А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я только школу окончил, взяли на работу. Со средним образованием там не было никого, ну и поставили корректором. Художеством тоже слегка занимался, карикатуры рисовал. Для сбора материала выезжали на места или с проверкой ездили, если сигнал приходил. В колхозах такое видали, о чем и писать нельзя было, у нас в газете только про ремонт тракторов писали, про передовую агротехнику. Были сами по себе, газета подчинялась политотделу, а он в дела не вмешивался. Однажды в мастерской устроили собрание. Приходит начальник политотдела, спрашивает, почему ремонт плохо идет. Трактористы говорят: «Компрессии нет». А он говорит: «Идите на склад, возьмите!»... Газету печатали в Тарту, в типографии «Коммунист». Потом назначили меня ответственным секретарем. Корректором тоже работал, на двух должностях. Два раза в неделю приходилось в Тарту ездить, на всю ночь, пока к утру газету не выпустим. Ездили на трофейном «виллисе». Была у меня и пишущая машинка, тоже трофейная. В Луунья, пока ждал парома, ставил машинку на колени и отстукивал заметки. Отец мне сказал: иди учиться, сынок, хозяином будешь. Неученый — он всю жизнь батрак. Я и сам подумал: до каких же пор мне по колхозам мотаться, жалобы разбирать. Тогда бабы без конца друг на дружку доносы писали. Потом в Тарту поехал, на агронома учиться...
— Вы и есть хозяин,— сказал Ра.
— Конечно... Но если каждый попскрат — это я сам слово придумал, гибрид от «попе» и «бюрократ» — начнет меня поучать на каждом шагу, какой после этого я буду хозяин? Этих попскратов ничем не проймешь, их даже серебряная пуля не берет.— Он повысил голос.— Только почуют, что не желаю я враньем да приписками заниматься, уже тут как тут, учат, как бумаги заполнять, чтобы все было шито-крыто! А я ведь лучше знаю, какое поле сколько родить может, эти данные у меня по годам расписаны. А тебя за дурака считают, ни думать не дают, ни действовать самостоятельно!..
— Не волнуйтесь, дружище, это вам вредно, — попытался успокоить Ра своего хозяина.— Мы с вами, и писатель и агроном, в глазах попскратов всегда останемся теми, кого надо поучать, подгонять, сзаду подталкивать. Так всегда было. Откуда им понять, что, если подгонять человека, у которого и без того достаточно чувства ответственности, тут и перегнуть недолго...
Агроном встал с дивана, заходил по комнате. Потом остановился перед желтым стенным шкафом, снизу доверху уставленным альбомами по искусству.
— Пойду в лесники, пускай другие, у кого сердце помоложе, с сельским хозяйством возятся. А я буду альбомы рассматривать.— Он снял с полки толстую монографию, пошел с ней к столу.— Вот импрессионистов приберегал до пенсионного возраста, думал, тогда и возьмусь за них основательно. Да нет, придется, видно, на десять лет раньше ими заняться. Вот, глядите. Художники не кричат на меня. Знаю, многие из них были больные люди, но они не агрессивны по отношению ко мне, не высокомерны, и краски их меня не раздражают.
— А вот взгляните, это дворик Ван Гога. Ведь от него отчаянием, одиночеством веет, верно?
— Да, пожалуй. Но куда большим одиночеством на меня веет от горизонта, написанного, так сказать, с доимпрессионистской перспективой. Вот взгляните на эту дорогу. Она тянет меня, прямо засасывает в картину. А импрессионисты никуда меня насильно не тянут, ни в картину, ни сквозь картину, не пытаются меня подчинить...
— Вы хотите сказать, они отделяют мертвое пространство от человека?
— Да. Мне кажется, что они меня уважают, даже защищают.
— А вот эта работа Ван Гога... Вам не кажется, будто вы видите одно и то же одновременно как бы с двух разных точек зрения? Видите, он использует две разные перспективы? Мне от этого физически плохо становится, как будто мировой порядок нарушен.
— Ван Гог — постимпрессионист... Давайте лучше на природу посмотрим. По альбому придется, сад-то вон еще не оправился... Надо учиться видеть все в движении. На склоне лета это делать лучше всего, когда все созревает и мягкость особая разлита в природе...
На дворе пахло ромашкой и молоком. На кустах смородины сверкала паутина, георгины возле дома были в каплях росы. Пахли на солнце деревянные стены дома. Йоханнес возбужденно ходил по саду.
— Скоро появятся,— сказал он, глядя на дорогу.— В одиннадцать должны начать. — Он нетерпеливо взглянул на часы.— На пять минут опаздывают...
Ра тоже забеспокоился.
— Уж вы точно по часам хотите, — усмехнулась Айя.
— А почему нет? Именно по часам. По часам и точно по графику. А график у меня в комнате на стене висит.
— А ты сам-то всегда по графику начинал?
— Не всегда, а большей частью по графику. Какой-то план всегда должен быть. График на стене, там очередность полей, время, когда начинать! — горячился агроном.
— Да не волнуйся ты из-за этого,— успокоила жена.— Появятся скоро, если обещали.
— Заместитель у меня парень хороший, да вот точность не всегда соблюдает.
— Прекрати, Йоханнес! — сказала Айя.— О сердце своем подумай.
— Ты права. Действительно, волноваться нечего.
Сказал, а сам не успокоился. Повернувшись к Ра, он тихо,
как бы извиняясь, сказал:
— Жатва для агронома — дело особое, тут уж ничего не поделаешь.
Наконец от леса показались комбайны, четыре машины в ряд. Им предстояло скосить ржаное поле вокруг хутора.
Начали. Осторожно опустили хедера. Гул моторов усилился, машины вошли в рожь, загудели барабаны.
Вся семья агронома вышла за ворота, писатель за ними.
— Дядя Ра, ты заметил, мама нас сегодня как на праздник одела! — крикнула Пилле.
Айн был как маленький франт: в белых брючках, в белом свитерке, он семенил по свежему полю, боясь отстать от других.
Вдали у леса первый комбайн выбросил солому. Йоханнес шел, пристально глядя себе под ноги. Его интересовало, не осыпается ли зерно.
Вдруг он остановился и показал рукой:
— Смотрите, вот на этом месте в пятьдесят втором году председатель моему отцу маузером угрожал, обвинял в саботаже. Колхозная картошка начала гнить в буртах. Зима была теплая, дождливая, а в марте тридцатиградусный мороз ударил... А я на любое поле просто смотрю — сколько может урожая дать. Какое там — в лесничие!.. Привык за все дело целиком отвечать, иначе не могу, вот в чем моя ошибка... А про сердце нельзя забывать, это я знаю.— Йоханнес пристально взглянул на шагавшего рядом Ра.— Знаю, о чем вы думаете. Это и без слов понятно... А денек-то сегодня какой! Надо землю благодарить, что она вообще что-то родит. Нельзя предаваться гордыне, нельзя...
Вдали шумел и светил светом мир. Но источник сил был в них самих.
Прежним остаться не может никто. Оба они отмечены судьбой.
Им обоим теперь надо учиться жить по-новому — с меткой на сердце.
Ра чувствовал: пришло время примириться с тем, как он, без шапки, обезумев от горя, стоял тогда на Садовой улице, под осенними звездами, прижимая к груди холодное тело сына. С тем, как лихорадочно копал песок и землю — когда-то он делал это машиной, а теперь вручную,— чтобы найти мертвое тело своего единственного сына. Невдалеке шумела городская магистраль, шумела днем и ночью, будто история всего мироздания с шумом и грохотом проносилась мимо. И когда лопата наткнулась на резиновый сапог мальчика, он проклял весь мир.
Примириться с землей, которая дает и отнимает назад.
Примириться с тем, как копал землю, машиной и вручную.
Примириться с комьями глины в ванне у жены, в которые она день за днем пытается вдохнуть жизнь.
Примириться с тем, что есть, и с тем, чего нет.
Кто это сказал — Уме или Акке:
— Пустые места диким мясом обрастают...
Акке отправился в дорогу.
Последняя или предпоследняя это была его дорога или же только очередное странствие в нескончаемом пути к миру и к самому себе, трудно было сказать. Не знали этого и те несколько премудрых мужей, по чьему приказу он отправился в путь.
Однажды рано утром перед восходом солнца в бедной хижине, где жил Акке, появился рыжеволосый Койбас, нарочный. Копье он оставил за дверью. Еще двое человек ожидали на дворе. Если бы монах в этот ранний час открыл дымовое окошко, он увидел бы ожидавших — на одном был пояс с бляшками, а на втором серый домотканый зипун. Они стояли молча, прислушиваясь, что происходит внутри.
Но там не происходило ничего необычного. Койбас стоял в открытых дверях, в слабом утреннем свете. Прямо на уровне его головы на Акке уставились, точно пустые глазницы, три дырки от выпавших сучков в еловом косяке. В синих глазах молодого рыбака стояло хмурое любопытство: вон как, оказывается, живет наш новый священник. Акке сидел на лавке и грыз сухую горбушку; на нем была изношенная до дыр ряса августинца, в сумраке светилась его выбритая тонзура. Где- то на бревенчатой стене, в пахнущей дымом темноте жужжала муха. В этой крохотной избушке Акке показался парню выше ростом и костлявей, чем был на самом деле. Койбасу вспомнилось: такой же высокой и худой была и его мать Гудрун, которая умерла в прошлом году от чумы вместе с мужем, младшим сыном и восьмилетней дочкой и была сожжена в священной роще. Это сходство он заметил сразу, как только поздоровался. Никакого зла он не таил на этого монаха, да и с чего было таить? Он с детства привык слышать это имя, как только разговор заходил об их старейшине, о христианской вере и о войне. Время было такое, что редко когда не заговаривали об этом. Старшего их сына считали погибшим, и теперь старики немало подивились, когда он вернулся христианским священником. Он был вроде бы ливом, а вроде и нет. Речи, которые он вел, поневоле озадачивали. Конечно, он был ученый человек, где уж понять его простому рыбаку. Никакой гордыни он не выказывал, терпеливо объяснялся с каждым, кто не избегал его. Непонятно было, за кого его принимать. Время было смутное. Люди в железных доспехах заняли их селенья, наложили новые подати, бренчали оружием, распевали свои громкие песни, пили медовуху и устраивали в лесах охоту. Ливы переполошились: земля зашаталась, стала уходить у них из-под ног, точно трясина. Койбас был рыбак, и такое чувство было ему
хорошо знакомо. Чем дальше, тем больше прибавлялось пришельцев, хотя ливы по-прежнему возделывали свою землю, распахивали пожоги, разводили скот, добывали птицу и рыбу.
А может, это был сказочный морской царь — тот, кто сидел теперь перед ним на лавке и стряхивал с одежды хлебные крошки? Вряд ли. Краюха его была куда как мала, какие уж тут крошки. Чудной человек был этот Акке. От него веяло чем- то таким, что внушало страх и уважение. Он призывал к невозможному. Те, кто приходил его послушать, думали, что он будет хвалить орден и превозносить рыцарей, а он говорил о боге, но больше всего — о человеке.
Ох, нелегкое дело выпало Койбасу! Куда проще по заводям загонять в сеть остроносых щурят, это сподручнее. А тут — как животное убивать, препоганое дело. И делать его надо побыстрей, а то вовсе не сделаешь. Парень шумно втянул воздух широким носом, расправил впалую грудь под домотканой рубахой.
— Идем с нами. Так старики приказали.
Койбас думал, что монах начнет возражать, и прикидывал, как ему быть в этом случае. Но Акке лишь молча смотрел на него пристальным взглядом, под глазами у него наметились мелкие морщинки. Под правым глазом темнело родимое пятно, придавая лицу ироническое выражение.
— Сейчас?
— Да, сейчас.
Акке встал, зачерпнул ковшиком воды из кадушки, напился. Он был готов идти.
— Возьми свои вещи.
— Это тоже приказ? — с прежним спокойствием спросил он.
~ Да.
Что у него было из вещей? Четки, ларец с предметами таинства, в котором были: крест, покрывальце, чаша для причастия; все это принадлежало не ему, а приходу. Латынь и поучения святых отцов были у него в голове, в нем самом — самое ценное, чем он обладал.
— Старейшины хотят поселить меня в новом месте?
На это рыжий не ответил.
Молча они вышли из хижины. Скрипнули рассохшиеся доски, когда Койбас прихлопнул плечом дверь этой убогой, как и все вокруг, избушки, некогда принадлежавшей старухе по имени Вайва.
— К Овечьему камню,— сказал Уссо, один из ожидавших снаружи, не ответив на приветствие.
Акке двинулся вперед. Вставало багровое солнце, в воздухе пахло спелым колосом. Он шел вдоль леса по направлению к Койве. Три человека с копьями в руках шли следом.
Там вдали на пригорке стоял когда-то родительский хутор! Большая осина была еще жива, дерево детства. А хутор сгорел.
Куда ступит чума, там следом подымается бунт. Турайда опять восставала, ливы делали очередную отчаянную попытку освободиться от чужеземцев. Никто об этом не говорил, но каким-то образом все это чувствовалось. По взглядам? По жестам? Носилось в воздухе, ощущалось в лесу, в реке. Да, даже там: вон чужаков с нашей земли! Иначе и быть не могло.
Они его не подгоняли. Никто не произнес ни единого слова. Как будто не суровые, безмолвные стражи шли следом, а тени.
Деревня была разграблена, опустошена. Мало осталось от того, что оставил когда-то здесь Акке, отправляясь на чужбину. Дорога, деревья, река — те же самые, но многих домов нет, многие стоят пустые. Причина — чума или же разбой. Поля не возделаны, пустошь, когда-то плодородная, заросла лесом, опять надо корчевать.
Он идет вдоль изгороди отчего дома. Лебеда, дикая конопля, стойкий дух гари от развалин. Пеплом стал дом, мать с отцом, сестры с братьями. Похоронены, наверно, как христиане, но потом, под покровом темноты, выкопаны и сожжены по ливскому обычаю. Так что голоса их снова встретились с шумом леса, с журчанием реки тихим солнечным днем, а в печальном завывании ливского ветра слышны глухие жалобы их, задушенные чумой.
Он проходит мимо бывшего дома. Там, позади, все еще валяется полусгоревшая борона; три недели назад, когда он вернулся сюда, один вид ее вызвал у него слезы умиления. И теперь новые старейшины, которых он толком еще и не знает, приказали привести его. Жертвенное животное упало на правый бок, боги согласны: придется начинать кровавую жатву! Поля убраны, теперь очередь за одетыми в железо пришельцами. Отточенное копье и острый меч поразят их нежданно, они повалятся наземь, как скошенный ячмень. Призывам к милосердию теперь не место, и поэтому Акке должен уйти, хотя он и родня им по плоти и крови, иначе и ему внушит свою ливскую истину острое копье — в той самой хибарке, что осталась от старой ведьмы Вайвы, околевшей от чумы. Из его провожатых один слишком юн, другие стары и
немощны; все сильные мужчины пойдут на городища — палицей и топором крушить черепа тем, кто там пьет и бесчинствует.
Перед его взором смутно выплывает один очень далекий весенний день, точно ольховым дымком повеяло сверху, от бани. Ливские селенья еще не разорены, не разграблены, во всяком случае еще не так, как немного позднее. Но мать с отцом да и все в деревне уже в тревоге: что-то дальше будет, неужто... Он тогда еще в лодке перевернулся на реке.
На берегу лодка сразу и бросилась ему в глаза. Вот эта, самая новая. Ему вспомнилось: отец все собирался выдолбить из осины хорошую легкую лодку. Потому он так и берег это дерево, потому и огораживал его на зиму, будто там сам бог земли поселился, огораживал, чтобы зайцы ее не обглодали холодной вьюжной зимой. А чтобы потом новый частокол не городить, его оставляли и на лето, хотя летом от него не было никакой пользы. Эта загородка была как будто специально для детей сделана. Тут у них была крепость, которую они по очереди обороняли от врагов, вооружившись деревянными мечами и топорами, крича до хрипоты: «Давай! Коли!» Мать беспокоилась, как бы мальчишки в военном азарте глаза друг другу не повыкалывали, но отец сказал: «За пазуху глаза не спрячешь, дело военное. Кто беречь не умеет, пускай слепой ходит». Так что много драк, крови и слез повидала эта осина на своем веку. Теперь она стояла, обожженная с одной стороны пожарищем, но еще живая. Кто теперь помнит, что замышлял сделать из нее Ниннус, здешний старейшина? И у кого он сам с семьей скоро останется в памяти? Все прахом будет, и довольно скоро, судя по нынешним временам.
Догадался ли Акке, что его ждет?
То, что не явлено глазу, он как раз видел яснее всего.
Итак, новая лодка. Самая маленькая по сравнению с другими и, скорей всего, самая неустойчивая.
— Сядешь в эту,— сказал ему Уссо.— Мы рядом пойдем. Помни: голос подашь — приколем. Если кто окликнет, скажешь: к последнему причастию.
Акке положил в лодку свою шкатулку, спустил на воду. То же сделали и другие. Оружие они положили на дно, под солому. Справлюсь ли, мелькнуло в голове у Акке, ведь столько лет прошло. А когда-то хорошо умел, пока не забрали в заложники.
Прежде чем сесть в лодку, Уссо провел по скамейке ладонью — бога долой! Бога и злых духов. Для старика что христианский бог, что злой дух, первый даже похуже будет,
чем старые ливские злые духи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17