А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

мы быстро согревались, и шум моря не доносился до нас. Но если мы забывали перед сном прочесть вечернюю молитву, то приходилось вставать с теплой постели и становиться на колени в холодной комнате,— это стоило нам больших усилий. Забыть прочесть вечернюю молитву считалось большим грехом, и только те «равнодушные», от которых бог отвращал взор свой, молились лежа в постели.
Георг — тот смотрел на дело легко, до ужаса легко!
— Э, наплевать! — говорил он. — Мы прочтем сразу две молитвы завтра вечером.
Конечно, это его ничуть не беспокоило, он ни к чему не относился серьезно, ему все было нипочем.
Однажды газетка «Детский листок» напечатала историю, похожую на нашу. Речь шла о двух мальчиках, забывших прочесть вечернюю молитву. Один из них встал с постели и помолился, а другой не захотел. Поутру того, который загладил свой поступок, нашли мертвым, — бог взял его в награду за благочестие; а другой брат обречен был продолжать жизнь в наказание за свое безбожие.
Этого я уж вовсе не мог понять; я любил жизнь, и у меня в голове никак не укладывалось, что смерть может быть наградой. Гораздо больше смысла было рассматривать смерть как наказание.
Однажды утром меня ошеломила весть о том, что Хольмгрен ночью наложил на себя руки. Он боролся с дьяволом, как обычно, но на сей раз победил врага — перерезав горло себе самому. Рассказывая нам об этом в воскресной школе, Дам подробно остановился на самой борьбе и определил ее исход как победу Хольмрена. Это заставило меня внутренне возмутиться.
Зима не показалась нам ни светлее, ни легче оттого, что у матери снова родился ребенок. Теперь я уже сам понимал кое-что и часто со страхом глядел на расплывшуюся фигуру матери. А по вечерам мы с Георгом, спрятав головы под перину, рассуждали, как было бы чудесно, если бы в нашей семье больше не появлялись на свет дети. И вдруг однажды ночью мы проснулись от сильного шума и переполоха внизу. Мать громко кричала, и нам пришлось бежать за мадам Бек. К утру все было кончено, и мать сидела в постели, перемалывая зерна для кофе, который должен был сварить Георг. Около нее лежал маленький спеленатый мальчик с красным носиком.
Значит, все начнется сначала: опять детский крик, люлька и прочее. Маленькая сестренка Анна настолько подросла, что уже могла самостоятельно передвигаться, а тут новое беспомощное существо! Значит, для нас вообще не предвидится никакого просвета; существование наше навсегда останется неизменным.
Однако, как ни странно, нельзя было не полюбить это маленькое существо, раз уж оно появилось на свет. Новый братец привязал к себе и меня и Георга в силу таких естественных свойств человеческой природы, которых мы не могли преодолеть. С первых же дней нас стало тянуть к люльке, как только мы входили в комнату: хотелось посмотреть на братца. Он лежал и пристально разглядывал потолок, на котором танцевали зайчики, отраженные волнующейся под лучами утреннего солнца морской поверхностью; светлые глазенки малыша кротко сияли, словно звездочки. Потом появилось искушение заставить малютку улыбнуться, залепетать — и уже невозможно было оторваться от него. Как только мы собирались уходить, он начинал вертеться всем своим маленьким тельцем, и в невинных глазках-звездочках появлялось повелительное выражение. Приходилось стоять около него, пока он не засыпал.
А когда мы по-настоящему полюбили братишку, когда малыш стал неотъемлемой частью нашей семьи, он заболел воспалением легких. Не было больше ни очаровательного лепета, ни детской улыбки; братишка уже не пускал пузырей из материнского молока и не брыкался от радости, когда мы стояли вокруг и смеялись. В люльке лежало бледное, посиневшее существо, с хрипом в груди, с тяжелыми, словно свинцом налитыми веками.
Как горько нам было, когда, вернувшись из школы, мы застали мать сгорбившуюся, с заплаканным лицом. На столе в чисто прибранной комнате стоял маленький гробик; там лежало бездыханное дитя в венчике из бумажных цветов, — осталась только тень маленького человечка. Смерть его была так нелепа, так бессмысленна. И так непоправима! Явился причетник; Георг надел на себя всю лучшую одежду, какая была у нас обоих. Отец вышел в калитку, неся гробик под мышкой, за ним следовали мать и Георг. На прибрежной тропинке они встали друг за другом, и маленькая похоронная процессия двинулась в путь; впереди шел причетник и пел псалом, из которого явствовало, что наш братец радуется, уходя на небо, и упрекает отца с матерью за то, что они оплакивают его смерть. Тут во мне вдруг словно оборвалось что-то. Я стоял возле дома, отчаянно ревел и колотил кулаком в стену.
— Замолчи! Да замолчи же! — кричал я со слезами.
Я слышал, как причетник пел, двигаясь по прибрежной тропинке, и меня всего корчило от его утешений. Они казались мне дьявольскою издевкой. Ведь он ранил мать своими словами прямо в сердце, этот отвратительный причетник со щетиной, торчавшей из носа!
Во мне поднимался упрямый протест; я объявил войну церкви, молитвенному дому, воскресной школе и всему, что было с ними связано. По воскресеньям я прогуливал уроки; я слышать больше не хотел о воскресной школе, даже побоями меня не заставили бы пойти туда. Георга очень легко было уговорить, он был падок на всякие такие штуки. Учителей воскресной школы я обходил далеко. Мне взбрело в голову, что была какая-то связь между ними и смертью маленького братца; я вообразил, что они замышляют уморить и меня: они ждут только, чтобы я стал по-настоящему набожным и богоугодным, а тогда высосут из меня всю кровь.
Я освободился от этого кошмара, лишь когда стал пастухом и начал проводить все время на лоне природы, жить беззаботной жизнью среди животных и растений. Вполне ясное представление о христианстве сложилось у меня только в Аскове, где я, будучи уже взрослым, сидя на скамье в Высшей народной школе, удивленно следил за усилиями преподавателей согласовать все науки, даже физику, с ветхим и новым заветом, — это было бы так же противоестественно, как если бы заяц начал жевать жвачку!
Еще позднее понял я истинный смысл того псалма, который пел причетник. Для бедных людей все же утешение, хоть и горькое, знать, что самым надежным опекуном их детей является смерть.
Отец представил в округ «проект» со сметой на производство дорожных работ в Сковгорсбаккене. На этот раз ему повезло и он получил подряд. После этого он совершенно преобразился. Стало быть, не одна мания величия побуждала его возиться со сметой и составлять проект. Он хорошо справился с работой и заслужил похвалу дорожного инспектора. Он и денег порядочно заработал, но у нас было много дыр, которые следовало заткнуть; зима выдалась тяжелая, мы задолжали и в лавке и булочнику.
Вслед за окружным управлением и наш городской муниципалитет поручил отцу работу, сначала небольшую — на пробу, а когда он выполнил ее удачно, то стал получать работы и покрупнее. В ту пору в городке была, вымощена лишь проезжая часть улиц, поэтому для горожан было целым событием решение муниципалитета замостить первую улицу сплошь и поручить руководство работами отцу. За это он должен был получать по три кроны в день — вдвое против того, что обычно платили рабочим.
Было от чего прийти в восторг! Мы, дети, не помнили себя от счастья и гордости. Мать улыбалась и начинала мечтать о собственном домике.
— Но только не здесь, у моря, — говорила она.— Мне уж надоело быть морской девой!
Отец теперь работал с целым штабом помощников; землекопы срезали бугры и выравнивали почву, возчики вывозили мусор и доставляли материалы, каменотесы занимались своим делом. Не хватало рабочих, умеющих мостить, и никто не решался взяться за это. Тогда отец отыскал двух молодых шведов и принялся их обучать.
Мы с братом больше не, ходили работать к чужим людям, а бегали теперь с рулеткой и, когда требовалось, держали полосатые нивелирные палки или подносили камни рабочим. Но большею частью мы бывали свободны и могли делать что хотели.
Стояла весна, и мы сняли полог с нашей кровати, чтобы вставать с рассветом, — мы занимались рыболовством, а рыба просыпается рано. Когда утреннее солнце посылало первые лучи сквозь щели черепичной крыши и наполняло чердак огненной пылью, мы были уже на ногах и прокрадывались вниз на цыпочках, чтобы не разбудить отца с матерью. Рассвет румянил море; водоросли, поднимавшиеся со дна целыми пучками, расстилались на поверхности и напоминали цветущие клумбы роз. Мы достали у лавочника большой плоский ящик, проконопатили все щели и плавали на нем по мелководью. Георг стоял впереди с самодельной острогой в руках и потихоньку раздвигал водоросли: под ними дремали угри, беспрерывно разевая рот, словно жевали табак. Нам редко удавалось поддеть какого-нибудь угря острогой — не хватало опыта и сноровки, — но много раз мы бывали почти у цели, во всяком случае достаточно часто, чтобы у нас не пропал интерес.
Водились там и щуки и окуни. Было время нереста, и рыбы, разбухшие от икры, разнеженные весенним теплом, медленно плыли вдоль берега в поисках пресной воды. Они приплывали издалека, из Балтийского моря и направлялись к берегам, держась пресной струи, пока не добирались до устьев рек. Они считали море неподходящей средой для мальков и старались выметать икру в пресных водах.
Это казалось прямо непостижимым.
Но все было именно так! На отмели около Себэкена рыб можно было хватать прямо руками, если знать их повадки и приходить к ручью пораньше. Мальчики-рыболовы обычно прибегали сюда на рассвете; нам случалось, однако, перехитрить их и прийти еще раньше. Когда весенний восточный ветер отгонял в часы прилива морскую воду к другому берегу острова, обнажая часть морского дна, по отмели веерообразными струйками растекались воды ручья. Вдали, где кончалась отмель, начиналась настоящая морская глубина. Просыпались птицы; близился солнечный восход; с блестящей морской поверхности веял предрассветный бриз; и повсюду в лужах на отмели плескались и брызгались икряные окуни, которые выбивались из сил, чтобы попасть в пресную воду. Мы приносили с собой корзину и вооружались ржавыми вилками. Мать бывала довольна, когда мы возвращались домой с корзиной, полной окуней. Отцу они не нравились, — как и все борнхольмцы, он питал отвращение к пресноводной рыбе.
— Есть окуней — все равно что жевать подушку с иголками, — говорил он.
Мы, дети, тоже не очень любили окуней; но раз они были пойманы, их надо было есть. Никто не хотел покупать эту рыбу, а мать была не из тех, которые что-нибудь выбрасывают зря.
Другое дело щука! Правда, она тоже была костлявая, но все же совсем не чета окуню. Щука считалась благородной рыбой.
— И потом, никто не видит, что у нас в желудке, — рассуждала мать, — а государственный советник недаром кушал щуку в день своего рождения!
— А из чего видно, что она рыба благородная? — спросил я.
— Из того, что она поедает других рыб, дурачок, — сказала мать, смеясь, и толкнула меня в спину.
— А отец любит щуку? — спросил Георг.
— Вот уж не знаю, — ответила мать. — Но я знаю, что аптекарь любит, поэтому бегите сначала туда. А если он не возьмет, пойдите к доктору или к фохту.
Это была местная «знать» — люди, ко вкусам которых другие относились с известной снисходительностью, зато обдирали их как только могли. Настоящие богачи, крупные торговцы и судовладельцы, были не настолько глупы, чтобы покупать щуку по пятнадцати эре за фунт.
Эту цену дал нам аптекарь. Щука весила больше десяти фунтов, и мы чувствовали себя страшно важными, когда проходили с ней по улицам; все могли тогда видеть, что копенгагенские мальчики тоже умеют ловить рыбу. Хотя, пожалуй, все-таки мы поступали неправильно: теперь отец стал руководителем работ, он должен был бы сам есть щуку!
— Эх, ты! У нас ведь всегда туго с деньгами,— сказал мне Георг. — Их никогда не хватает!
Да, тут крылось непонятное; у отца была теперь хорошая работа, но у нас в доме по-прежнему экономили. Мать считала каждое эре.
Дни становились все длиннее, а вода теплее. Засучив штаны как можно выше, мы бродили по мелководью, выгоняя угрей из-под больших камней и поддевая их острогой. На этот лов также следовало приходить пораньше; вода была еще холодная, но когда из моря поднимался огненный шар, она, казалось, сразу теплела и все окна вдоль прибрежной тропинки загорались. Старая вдова рыбака, Марта, появлялась в дверях и определяла погоду, приставив к глазам руку; а в городе уже кричали петухи, мычали коровы, стоявшие на привязи, из хлевов доносился рев молодой скотины, и слышно было, как бряцали упряжные цепи о дышла, как гремели колеса телег по каменному настилу, — из крестьянских дворов люди выезжали в поле.
Здесь же был тихий мирок, где приходилось двигаться как можно осторожнее; беззвучными шагами, перешептываясь, брели мы от камня к камню и осторожно передвигали их, держа наготове острогу. Под крупными камнями, торчавшими из воды, — излюбленным местом отдыха чаек, — мягко, призывно булькали волны прибоя, а над водой раздавался крик низко летящих уток. На дне, под большими камнями, изредка попадались бледно-голубые гагачьи яйца, — птицам не под силу было донести тяжелую ношу до родного гнезда. Эти яйца очень любил отец; он вообще охотно поедал все, что дарила свободная, дикая природа.
Однако ему не нравилось, что мы подолгу пропадали на взморье, хотя мы и приносили домой много лакомых вещей: дети должны приучаться к настоящей работе. Вот сверху донесся стук его деревянных ^башмаков, подбитых железом, и он вышел из калитки; по счастью, он нас не видел, — низкое утреннее солнце било ему прямо в глаза. Значит, сейчас около шести часов утра; в шесть у него начиналась работа.
И не успевали мы оглянуться, как было уже семь. Мать стояла наверху, приложив руку к глазам, искала нас и звала.
— Приехали ли лодки? — кричала она. — Тогда бегите в гавань, купите пять фунтов мелкой трески; вот вам десять эре. Но поторапливайтесь! Вы же знаете, отец приходит в половине восьмого.
Ага, значит к завтраку у нас будет жареная треска!
В восемь начинались занятия в школе, но от них легко было увильнуть, — никто не проверял, пришли мы учиться или нет. Часто по дороге нас сманивал кто-нибудь, кому требовался мальчик на работу, или же мы сами находили что-нибудь занимательнее уроков и удирали.
В школе мы сами заботились о развлечениях. У нас был в первые годы только один учитель — старый причетник, учившийся в молодости на пастора; попав в неприятную историю с какой-то женщиной, он вынужден был отказаться от духовной карьеры, но это не помешало ему стать учителем.
Он занимался с нами и утром и после полудня, но относился к урокам очень небрежно. Он сидел на кафедре с тростью в руке, курил длинную трубку и читал столичную газету, предоставляя нас самим себе, а чтобы мы ему не докучали, заставлял нас хором твердить нараспев псалмы. Когда мы допевали псалом до конца, он приказывал начинать следующий. Трость равномерно раскачивалась в его руке, но как только наступала пауза, трость останавливалась, и он с негодованием отрывался от своей газеты, начинал шипеть и браниться, затем немедленно сходил с кафедры и бил нас тростью, не разбирая, кто прав, кто виноват. Он был готов в любое время учить нас своей тростью, таскать за волосы, стучать по нашим головам костяшками пальцев. Ему было совершенно безразлично, кого бить,—и он был по-своему прав, поскольку все мы создавали беспорядок; первые ряды распевали псалмы так усердно и набожно для того лишь, чтобы он не догадался о том, что происходит за их спинами. Внезапно наступала тишина, и все глаза устремлялись на последнюю скамью, где стоял Хенрик Бэдкер, изображая из себя черта, — с черным лицом, вытаращенными глазами и оскаленными зубами. Учитель бросался туда с тростью, но редко мог добраться до грешника, — мы плотно сдвигали столы и загораживали путь. Хенрик стоял в узеньком проходе у стены, учителе же был посреди класса. Оба готовились к прыжку, не спуская глаз друг с друга; всякий раз как учитель делал движение, чтобы броситься вперед, мальчик прыгал в сторону, и столы снова преграждали учителю путь. Внезапно старик круто поворачивался и уходил из класса; потрясая гривой волос, зажав трость под мышкой, он важно шагал через улицу к своему дому. Тогда у нас наступал перерыв, и мы не видели учителя час или два.
Трость обыкновенно хранилась в кафедре. Когда мы собирались устроить представление, два больших мальчика приходили в школу пораньше, поднимали крышку кафедры, доставали трость и основательно натирали ее луком. Собираясь разыграть старого учителя, все мы чинно сидели на своих местах, а когда он входил, мы, с виду такие послушные, сразу начинали хором распевать псалмы. Учитель развертывал свою газету.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19