошее хозяйство — как поезд на рельсах, само вперед движется... Двадцать пять лет, хватит! Как офицер на службе. Другие и по тридцать пять на этой должности оттрубили, а мне и этого хватит.
Заметив нерешительный вид Ра, он добавил:
— Раздумываете, о чем бы со мной поговорить? Больной все-таки человек, опасаетесь?..
— Нет... А в общем-то, да.
— Не бойтесь. Врач, правда, сказал, нельзя беспокоиться, говорить много. А сколько в жизни делается чего нельзя! В точности выполнять все предписания — тут и рехнуться недолго. У нас как? Делай то, делай это, из одной крайности в другую. Хорошо еще, папоротники сажать не заставили... Да, слишком большую нагрузку взял, это мне надо было бы раньше заметить. Воз по силам должен быть, иначе сердце не выдержит, как рессора на грузовике. А лежать — хорошо. Между диваном и газиком — большая разница. Там все с движения видишь, все мимо проносится, а здесь начинаешь думать, прикидывать, что к чему.
— Многие большие мыслители были лежачие больные.
— Утром прислушиваюсь, бьется ли сердце. Бьется! Других забот нет, главное — чтоб сердце работало. Будет, значит,
и дальше работать, куда оно денется. Инфаркта можно было и избежать, а теперь что ж поделаешь, надо о сердце думать.
— О сердце, не о болях в сердце...— задумчиво сказал писатель.
— Сердцу радость нужна... В жизни агронома тоже есть своя прелесть, не без этого. Хлеб поспевает, глядишь— тут поле зеленое, там золотится нежно, как пятна у импрессиониста на картине. Сердце радуется. Лето, потом осень, постоянная смена красок. А зимой — новые оттенки, если видеть умеешь. У снега ведь десятки оттенков, в зависимости от погоды, от настроения. В последнее время все меньше было радости, все спешка, все нервотрепка. Трудные были годы. Один семьдесят восьмой чего стоил. За месяц свыше метра осадков, поля в озера превратились, хоть на лодках коси. И зерновые не поспели, их бы зелеными на корм скосить, а не выбирать из воды по колоску... Весь урожай в трубу. Доктор прав, надо менять образ жизни. Злым становлюсь. Но условия-то не изменишь, да и характер тоже, в этом я отдаю себе отчет. Знаю, как одно на другое влияет.
За обедом в отсутствие Йоханнеса Пилле сказала:
— Я хочу папу поцеловать.
— Не ходи сейчас,— запретила Айя.— Папа только прилег.
— Ладно, отложу про запас.
Алар только усмехнулся.
Этой ночью родился новый месяц, а Ра так и не сомкнул глаз, ворочался с боку на бок, все думал, как там Уме одна в городе. Теперь ему казалось, что он бросил жену на произвол судьбы.
Рано утром он выглянул в сад, увидел там агронома в халате. Ра махнул ему и сошел вниз.
— Вот о правосудии думаю,— начал агроном.— Судил вроде по справедливости, а что вышло: одна доярка другую сожгла...
— Вы все сделали, что от вас зависело,— поспешил Ра успокоить агронома.
— Сделать-то сделал, а какой результат? Одна в могиле, другая в тюрьме. Хочешь не хочешь, а тень на меня ложится. Случилось-то все сразу после разбора дела. Пальцем никто на меня не укажет, а тень ложится.
— Зачем же мучить себя понапрасну, вину на себя взваливать?
— Я не взваливаю, я на дело смотрю как есть, как и всем оно видится. Да пропади он пропадом, этот коровник, не было
бы суда, ничего бы и не случилось, так народ считает. Через несколько дней после всего этого встречается мне Калью Тыниссаар, на взводе, конечно, как всегда. И говорит: «Где только Хельге-бензин откопала? Все я понимаю, а этого — не могу понять...» Как да где —какая теперь разница! Почему его жена такое сотворила — это его ни на грош не волнует. Его интересуют только технические детали преступления. Не мотивы, не душа. Внешнее, а не внутреннее. Что человек сгорел, это его не трогает... Да вот еще, дети... По-ихнему посмотреть, я мать у детей отнял. Вернее — обеих матерей. Что из того, что у Майре Мартин дети в детдоме. И потом, люди думают, я еще и Тыниссааров семыо разрушил! Что она распалась давно, что никогда, собственно, семьей и не была, это теперь не интересует никого, правду никто знать не хочет. Да о какой семье тут говорить, если муж с самого начала по другим таскался. И не с тех.пор это началось, когда Майре здесь появилась. Калыо и раньше гулял на деревне, как племенной жеребец. Одной мужней жене ребенка сделал, когда муж в больнице лежал в нервной горячке. Конечно, дело это личное, да вот нет же! Муж потом ко мне приходит: нельзя ли товарищеский суд устроить? Я хотел было отшутиться, говорю: колос зреет, и дай только бог хорошей погоды, какой с дитя спрос, товарищеский суд за это не наказывает. А хотите, идите в народный суд, пускай анализ крови сделают, что ребенок не ваш, алименты назначат. А тот говорит, как я пойду с таким деломг стыдно. А стыдно, так помиритесь с женой, растите молодого Тыниссаара, ну вроде подкидыша. Так и вышло... А Хельге- то самой каково жилось? Вот и не выдержала, схватила ведро с бензином... Вот вы еще говорите: честолюбие... По нельзя же того оправдывать, кто из-за честолюбия облик человеческий теряет, надувается, как лягушка, аж лопается.
— Нельзя печаль оправдывать, нельзя,— сказал Ра, и эти слова ему самому болезненно сжали сердце.
Йоханнес заерзал в своем кресле.
— Правосудие всегда печально. Но кто-то же должен этим заниматься, иначе жизнь наперекосяк пойдет. Правосудие приводит к печали, печаль — опять к правосудию, иначе ее не одолеть. Печальному терять нечего, только правда может вернуть ему радость.— Он вытянул из-под пледа ноги в белых шерстяных носках.— Вы не задумывались, почему на земле вообще ни разу не восторжествовало царство справедливости?
Этот вопрос застал Ра, пребывавшего в роли отца-исповедника, врасплох.
— Царства справедливости?.. Нет...— пробормотал он.
— А потому что счастливых слишком много. Громко, назойливо радующихся. Такая радость легко уживается с ложью, поиски правды ей только помеха.
— Правду искать никогда не было безопасным делом,— напомнил Ра.
— Верно... А могут ли эти счастливые проникнуться чьей-то печалью? Вряд ли, видимость одна получится. Ведь тогда придется правду искать, а это труд тяжкий, душевные муки, угрызения совести. А кому это надо?..
— Но без этого правду не найдешь...
— Да. Так, кажется...
— А если печаль до того дойдет, что и жить не захочется? Какая тогда от правды польза?
— Может и так быть, это случай особый,— согласился агроном.— Когда ничего уже не надо. Когда все равно.
— Не когда все равно, а когда все станет слишком близко к сердцу,— уточнил Ра.— Так близко, что должен уйти.
Агроном смотрел молча. Потом сказал:
— Давайте погуляем немного, я встану. Надо к ходьбе привыкать, а то ноги затекают от бесконечного лежанья.
Однажды Йоханнес сказал:
— Знаете, я ведь тоже журналистом был. На машинно- тракторной станции была газета.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17