Мне стало стыдно, и я не мог взглянуть ей в лицо, схватил корзинку и побежал, но она догнала меня и прижала к себе. От ее испачканного платья пахло кухней, и вся она производила на меня неприятное впечатление, словно была совсем голая. Я толкнул ее локтем в грудь и убежал.
Каролина была гораздо лучше, и пахло от нее не так противно. Она казалась мне просто старшей сестрой. И целовалась она точно так же, как мои сестренки, когда, бывало, обрадуются мне, — с открытым ртом, задумчиво глядя на меня, — так что я совсем ее не пугался. Она складывала губы трубочкой, как будто лишь недавно перестала сосать грудь. Когда же меня насильно целовала Андреа, рот у нее бывал влажный. И все же именно Каролина подвергла жесточайшему испытанию мое мальчишеское самолюбие.
Ко времени жатвы трава на пастбище бывала уже съедена и земля высыхала. Зато трава на луговинах за городским выгоном и клевер на полях подрастали после летнего покоса, и там можно было пасти скот. Тогда и наших дойных коров гоняли туда же, и я избавлялся от чужого скота; мое стадо становилось менее многочисленным, и с ним легче было справляться. Но следить за скотом приходилось гораздо внимательнее: полосы, арендуемые хозяином, были разбросаны тут и там, часть на северной стороне, часть на склоне холма. Большого труда стоило выгонять скот и пригонять обратно домой по узким полевым тропам; да и пасти его было нелегко — приходилось удерживать по двадцать — тридцать голов скота на луговине или на клеверном поле площадью в каких-нибудь два тённе!, да еще ничем не огороженном. Мальчики из города посещали меня очень редко, — они не могли разыскать наше стадо, так как только утром хозяин говорил мне, куда сегодня гнать скот. Он уже успевал обойти городской выгон и возвращался домой весь мокрый от росы, когда мы еще сидели за утренним завтраком.
— Сегодня тебе лучше гнать скот в Хольведье, Мартин, — говорил он. — А мы все примемся за ячмень около Горелой пустоши.
1 Тённе — старинная земельная мера в Скандинавии, соответствующая современным 0,55 гектара.
Меня трудно было найти, и я проводил дни в одиночестве; Якоба, часто приходившего на пастбище, я больше не видел. Случалось, что мои сестры собирали колосья па соседнем поле. Они были заняты не меньше, чем я, но все же одно сознание, что они где-то рядом, рассеивало чувство одиночества. Ах, как я скучал по моему пастбищу с его кучами щебня и сырыми низинами, по заросшему вереском длинному каменистому «Холму висельников», по ямам с водой, образовавшимся там, где когда-то брали песчаник, — ведь оттуда я мог видеть свой дом. Как часто раньше взбирался я на «Холм висельников» и смотрел на другой берег озера, довольный тем, что мать в это же самое время выходила на кухонное крыльцо и смотрела в мою сторону, как и я, приставив к глазам руку.
Здесь же передо мной рассыпались лишь правильные голышки возделанных полей. Не было даже ящериц, которых можно было бы выдрессировать так, чтобы они являлись по моему зову, а я мог бы прятать их в шапку, если надо было пойти к скотине. Они были ласковые, эти ящерицы, когда привыкали к человеку, любили, чтобы их гладили, и когда я проводил пальцем по головке, они выгибали шею: тонкая кожа на шее то вздувалась, то опадала, как будто под нею билось живое существо. Ящерицы быстро двигались, ловко умели хватать языком мошек и охотно съедали наловленных мной мух. А здесь, на городском выгоне, ящерицы не водились. Зато здесь были растения, которые сами ловили мух, — низкие и клейкие, они росли в траве и жадно разевали свой зев. Если на них садилось насекомое, то сразу прилипало, и зев закрывался; а когда он вновь раскрывался, насекомое бывало уже съедено.
Я с любопытством пробовал кормить растения, но они оказались какими-то ГЛУПЫМИ: бросишь им маленький кусочек торфа величиной с муху — они и его проглотят!
С городским выгоном у меня связано одно светлое воспоминание. На лугу, к северу от холма, я устроил себе пещеру в шлюзе старой плотины; в каменной стенке шлюза я нашел однажды пороховницу, которую, по-видимому, припрятал какой-нибудь охотник. Смастерить ружье было нетрудно: среди хлама на дедушкином
чердаке я отыскал как-то огромный старинный ключ, полый и такой тяжелый, что им можно было убить человека; выпилив в ключе отверстие для запала, я прикрепил его к палке — и пошла пальба, пока наконец порох не иссяк.
Когда с полей свезли весь хлеб, снова настала хорошая пора. Пастухи, по старому обычаю, сняли все изгороди и пустили скот свободно пастись повсюду: это называлось «пасти с ветерка»; сами же мы собирались в кружок, играли в «разбойники», прыгали через ручей... Таким образом мы согревались, а мокрую одежду сушили над костром. Но этой холодной, дождливой осенней поре слишком быстро наступал конец.
Чаще всего я пас стадо на склоне холма, где у хозяина было несколько участков, примыкавших друг к другу; оттуда открывался широкий вид на город и на море. Мы возили на хутор снопы с большого ячменного поля, а скот я пас рядом, на прошлогоднем клевере. Клеверное поте было большое, а лес позади него служил хорошим укрытием, и я проводил там большую часть времени с работниками, убиравшими хлеб.
Был один из горячих дней уборки урожая. Хозяину не удалось нанять поденщиков, — строительство новой гавани, где платили гораздо больше, привлекло всю свободную рабочую силу, — а хлеб пора было свозить с поля. Мы возили его на трех телегах, но с одной парной упряжкой; девушки навивали возы, старший работник все время разъезжал взад и вперед — то с полным возом домой, то с пустым обратно, а дома хозяин и Ханс Ольсен разгружали и перетаскивали хлеб под крышу. Возить на трех телегах всего с одной парой лошадей нам удавалось потому, что снопы были сложены в копны, каждая из которых равнялась возу. Апдреа навивала воз, хотя она была самая сильная и должна была бы «подавать», то есть поднимать снопы на вилах, но Каролина не умела навивать воз так, чтобы он не съехал вбок или не обвалился, — для этого нужен был большой опыт. «Подавала» она тоже не очень ловко, и когда воз становился высоким, я помогал ей, берясь за ее вилы одной рукой; она же в это время по-матерински посматривала па меня своими добрыми глазами, отчего у меня становилось теплее на сердце. Густые ресницы Каролины серели от пыли. Капли пота блестели на темном пушке ее верхней губы; она облизывала губы и смеялась мне в лицо, пока мы держали снопы на весу и ждали, чтобы сильные голые руки Андреа подхватили их. Когда воз бывал навит, мы с Каролиной общими усилиями забрасывали наверх к Андреа тяжелый шест, а она клала его вдоль воза — шест должен был лежать как раз посередине, — и закрепляла петлю на переднем конце. Задний конец шеста висел в воздухе, и мы притягивали его вниз при помощи блока и веревки. Каролина и я, ухватившись за веревку, повисали на ней всей своей тяжестью, Андреа нажимала сверху — и, рывок за рывком, шест пригибался все ниже. Это была веселая работа; мы жались друг к другу и раз за разом напрягали силы; Андреа сидела наверху, свешивала оттуда голову и запевала: «гип-гип», и опять: «гип-гип» — пока веревка не натягивалась так туго, что ее можно было закрепить. И вот уже воз «запеленат» — как следует затянут веревкой. Обычно новый воз бывал готов, прежде чем Петер Ибсен успевал вернуться с пустой телегой, и мы лежали в тени, болтали и смотрели на отлогие поля. По всем полевым тропам двигались, покачиваясь, возы, взбирались наверх, на главную дорогу, а затем стремительно спускались вниз, к городу; они напоминали серых мокриц, застигнутых ярким светом и убегающих от него. На пустых телегах, возвращавшихся обратно, стояли работники и с криком погоняли лошадей; днище телеги плясало так, что парни высоко подпрыгивали, и синие блузы их надувались, как огромные пузыри. А там вдали, за городом, раскинулось темно-синее море; оно полого поднималось к горизонту, и казалось, будто возвращавшиеся домой лодки катятся вниз, к городу.
Андреа и Каролина улеглись на спину, головами близко друг к другу, вытянув усталые руки и ноги, глядели в небо, разговаривали и смеялись. Я лежал на животе, болтал с ними и щекотал их губы и потные шеи усиками колосьев. И вдруг они напали на меня единодушно, словно по уговору, и перевернули меня на спину., Они щекотали и тискали меня, а я корчился; я видел их смеющиеся потные лица прямо над собой. Я очень страдал от щекотки и весь извивался под их горячими мягкими руками.
— Сейчас мы отучим тебя бояться щекотки, — смеялись они и шарили руками по моему телу, хватали меня за самые сокровенные места, потом задрали кверху рубашку и совсем обнажили меня. А быть может, это я сам брыкался так отчаянно, что обнажился. Во всяком случае они не прекращали игры, и обе крепко держали меня.
Я старался лягнуть Андреа в лицо, но она навалилась всей тяжестью на мои ноги. Тогда, обессиленный, я начал реветь от стыда и ярости.
— Нет, это уж грешно, — вдруг сказала Каролина, быстро наклонилась, поцеловала меня в обнаженное место, потом вскочила и спряталась за возом.
Я убежал к себе на пастбище и укрылся за плотиной. Там я лежал и задыхался от обиды и ярости. Такого возмущения я, кажется, не испытывал еще никогда в жизни. Я произносил ужасные проклятия и ругательства, воображал, как я наберу больших камней, подбегу и размозжу головы им обеим или возьму вилы и проткну им животы. Я хотел отомстить за перенесенный стыд, причинить им какое-нибудь настоящее зло.
Старший работник приехал, поставил пустую телегу у копны и впряг лошадей в нагруженную. Потом они устроили перерыв, чтобы перекусить. Петер Ибсен стоял и глядел в сторону пастбища; лежа за терновником, я мог наблюдать за ними. Девушки звали меня, но я не вышел, только еще больше съежился в своем убежище, как подстреленное животное, зализывающее раны. Я так и заснул там,—это случилось со мной на пастбище в первый и последний раз. Проснулся я оттого, что меня кто-то обнюхивал, и я испуганно вскочил. Это стадо проходило мимо меня; передние коровы уже достигли дороги. Поля опустели, пора было возвращаться. Как это часто бывало со мной, сон заставил меня забыть все дурное; случившееся отодвинулось куда-то далеко, мир снова казался светлым и приветливым.
На ужин нам подали молочную кашу. Андреа и Каролина к столу не явились. Хозяину пришлось самому пойти за ними на сеновал, где они нашли себе какую-то работу. Потом они сидели потупясь, красные от стыда, и почти не притрагивались к еде.
— Что это вы сегодня так притихли?—вдруг спросил хозяин, переводя глаза с одной на другую.
— Да это все Андреа с Каролиной виноваты, — ответил я злорадно.
— Ну, в чем же дело?
— Они просто хотели изнасиловать меня сегодня днем.
Вот когда я отплатил им, запустил им прямо в голову большущим камнем! Обида вновь всколыхнулась во мне, и я разразился слезами.
Хозяин весь побелел и вскочил с места. Андреа с Каролиной бросились вон из комнаты и больше не показывались. Когда я пришел в хлев, они доили, уткнувшись головами в коровьи бока.
— Ты все-таки чересчур круто поступил, — сказал старший работник, когда мы ложились в постель.
Но я радовался, что отплатил работницам, — радовался еще и потому, что это принесло мне облегчение, рассеяло мою злобу. Насчет Андреа я не особенно беспокоился, но мне было тяжело от мысли, что я буду питать злобу к Каролине, может быть, всю жизнь и прощу ее лишь на смертном одре.
Пастбище мое кое-где примыкало к участкам настоящих крестьян, и я познакомился с мальчиками, которые пасли скот, принадлежавший хуторянам. Случалось, что крестьяне поручали своим собственным детям пасти скот, но чаще всего они для этого нанимали ребятишек из бедных семей. Некоторые пастушата ходили к пастору, как и я, и хозяева заботились о конфирмационной одежде для них.
Мысль о конфирмации меня тревожила. Самого экзамена я не боялся; я ведь прекрасно выдержал экзамен в городской школе и был на хорошем счету у пробста; мы занимались у него на дому, нередко он посылал меня в город за табаком, — в оба конца было не меньше мили, но если поторопиться, то можно было поспеть обратно как раз к концу урока.
— Значит, сегодня ты пропустил урок? — говорил пробст с сожалением. — Ну, да ты справишься, — добавлял он, кладя руку мне на плечо и улыбаясь при воспоминании о том, как я отличился на экзамене по религии.
Об этом я не тревожился; но тем больше мучила меня мысль о костюме для конфирмации. Башмаки, новый костюм и шляпа — дело не шуточное; откуда все это взять? Жалованье за второе лето мне уже уплатили, но незаметно было, чтобы отец вообще собирался что-нибудь покупать. Он, как всегда, обронил таинственные слова: «налоги, проценты», и — раз-два-три — двадцати пяти крон как не бывало! До конфирмации оставался ровно год.
— Тебе придется хорошенько потрудиться зимой,— говорила мать.
И я трудился; вырубал в камнях отверстия для клиньев, таскал булыжник, колол щебень или же ходил в гавань помогать при погрузке и разгрузке. Часто присылали за мной и с хутора. На хуторе мне всегда бывали рады, и я бросался туда по первому зову. Отец ворчал, но отпускал меня: дело ведь касалось жалованья на будущее лето — целых тридцати крон. Зимою мне ничего не платили, да и работа была нетрудная,— посылали за мной главным образом потому, что соскучились. И когда я появлялся, Андреа и Каролина тянули меня каждая к себе, а Петер Ибсен посмеивался и дружелюбно посматривал на нас.
Нигде я не чувствовал себя так хорошо, как на хуторе, и время пастушества вообще было чуть ли не самым лучшим периодом моей жизни. Работа под открытым небом пришлась мне гораздо больше по душе, чем всякая другая.
Как писателю, мне часто приходилось слышать со стороны, что я больше крестьянин, чем городской рабочий; и я рад, если это так. Я не верю в существование глубоких противоречий между крестьянами и рабочими; различие между ними носит поверхностный характер, и его легко сгладить, хотя подчас оно и кажется существенным. По сути дела каждый рабочий — тот же крестьянин; во времена феодализма между крестьянином и рабочим разницы не было; противоречия между ними создались при капитализме. Когда мы заставим машины по-настоящему работать вместо нас, начнется массовая тяга назад к земле. Машины будут кормить и одевать нас при небольшой затрате человеческого труда. Тогда работе будет отведено свое время, а книгам свое, и у нас останется еще досуг на то, что составляет в человеческой жизни промежуточное звено между физическим и умственным трудом, — на развлечения. Дешевле всего удовлетворить эту потребность, играя в карты; самое же прекрасное и большое удовлетворение дает общение с природой, главным образом — общение активное. Пусть машины работают на нас в городе, а нам самим лучше селиться поближе к земле. Уход за цветами и выращивание плодов дает куда больше пиши для ума, чем любое другое занятие в часы досуга.
Быть может, когда-нибудь мы станем даже строить наши фабрики на лоне природы — среди лесов, у рек, у торфяных болот. Будет введен обязательный рабочий день продолжительностью часа в два-три, а то и меньше; остальная часть суток будет использована для нашего всестороннего умственного развития, — во всяком случае не только с целью «убить время», играя в карты или читая глупые романы. Жить, уткнувшись в книжку, невозможно; слишком усердное чтение приносит не меньше вреда, чем пренебрежение к книгам, — оно приучает к безалаберности. Хорошо поэтому разводить кур, голубей и кроликов, требующих наших забот; хорошо, что фруктовые деревья вянут, их листва никнет, словно они просят, чтобы их полили, пересадили; хорошо, что овощи в огороде жаждут влаги. Когда вода попадает на них, они сразу выпрямляются, вновь наполняются соками, становятся зеленее и струят волны пряного запаха, словно поют благодарственную песнь. Везде нас ждут новые переживания — новые и в то же время простые, будничные, естественные. Нужно, чтобы нас повсюду окружали тайны природы, чтобы они владели нашими буднями и все время вызывали у нас восхищение. Жить по-настоящему — это значит познавать жизнь!
Я сам, насколько это от меня зависело, — даже став писателем, — жил так, как живут и крестьяне и рабочие, проводил время среди природы и старался воспитывать себя не при помощи книг, а работая дома и в саду: строил, красил, клеил, копал ямы, сажал цветы. Из-за этого я не успел прочесть многих книг и произношу некоторые иностранные слова, по-видимому, столь же неправильно, как прислуга в буржуазных пьесах. Как известно, самое существенное различие в степени культуры между господами и прислугой состоит в том, что прислуга коверкает иностранные слова. Вот и мне в какой-то мере недостает такой — показной — культуры. Зато общепризнано, что я хорошо знаю настоящую жизнь; и это меня радует.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Каролина была гораздо лучше, и пахло от нее не так противно. Она казалась мне просто старшей сестрой. И целовалась она точно так же, как мои сестренки, когда, бывало, обрадуются мне, — с открытым ртом, задумчиво глядя на меня, — так что я совсем ее не пугался. Она складывала губы трубочкой, как будто лишь недавно перестала сосать грудь. Когда же меня насильно целовала Андреа, рот у нее бывал влажный. И все же именно Каролина подвергла жесточайшему испытанию мое мальчишеское самолюбие.
Ко времени жатвы трава на пастбище бывала уже съедена и земля высыхала. Зато трава на луговинах за городским выгоном и клевер на полях подрастали после летнего покоса, и там можно было пасти скот. Тогда и наших дойных коров гоняли туда же, и я избавлялся от чужого скота; мое стадо становилось менее многочисленным, и с ним легче было справляться. Но следить за скотом приходилось гораздо внимательнее: полосы, арендуемые хозяином, были разбросаны тут и там, часть на северной стороне, часть на склоне холма. Большого труда стоило выгонять скот и пригонять обратно домой по узким полевым тропам; да и пасти его было нелегко — приходилось удерживать по двадцать — тридцать голов скота на луговине или на клеверном поле площадью в каких-нибудь два тённе!, да еще ничем не огороженном. Мальчики из города посещали меня очень редко, — они не могли разыскать наше стадо, так как только утром хозяин говорил мне, куда сегодня гнать скот. Он уже успевал обойти городской выгон и возвращался домой весь мокрый от росы, когда мы еще сидели за утренним завтраком.
— Сегодня тебе лучше гнать скот в Хольведье, Мартин, — говорил он. — А мы все примемся за ячмень около Горелой пустоши.
1 Тённе — старинная земельная мера в Скандинавии, соответствующая современным 0,55 гектара.
Меня трудно было найти, и я проводил дни в одиночестве; Якоба, часто приходившего на пастбище, я больше не видел. Случалось, что мои сестры собирали колосья па соседнем поле. Они были заняты не меньше, чем я, но все же одно сознание, что они где-то рядом, рассеивало чувство одиночества. Ах, как я скучал по моему пастбищу с его кучами щебня и сырыми низинами, по заросшему вереском длинному каменистому «Холму висельников», по ямам с водой, образовавшимся там, где когда-то брали песчаник, — ведь оттуда я мог видеть свой дом. Как часто раньше взбирался я на «Холм висельников» и смотрел на другой берег озера, довольный тем, что мать в это же самое время выходила на кухонное крыльцо и смотрела в мою сторону, как и я, приставив к глазам руку.
Здесь же передо мной рассыпались лишь правильные голышки возделанных полей. Не было даже ящериц, которых можно было бы выдрессировать так, чтобы они являлись по моему зову, а я мог бы прятать их в шапку, если надо было пойти к скотине. Они были ласковые, эти ящерицы, когда привыкали к человеку, любили, чтобы их гладили, и когда я проводил пальцем по головке, они выгибали шею: тонкая кожа на шее то вздувалась, то опадала, как будто под нею билось живое существо. Ящерицы быстро двигались, ловко умели хватать языком мошек и охотно съедали наловленных мной мух. А здесь, на городском выгоне, ящерицы не водились. Зато здесь были растения, которые сами ловили мух, — низкие и клейкие, они росли в траве и жадно разевали свой зев. Если на них садилось насекомое, то сразу прилипало, и зев закрывался; а когда он вновь раскрывался, насекомое бывало уже съедено.
Я с любопытством пробовал кормить растения, но они оказались какими-то ГЛУПЫМИ: бросишь им маленький кусочек торфа величиной с муху — они и его проглотят!
С городским выгоном у меня связано одно светлое воспоминание. На лугу, к северу от холма, я устроил себе пещеру в шлюзе старой плотины; в каменной стенке шлюза я нашел однажды пороховницу, которую, по-видимому, припрятал какой-нибудь охотник. Смастерить ружье было нетрудно: среди хлама на дедушкином
чердаке я отыскал как-то огромный старинный ключ, полый и такой тяжелый, что им можно было убить человека; выпилив в ключе отверстие для запала, я прикрепил его к палке — и пошла пальба, пока наконец порох не иссяк.
Когда с полей свезли весь хлеб, снова настала хорошая пора. Пастухи, по старому обычаю, сняли все изгороди и пустили скот свободно пастись повсюду: это называлось «пасти с ветерка»; сами же мы собирались в кружок, играли в «разбойники», прыгали через ручей... Таким образом мы согревались, а мокрую одежду сушили над костром. Но этой холодной, дождливой осенней поре слишком быстро наступал конец.
Чаще всего я пас стадо на склоне холма, где у хозяина было несколько участков, примыкавших друг к другу; оттуда открывался широкий вид на город и на море. Мы возили на хутор снопы с большого ячменного поля, а скот я пас рядом, на прошлогоднем клевере. Клеверное поте было большое, а лес позади него служил хорошим укрытием, и я проводил там большую часть времени с работниками, убиравшими хлеб.
Был один из горячих дней уборки урожая. Хозяину не удалось нанять поденщиков, — строительство новой гавани, где платили гораздо больше, привлекло всю свободную рабочую силу, — а хлеб пора было свозить с поля. Мы возили его на трех телегах, но с одной парной упряжкой; девушки навивали возы, старший работник все время разъезжал взад и вперед — то с полным возом домой, то с пустым обратно, а дома хозяин и Ханс Ольсен разгружали и перетаскивали хлеб под крышу. Возить на трех телегах всего с одной парой лошадей нам удавалось потому, что снопы были сложены в копны, каждая из которых равнялась возу. Апдреа навивала воз, хотя она была самая сильная и должна была бы «подавать», то есть поднимать снопы на вилах, но Каролина не умела навивать воз так, чтобы он не съехал вбок или не обвалился, — для этого нужен был большой опыт. «Подавала» она тоже не очень ловко, и когда воз становился высоким, я помогал ей, берясь за ее вилы одной рукой; она же в это время по-матерински посматривала па меня своими добрыми глазами, отчего у меня становилось теплее на сердце. Густые ресницы Каролины серели от пыли. Капли пота блестели на темном пушке ее верхней губы; она облизывала губы и смеялась мне в лицо, пока мы держали снопы на весу и ждали, чтобы сильные голые руки Андреа подхватили их. Когда воз бывал навит, мы с Каролиной общими усилиями забрасывали наверх к Андреа тяжелый шест, а она клала его вдоль воза — шест должен был лежать как раз посередине, — и закрепляла петлю на переднем конце. Задний конец шеста висел в воздухе, и мы притягивали его вниз при помощи блока и веревки. Каролина и я, ухватившись за веревку, повисали на ней всей своей тяжестью, Андреа нажимала сверху — и, рывок за рывком, шест пригибался все ниже. Это была веселая работа; мы жались друг к другу и раз за разом напрягали силы; Андреа сидела наверху, свешивала оттуда голову и запевала: «гип-гип», и опять: «гип-гип» — пока веревка не натягивалась так туго, что ее можно было закрепить. И вот уже воз «запеленат» — как следует затянут веревкой. Обычно новый воз бывал готов, прежде чем Петер Ибсен успевал вернуться с пустой телегой, и мы лежали в тени, болтали и смотрели на отлогие поля. По всем полевым тропам двигались, покачиваясь, возы, взбирались наверх, на главную дорогу, а затем стремительно спускались вниз, к городу; они напоминали серых мокриц, застигнутых ярким светом и убегающих от него. На пустых телегах, возвращавшихся обратно, стояли работники и с криком погоняли лошадей; днище телеги плясало так, что парни высоко подпрыгивали, и синие блузы их надувались, как огромные пузыри. А там вдали, за городом, раскинулось темно-синее море; оно полого поднималось к горизонту, и казалось, будто возвращавшиеся домой лодки катятся вниз, к городу.
Андреа и Каролина улеглись на спину, головами близко друг к другу, вытянув усталые руки и ноги, глядели в небо, разговаривали и смеялись. Я лежал на животе, болтал с ними и щекотал их губы и потные шеи усиками колосьев. И вдруг они напали на меня единодушно, словно по уговору, и перевернули меня на спину., Они щекотали и тискали меня, а я корчился; я видел их смеющиеся потные лица прямо над собой. Я очень страдал от щекотки и весь извивался под их горячими мягкими руками.
— Сейчас мы отучим тебя бояться щекотки, — смеялись они и шарили руками по моему телу, хватали меня за самые сокровенные места, потом задрали кверху рубашку и совсем обнажили меня. А быть может, это я сам брыкался так отчаянно, что обнажился. Во всяком случае они не прекращали игры, и обе крепко держали меня.
Я старался лягнуть Андреа в лицо, но она навалилась всей тяжестью на мои ноги. Тогда, обессиленный, я начал реветь от стыда и ярости.
— Нет, это уж грешно, — вдруг сказала Каролина, быстро наклонилась, поцеловала меня в обнаженное место, потом вскочила и спряталась за возом.
Я убежал к себе на пастбище и укрылся за плотиной. Там я лежал и задыхался от обиды и ярости. Такого возмущения я, кажется, не испытывал еще никогда в жизни. Я произносил ужасные проклятия и ругательства, воображал, как я наберу больших камней, подбегу и размозжу головы им обеим или возьму вилы и проткну им животы. Я хотел отомстить за перенесенный стыд, причинить им какое-нибудь настоящее зло.
Старший работник приехал, поставил пустую телегу у копны и впряг лошадей в нагруженную. Потом они устроили перерыв, чтобы перекусить. Петер Ибсен стоял и глядел в сторону пастбища; лежа за терновником, я мог наблюдать за ними. Девушки звали меня, но я не вышел, только еще больше съежился в своем убежище, как подстреленное животное, зализывающее раны. Я так и заснул там,—это случилось со мной на пастбище в первый и последний раз. Проснулся я оттого, что меня кто-то обнюхивал, и я испуганно вскочил. Это стадо проходило мимо меня; передние коровы уже достигли дороги. Поля опустели, пора было возвращаться. Как это часто бывало со мной, сон заставил меня забыть все дурное; случившееся отодвинулось куда-то далеко, мир снова казался светлым и приветливым.
На ужин нам подали молочную кашу. Андреа и Каролина к столу не явились. Хозяину пришлось самому пойти за ними на сеновал, где они нашли себе какую-то работу. Потом они сидели потупясь, красные от стыда, и почти не притрагивались к еде.
— Что это вы сегодня так притихли?—вдруг спросил хозяин, переводя глаза с одной на другую.
— Да это все Андреа с Каролиной виноваты, — ответил я злорадно.
— Ну, в чем же дело?
— Они просто хотели изнасиловать меня сегодня днем.
Вот когда я отплатил им, запустил им прямо в голову большущим камнем! Обида вновь всколыхнулась во мне, и я разразился слезами.
Хозяин весь побелел и вскочил с места. Андреа с Каролиной бросились вон из комнаты и больше не показывались. Когда я пришел в хлев, они доили, уткнувшись головами в коровьи бока.
— Ты все-таки чересчур круто поступил, — сказал старший работник, когда мы ложились в постель.
Но я радовался, что отплатил работницам, — радовался еще и потому, что это принесло мне облегчение, рассеяло мою злобу. Насчет Андреа я не особенно беспокоился, но мне было тяжело от мысли, что я буду питать злобу к Каролине, может быть, всю жизнь и прощу ее лишь на смертном одре.
Пастбище мое кое-где примыкало к участкам настоящих крестьян, и я познакомился с мальчиками, которые пасли скот, принадлежавший хуторянам. Случалось, что крестьяне поручали своим собственным детям пасти скот, но чаще всего они для этого нанимали ребятишек из бедных семей. Некоторые пастушата ходили к пастору, как и я, и хозяева заботились о конфирмационной одежде для них.
Мысль о конфирмации меня тревожила. Самого экзамена я не боялся; я ведь прекрасно выдержал экзамен в городской школе и был на хорошем счету у пробста; мы занимались у него на дому, нередко он посылал меня в город за табаком, — в оба конца было не меньше мили, но если поторопиться, то можно было поспеть обратно как раз к концу урока.
— Значит, сегодня ты пропустил урок? — говорил пробст с сожалением. — Ну, да ты справишься, — добавлял он, кладя руку мне на плечо и улыбаясь при воспоминании о том, как я отличился на экзамене по религии.
Об этом я не тревожился; но тем больше мучила меня мысль о костюме для конфирмации. Башмаки, новый костюм и шляпа — дело не шуточное; откуда все это взять? Жалованье за второе лето мне уже уплатили, но незаметно было, чтобы отец вообще собирался что-нибудь покупать. Он, как всегда, обронил таинственные слова: «налоги, проценты», и — раз-два-три — двадцати пяти крон как не бывало! До конфирмации оставался ровно год.
— Тебе придется хорошенько потрудиться зимой,— говорила мать.
И я трудился; вырубал в камнях отверстия для клиньев, таскал булыжник, колол щебень или же ходил в гавань помогать при погрузке и разгрузке. Часто присылали за мной и с хутора. На хуторе мне всегда бывали рады, и я бросался туда по первому зову. Отец ворчал, но отпускал меня: дело ведь касалось жалованья на будущее лето — целых тридцати крон. Зимою мне ничего не платили, да и работа была нетрудная,— посылали за мной главным образом потому, что соскучились. И когда я появлялся, Андреа и Каролина тянули меня каждая к себе, а Петер Ибсен посмеивался и дружелюбно посматривал на нас.
Нигде я не чувствовал себя так хорошо, как на хуторе, и время пастушества вообще было чуть ли не самым лучшим периодом моей жизни. Работа под открытым небом пришлась мне гораздо больше по душе, чем всякая другая.
Как писателю, мне часто приходилось слышать со стороны, что я больше крестьянин, чем городской рабочий; и я рад, если это так. Я не верю в существование глубоких противоречий между крестьянами и рабочими; различие между ними носит поверхностный характер, и его легко сгладить, хотя подчас оно и кажется существенным. По сути дела каждый рабочий — тот же крестьянин; во времена феодализма между крестьянином и рабочим разницы не было; противоречия между ними создались при капитализме. Когда мы заставим машины по-настоящему работать вместо нас, начнется массовая тяга назад к земле. Машины будут кормить и одевать нас при небольшой затрате человеческого труда. Тогда работе будет отведено свое время, а книгам свое, и у нас останется еще досуг на то, что составляет в человеческой жизни промежуточное звено между физическим и умственным трудом, — на развлечения. Дешевле всего удовлетворить эту потребность, играя в карты; самое же прекрасное и большое удовлетворение дает общение с природой, главным образом — общение активное. Пусть машины работают на нас в городе, а нам самим лучше селиться поближе к земле. Уход за цветами и выращивание плодов дает куда больше пиши для ума, чем любое другое занятие в часы досуга.
Быть может, когда-нибудь мы станем даже строить наши фабрики на лоне природы — среди лесов, у рек, у торфяных болот. Будет введен обязательный рабочий день продолжительностью часа в два-три, а то и меньше; остальная часть суток будет использована для нашего всестороннего умственного развития, — во всяком случае не только с целью «убить время», играя в карты или читая глупые романы. Жить, уткнувшись в книжку, невозможно; слишком усердное чтение приносит не меньше вреда, чем пренебрежение к книгам, — оно приучает к безалаберности. Хорошо поэтому разводить кур, голубей и кроликов, требующих наших забот; хорошо, что фруктовые деревья вянут, их листва никнет, словно они просят, чтобы их полили, пересадили; хорошо, что овощи в огороде жаждут влаги. Когда вода попадает на них, они сразу выпрямляются, вновь наполняются соками, становятся зеленее и струят волны пряного запаха, словно поют благодарственную песнь. Везде нас ждут новые переживания — новые и в то же время простые, будничные, естественные. Нужно, чтобы нас повсюду окружали тайны природы, чтобы они владели нашими буднями и все время вызывали у нас восхищение. Жить по-настоящему — это значит познавать жизнь!
Я сам, насколько это от меня зависело, — даже став писателем, — жил так, как живут и крестьяне и рабочие, проводил время среди природы и старался воспитывать себя не при помощи книг, а работая дома и в саду: строил, красил, клеил, копал ямы, сажал цветы. Из-за этого я не успел прочесть многих книг и произношу некоторые иностранные слова, по-видимому, столь же неправильно, как прислуга в буржуазных пьесах. Как известно, самое существенное различие в степени культуры между господами и прислугой состоит в том, что прислуга коверкает иностранные слова. Вот и мне в какой-то мере недостает такой — показной — культуры. Зато общепризнано, что я хорошо знаю настоящую жизнь; и это меня радует.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19