«Эй ты, соня, мы строимся!» — снова засыпал.
Да, мы строились! Это было заметно по всему. Люди придумывали предлог, чтобы заглянуть на место стройки, проходили мимо как бы случайно, останавливались и принимались болтать. Даже городской фохт со своими дамами отправился однажды сюда на прогулку. Компания остановилась на валу, оглядывая окрестности, и как бы случайно заметила нас. Фохт показывал палкой на наш дом, а дамы глядели в стекла, которые держали над переносицей на ручке вроде щипцов. Потом они подошли ближе, и отцу пришлось бросить лопату и показать им нашу стройку.
Это заняло больше времени, чем отец предполагал,— фохт всегда задавал нелепые вопросы, и ему приходилось все объяснять по два раза.
— А вот кладовка для продуктов, — сказал отец, когда они подошли поближе к постройке; я видел по его лицу, что ему уже хочется поскорее спровадить важных гостей, чтобы снова приступить к работе. Дамы держались немного поодаль, но фохт совал нос повсюду.
— Вы, кажется, даже покрасили стульчак, мастер Андерсен? — спросил он
— Да, чтобы не схватить ревматизм, пока сидишь на нем, — быстро ответил отец. Дамы смутились и поспешили прочь, а фохт затрусил следом за ними.
Помощники отца хохотали, восхищаясь ловкостью, с какой-он спровадил столь важного господина. Областной фохт, он же судья, разделял участь прочих чиновников на острове, и плохих и хороших, — все его терпеть не могли. Чиновники, прибывавшие из столицы и изъяснявшиеся на самом изысканном языке, должны были «управлять» народом. За эту бесполезную работу им платили огромное жалованье; по слухам, областной фохт М. Л. Петерсен, или «Мамзель Петерсен», как его прозвали, получал больше десяти крон в день. Местным купцам и пароходчикам никто не завидовал, сколько бы они ни зарабатывали; но эти деньги, которые шли чужим господам, присланным со стороны, не давали людям покоя. Фохт был, как видно, человек добрый. Я целую неделю трудился у него в саду на прополке, и он проявлял ко мне гораздо больше внимания, чем местные жители, когда я работал у них. Он следил, чтобы я не переутомлялся, и приглашал зайти на кухню и выпить кофе. Но вся его доброта не могла искупить того, что он был чиновником на жалованье, да еще присланным из столицы. Кроме того, во всем его облике было что-то комическое, и я слышал немало рассказов об его ограниченности. Когда городская лесопилка сгорела после взрыва, фохт, руководивший предварительным расследованием, спросил рабочих, почему они не сняли вовремя крышку с котла. Это дало горожанам пищу для бесконечных шуток и веселых анекдотов; стар и млад потешались над ученым судьей, который потратил долгие годы своей жизни на ученье, а сам судил о давлении пара лишь по прыгающей на кофейнике крышке.
Однако смеялись над фохтом только украдкой, — он был высшим представителем местной власти, и обшитая золотым галуном фуражка грозным ореолом окружала его бездарную голову. С высшими властями никто не хотел связываться; такое мог позволить себе только мастер Андерсен, и это вызывало и восхищение и негодование. Поэтому-то всем и хотелось взглянуть на наш дом и на маленькую пристройку, куда высший представитель местной власти соизволил сунуть свой нос. Все-таки люди предпочитали посещать стройку, когда отца там не было, — а то как бы чего не вышло.
Вообще же наша популярность все возрастала. Однажды, когда мы работали на крыше, внизу на дороге остановилась дородная приземистая женщина и начала внимательно разглядывать дом.
— Ого, да здесь целый дворец строится! — крикнула она отцу и засмеялась, растянув рот до ушей. Она была босиком, в одной руке держала чулки и башмаки, а другой толкала маленькую двухколесную тележку, нагруженную продуктами — маслом и яйцами, которые везла к лавочнику.
Это была Анэ Миккельсен, двоюродная сестра отца, — та самая, которая так здорово умела пить водку, хлебала ее ложкой, как суп. Мы много о ней слышали; у нее водились денежки, и поэтому о ней часто заходил разговор, когда мы бывали у дедушки или когда к нам приходил кто-нибудь. Но нос у нее не был красным, как у пьяницы, а мясистое лицо казалось белой маской, обрамленной чепцом. Когда Анэ смеялась, то шевелилась вся маска, как будто сзади кто-то сразу дергал за все привязанные к ней нитки.
Отец спустился с крыши и пригласил Анэ Миккельсен осмотреть постройку внутри; затем он позвал нас и велел поздороваться. Анэ Миккельсен села и обулась— рядом ведь начинался город; при этом юбку она задрала выше колен.
— Тебе есть на чем держаться, солидные столбики!— сказал отец.
— Да, пощупай, посмотри, какие мускулы вот здесь! Мальчики тоже могут пощупать; по крайней мере будут знать, сколько надо трудиться, чтобы стать такими же сильными.
Она вытянула ногу, но мы с Георгом убежали в соседнюю комнату и оттуда разглядывали тетку с любопытством и с некоторым страхом, так как о ней говорили, что она может становиться по желанию то женщиной, то мужчиной. В данный момент она была, по-видимому, женщиной; но вдруг ей придет в голову прямо у нас на глазах превратиться в мужчину!
Анэ Миккельсен, широкая и грузная, сидела на кучке кирпичей и разворачивала свой завтрак, а мы с Георгом стояли и поджидали, когда она уронит что-нибудь себе на колени, — тогда мы легко определим, кто она на самом деле. Дело в том, что женщины, ловя что-нибудь, раздвигают колени, а мужчины, наоборот, сдвигают. До этого додумался Георг, и мы давно договорились, что если когда-нибудь увидим Анэ Миккельсен, то должны зорко следить за ней именно с этой целью. Но тут нас позвал отец, и нам пришлось бежать за водкой для Анэ Миккельсен.
— Ну, значит, она все-таки мужчина,—заметил Георг на бегу. — Женщины водку не пьют.
Когда Анэ Миккельсен собралась уходить, отец пригласил ее зайти на обратном пути, как только она покончит со своими делами.
— Познакомишься с моей женой, она угостит тебя хорошим кофе, — предложил он.
Но Анэ Миккельсен замахала обеими руками и громко засмеялась.
— Познакомиться с твоей женой? Боже ты мой! С женщиной, которая родит каждый год, да, говорят, все таких хилых, что они не выживают! Сколько их у вас теперь?
— Да, некоторые умерли, — сказал отец, — но у нас все же осталось несколько штук про запас.
— А к ним еще прибавятся новые дети. Но твои ребята как будто ничего особенного собой не представляют.— Анэ внимательно нас оглядела.— Да, как говорится, мелюзга порядочная.
— Этот-то заморыш, — отец показал на меня, — а другой вроде ничего себе.
Я не хотел примириться с такой оценкой, сдернул с Георга шапку и бросился бежать, чтобы все могли видеть, кто из нас двоих лучше бегает. Георг бросился за мной; он знал, что по-честному не сможет меня догнать, и начал на ходу выкрикивать всякие угрозы. Я притворялся, что пугаюсь, но всякий раз, когда он почти догонял меня, я делал скачок, вертел головой и мчался галопом, как сорвавшаяся с привязи лошадь. Отец и Анэ Миккельсен стояли и смеялись, глядя на нас, это придавало мне сил; я бежал медленно, как будто изнемогая, а когда Георг прыгал вперед, чтобы поймать меня, ловко выскальзывал у него из-под самых рук. Наконец он отказался от погони и поплелся назад, осыпая меня угрозами... Но я следовал за ним буквально по пятам, дразня его.
— Молодец! — крикнула Анэ Миккельсен. — Вот тебе пять эре.
— Да это потому, что он трусишка, — пробормотал Георг. — Трусы всегда шибко бегают.
— Ах, вот как? Ну, тогда я оставлю пять эре при себе. — И Анэ Миккельсен снова опустила монетку в свой большой карман.
Значит, и этого я лишился! Какой бы подвиг я ни совершил — все равно в глазах других я оставался заморышем.
Я перестал бояться ада, но мысли о загробном мире продолжали мучить меня; он представлялся мне огромным пространством, где царят жуткий холод и мрак. Я постоянно думал о смерти; быть может, это объяснялось моей физической слабостью. Когда забивали крышку гроба над покойником, которого я знал, то я начинал думать об ожидающих его мраке и холоде. Меня охватывал страх, что я могу умереть, не успев загладить хорошими поступками все свои грехи. И тогда я немедленно бежал к матери, целовал ее в мягкую щеку и говорил:
— Прости меня, мама!
— Боже мой, что случилось, мой мальчик? — спрашивала мать и растерянно смотрела на меня. — Ты что-нибудь натворил? Или это все твои причуды? Если что сделал, так лучше сейчас же признайся!
Но я не сделал ничего такого, в чем бы следовало признаваться, а мать обладала слишком трезвой натурой и была очень уж занята, чтобы заглядывать в тайники детской души. Если бы я признался ей, что меня мучит мысль о внезапной, преждевременной смерти, она бы засмеялась и сказала:
— Ах ты дурачок, брось эти бредни!
Я старался вести себя так, чтобы заранее загладить свои дурные поступки и оказаться безгрешным, если со мной что-нибудь случится. Но было трудно тщательно обдумывать каждый свой шаг. Взять, например, младших братьев и сестер. Жестокие и злые слова срывались у меня с языка прежде, чем я успевал подумать, и поступки совершались так же необдуманно. Когда же я, спохватившись, хотел загладить сказанное или сделанное, надо мной только насмехались, говоря: «Ага, он боится, что отец его выпорет!» В таких случаях я долго мучился, раскаивался и завидовал Георгу, который, как бы ни набедокурил, всегда сохранял душевное равновесие и жил весело и беззаботно.
Одно время меня сильно мучили угрызения совести. Мне было еще тяжелее оттого, что я в равной мере терзался, думая и о совершенных мной поступках, и о тех бедах, которые могли бы произойти, — ну, например, если бы маленькая сестра упала в воду и утонула в тот день, когда я оставил ее одну у моря, а сам пошел ловить налимов. Все, что могло последовать за этим «если», я переживал по многу раз: мне без конца представлялось, как вылавливают трупик, как безутешна мать, какими пустыми покажутся все уголки нашего дома, когда из него вынесут маленькую покойницу. Цепенея от ужаса, я страдал так, как будто все это действительно произошло.
Вдобавок я начинал вспоминать свои давнишние проступки, — желая найти себе оправдание, я копался в былых грехах. Тогда передо мной вставали новые обвинения, свинцовой тяжестью ложившиеся на сердце. Когда я обращался к прошлому, жизнь казалась мне тем труднее, чем глубже я рылся в памяти; я сам отравлял свое сознание. Мое существование становилось все ! более и более ограниченным, как воронка, которая все суживается, пока наконец мне не показалось, что я снова очутился перед невероятно узким проходом, ведущим из хаоса в жизнь. Меня как будто обвязали веревкой и изо всех сил тянули через порог жизни, словно теленка, когда корова никак не может отелиться. И в голове у меня трещало, как, должно быть, трещало в голове у дорожного мастера Бека, когда он попал под большой дорожный каюк.
Мы переехали в новый дом, около южной проселочной дороги. Он был самым крайним и стоял совсем особняком; шагах в двухстах от него тянулся морской берег; позади дома было Пресное озеро, доходившее до самой садовой ограды. Из окон открывался широкий вид во все стороны. Стоя у кухонной раковины, мать могла наблюдать за дорогой, проходившей по ту сторону озера, и любоваться полями и городским выгоном, до самого холма Слямре, а из комнат она могла видеть улицу. Крестьяне с ближних хуторов везли мимо нас продукты и птицу, иногда же на телегах сидели молодые девушки; они ехали в город на бал или на какое-нибудь празднество. Тем, у кого было много дочерей, следовало почаще показывать их на людях. И мать начинала сокрушаться, — как-то им удастся пристроить всех этих девушек.
Впрочем, у нее было достаточно собственных забот; дом обошелся дороже, чем мы предполагали, да и налоги возросли. Мать повесила на калитку объявление, и, так как мимо проходило достаточно народу, у нее появилось много заказчиков, особенно деревенских. Но большого заработка стирка и глажение не давали,— если мать запрашивала подороже, то люди предпочитали стирать сами.
— Вид здесь хороший, только бы и наши виды на будущее были получше, — говорила мать, стоя у окна и проглаживая белье; это теперь стало у нее постоянной поговоркой.
Отец тоже жаловался и часто бывал в плохом настроении: зима стояла суровая, а работы не хватало.
— А тут еще столько птенцов!.. Скоро они совсем съедят меня, — добавлял он.
Мать сердилась и говорила отцу, что о нас, старших, ему не приходится много заботиться, мы сами зарабатываем на хлеб. Отец стоял на своем. Мы с Георгом вмешивались и поддерживали мать. Начиналась ссора, и отец в наказание нам «отправлялся в город».
Многое мне было непонятно. Отец всегда считал, что Георг в какой-то мере тоже является кормильцем семьи, так как помогает ему в каменоломне, но работу матери и мою отец ни во что не ставил, — деньги, зарабатываемые матерью, он в расчет не принимал, ну а я ведь главным образом помогал ей. О том, что я тоже работал у чужих, помогал разгружать шхуны, выпалывал траву перед богатыми городскими домами, он обыкновенно не знал; мать сильно нуждалась в тех грошах, которые я таким путем зарабатывал и приносил домой. А теперь он вдруг всех нас поставил на одну доску, — все мы стали для него бременем.
У матери хватало юмора, чтобы смеяться и подтрунивать над его «трактирной болтовней», но я принимал отцовские слова очень близко к сердцу. Мне это казалось вопиющей несправедливостью, которой должен быть положен конец. Как?! Мы трудились, старались делать все, что могли, а он относится к нам, как к тунеядцам! Однажды весной я взбунтовался и по собственному почину нанялся в пастухи к одному из самых крупных местных скотоводов. Я должен был начать работать в мае и получить за первое лето пятнадцать крон на хозяйских харчах. Хозяин обещал, если я буду прилежно работать, повышать мне плату каждое лею на пять крон. Вопрос о школе он уладил сам: крупные скотоводы имели право требовать, чтобы бедных мальчиков, работавших у них, освобождали от посещения школы летом.
— Но как ты думаешь, что скажет на это отец? — спросила мать, всплеснув руками.
— Он будет очень доволен. Ночевать я тоже буду там, так что он совсем избавится от меня.
Мать стояла с виноватым лицом, как бы прося у меня прощения за отца. Потом сказала:
— Все-таки нехорошо таить злобу. Отец не ругался.
— Ты быстроногий, — сказал он,— и будешь хорошо гоняться за скотиной. Животные слушаются тех, кто умеет быстро бегать. Пасти скот — работа нелегкая, и если ты с нею справишься, так справишься и кое с чем потруднее. Я сам это испытал. И скотина бывает зловредной, как прочие существа; если дать ей волю, она тебя загоняет. А ты нипочем не сдавайся — иначе тебе никакого уважения не будет. Хватай скотину за хвост и бей, тогда все сразу придет в порядок. Но смотри куда бьешь; корова дороже человека, со скотом всегда надо обращаться бережно!
Скотовод арендовал у муниципалитета выгон по ту сторону озера, между проселочной дорогой и местечком Лангеде. Выгон известен был под названием «Холм висельников», так как там проходил длинный каменный вал, где в старину стояли виселицы, — еще в те времена, когда каждое маленькое местечко имело свое лобное место и собственного палача. На выгоне попадались среди мусора и камней человеческие кости. За валом тянулись заросли вереска, чередуясь с луговинами, на которых я и пас свое стадо, состоявшее в первое лето из полусотни голов. Большая часть стада принадлежала моему хозяину. Тут были волы, телята, коровы, которые еще не отелились; некоторые коровы остались почему-то яловыми, хотя и ходили с быками. Трава на луговинах была тощая, и своих дойных коров хозяин здесь пасти не позволял. Кроме того, я пас скот, принадлежавший разным мелким крестьянам, дворы которых стояли вдоль дороги по обе стороны выгона. Эта чужая скотина паслась всегда особняком — в одиночку или попарно, как она привыкла стоять в хлеву. Хозяйское стадо не хотело знаться с чужими коровами, да и между собой животные не могли поладить, что доставляло мне много лишних хлопот.
Хотя я в полдень пригонял скот домой, мне все же давали и утром и после полудня большую корзинку с едой и крынку цельного молока — гораздо больше, чем я мог съесть и выпить. С высоты холма был виден наш новый дом, стоявший по другую сторону озера, и когда матери нужно было молоко, она вывешивала сигнал на стене около кухонной лестницы, а я в ответ махал курткой. Тогда Сине или Анна приходили за молоком, захватив для меня маленькую фляжку с горячим кофе. Пока я пил, сестра рылась в моей корзинке, где, кроме бутербродов, часто попадалось что-нибудь лакомое — пара яблок или блинчики.
— Мать просила тебе кланяться и сказать, чтобы ты не носил еду обратно, — сказала мне Сине в первый же раз. — Иначе тебе будут давать меньше.
Голода я теперь не знал, еды было вдоволь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Да, мы строились! Это было заметно по всему. Люди придумывали предлог, чтобы заглянуть на место стройки, проходили мимо как бы случайно, останавливались и принимались болтать. Даже городской фохт со своими дамами отправился однажды сюда на прогулку. Компания остановилась на валу, оглядывая окрестности, и как бы случайно заметила нас. Фохт показывал палкой на наш дом, а дамы глядели в стекла, которые держали над переносицей на ручке вроде щипцов. Потом они подошли ближе, и отцу пришлось бросить лопату и показать им нашу стройку.
Это заняло больше времени, чем отец предполагал,— фохт всегда задавал нелепые вопросы, и ему приходилось все объяснять по два раза.
— А вот кладовка для продуктов, — сказал отец, когда они подошли поближе к постройке; я видел по его лицу, что ему уже хочется поскорее спровадить важных гостей, чтобы снова приступить к работе. Дамы держались немного поодаль, но фохт совал нос повсюду.
— Вы, кажется, даже покрасили стульчак, мастер Андерсен? — спросил он
— Да, чтобы не схватить ревматизм, пока сидишь на нем, — быстро ответил отец. Дамы смутились и поспешили прочь, а фохт затрусил следом за ними.
Помощники отца хохотали, восхищаясь ловкостью, с какой-он спровадил столь важного господина. Областной фохт, он же судья, разделял участь прочих чиновников на острове, и плохих и хороших, — все его терпеть не могли. Чиновники, прибывавшие из столицы и изъяснявшиеся на самом изысканном языке, должны были «управлять» народом. За эту бесполезную работу им платили огромное жалованье; по слухам, областной фохт М. Л. Петерсен, или «Мамзель Петерсен», как его прозвали, получал больше десяти крон в день. Местным купцам и пароходчикам никто не завидовал, сколько бы они ни зарабатывали; но эти деньги, которые шли чужим господам, присланным со стороны, не давали людям покоя. Фохт был, как видно, человек добрый. Я целую неделю трудился у него в саду на прополке, и он проявлял ко мне гораздо больше внимания, чем местные жители, когда я работал у них. Он следил, чтобы я не переутомлялся, и приглашал зайти на кухню и выпить кофе. Но вся его доброта не могла искупить того, что он был чиновником на жалованье, да еще присланным из столицы. Кроме того, во всем его облике было что-то комическое, и я слышал немало рассказов об его ограниченности. Когда городская лесопилка сгорела после взрыва, фохт, руководивший предварительным расследованием, спросил рабочих, почему они не сняли вовремя крышку с котла. Это дало горожанам пищу для бесконечных шуток и веселых анекдотов; стар и млад потешались над ученым судьей, который потратил долгие годы своей жизни на ученье, а сам судил о давлении пара лишь по прыгающей на кофейнике крышке.
Однако смеялись над фохтом только украдкой, — он был высшим представителем местной власти, и обшитая золотым галуном фуражка грозным ореолом окружала его бездарную голову. С высшими властями никто не хотел связываться; такое мог позволить себе только мастер Андерсен, и это вызывало и восхищение и негодование. Поэтому-то всем и хотелось взглянуть на наш дом и на маленькую пристройку, куда высший представитель местной власти соизволил сунуть свой нос. Все-таки люди предпочитали посещать стройку, когда отца там не было, — а то как бы чего не вышло.
Вообще же наша популярность все возрастала. Однажды, когда мы работали на крыше, внизу на дороге остановилась дородная приземистая женщина и начала внимательно разглядывать дом.
— Ого, да здесь целый дворец строится! — крикнула она отцу и засмеялась, растянув рот до ушей. Она была босиком, в одной руке держала чулки и башмаки, а другой толкала маленькую двухколесную тележку, нагруженную продуктами — маслом и яйцами, которые везла к лавочнику.
Это была Анэ Миккельсен, двоюродная сестра отца, — та самая, которая так здорово умела пить водку, хлебала ее ложкой, как суп. Мы много о ней слышали; у нее водились денежки, и поэтому о ней часто заходил разговор, когда мы бывали у дедушки или когда к нам приходил кто-нибудь. Но нос у нее не был красным, как у пьяницы, а мясистое лицо казалось белой маской, обрамленной чепцом. Когда Анэ смеялась, то шевелилась вся маска, как будто сзади кто-то сразу дергал за все привязанные к ней нитки.
Отец спустился с крыши и пригласил Анэ Миккельсен осмотреть постройку внутри; затем он позвал нас и велел поздороваться. Анэ Миккельсен села и обулась— рядом ведь начинался город; при этом юбку она задрала выше колен.
— Тебе есть на чем держаться, солидные столбики!— сказал отец.
— Да, пощупай, посмотри, какие мускулы вот здесь! Мальчики тоже могут пощупать; по крайней мере будут знать, сколько надо трудиться, чтобы стать такими же сильными.
Она вытянула ногу, но мы с Георгом убежали в соседнюю комнату и оттуда разглядывали тетку с любопытством и с некоторым страхом, так как о ней говорили, что она может становиться по желанию то женщиной, то мужчиной. В данный момент она была, по-видимому, женщиной; но вдруг ей придет в голову прямо у нас на глазах превратиться в мужчину!
Анэ Миккельсен, широкая и грузная, сидела на кучке кирпичей и разворачивала свой завтрак, а мы с Георгом стояли и поджидали, когда она уронит что-нибудь себе на колени, — тогда мы легко определим, кто она на самом деле. Дело в том, что женщины, ловя что-нибудь, раздвигают колени, а мужчины, наоборот, сдвигают. До этого додумался Георг, и мы давно договорились, что если когда-нибудь увидим Анэ Миккельсен, то должны зорко следить за ней именно с этой целью. Но тут нас позвал отец, и нам пришлось бежать за водкой для Анэ Миккельсен.
— Ну, значит, она все-таки мужчина,—заметил Георг на бегу. — Женщины водку не пьют.
Когда Анэ Миккельсен собралась уходить, отец пригласил ее зайти на обратном пути, как только она покончит со своими делами.
— Познакомишься с моей женой, она угостит тебя хорошим кофе, — предложил он.
Но Анэ Миккельсен замахала обеими руками и громко засмеялась.
— Познакомиться с твоей женой? Боже ты мой! С женщиной, которая родит каждый год, да, говорят, все таких хилых, что они не выживают! Сколько их у вас теперь?
— Да, некоторые умерли, — сказал отец, — но у нас все же осталось несколько штук про запас.
— А к ним еще прибавятся новые дети. Но твои ребята как будто ничего особенного собой не представляют.— Анэ внимательно нас оглядела.— Да, как говорится, мелюзга порядочная.
— Этот-то заморыш, — отец показал на меня, — а другой вроде ничего себе.
Я не хотел примириться с такой оценкой, сдернул с Георга шапку и бросился бежать, чтобы все могли видеть, кто из нас двоих лучше бегает. Георг бросился за мной; он знал, что по-честному не сможет меня догнать, и начал на ходу выкрикивать всякие угрозы. Я притворялся, что пугаюсь, но всякий раз, когда он почти догонял меня, я делал скачок, вертел головой и мчался галопом, как сорвавшаяся с привязи лошадь. Отец и Анэ Миккельсен стояли и смеялись, глядя на нас, это придавало мне сил; я бежал медленно, как будто изнемогая, а когда Георг прыгал вперед, чтобы поймать меня, ловко выскальзывал у него из-под самых рук. Наконец он отказался от погони и поплелся назад, осыпая меня угрозами... Но я следовал за ним буквально по пятам, дразня его.
— Молодец! — крикнула Анэ Миккельсен. — Вот тебе пять эре.
— Да это потому, что он трусишка, — пробормотал Георг. — Трусы всегда шибко бегают.
— Ах, вот как? Ну, тогда я оставлю пять эре при себе. — И Анэ Миккельсен снова опустила монетку в свой большой карман.
Значит, и этого я лишился! Какой бы подвиг я ни совершил — все равно в глазах других я оставался заморышем.
Я перестал бояться ада, но мысли о загробном мире продолжали мучить меня; он представлялся мне огромным пространством, где царят жуткий холод и мрак. Я постоянно думал о смерти; быть может, это объяснялось моей физической слабостью. Когда забивали крышку гроба над покойником, которого я знал, то я начинал думать об ожидающих его мраке и холоде. Меня охватывал страх, что я могу умереть, не успев загладить хорошими поступками все свои грехи. И тогда я немедленно бежал к матери, целовал ее в мягкую щеку и говорил:
— Прости меня, мама!
— Боже мой, что случилось, мой мальчик? — спрашивала мать и растерянно смотрела на меня. — Ты что-нибудь натворил? Или это все твои причуды? Если что сделал, так лучше сейчас же признайся!
Но я не сделал ничего такого, в чем бы следовало признаваться, а мать обладала слишком трезвой натурой и была очень уж занята, чтобы заглядывать в тайники детской души. Если бы я признался ей, что меня мучит мысль о внезапной, преждевременной смерти, она бы засмеялась и сказала:
— Ах ты дурачок, брось эти бредни!
Я старался вести себя так, чтобы заранее загладить свои дурные поступки и оказаться безгрешным, если со мной что-нибудь случится. Но было трудно тщательно обдумывать каждый свой шаг. Взять, например, младших братьев и сестер. Жестокие и злые слова срывались у меня с языка прежде, чем я успевал подумать, и поступки совершались так же необдуманно. Когда же я, спохватившись, хотел загладить сказанное или сделанное, надо мной только насмехались, говоря: «Ага, он боится, что отец его выпорет!» В таких случаях я долго мучился, раскаивался и завидовал Георгу, который, как бы ни набедокурил, всегда сохранял душевное равновесие и жил весело и беззаботно.
Одно время меня сильно мучили угрызения совести. Мне было еще тяжелее оттого, что я в равной мере терзался, думая и о совершенных мной поступках, и о тех бедах, которые могли бы произойти, — ну, например, если бы маленькая сестра упала в воду и утонула в тот день, когда я оставил ее одну у моря, а сам пошел ловить налимов. Все, что могло последовать за этим «если», я переживал по многу раз: мне без конца представлялось, как вылавливают трупик, как безутешна мать, какими пустыми покажутся все уголки нашего дома, когда из него вынесут маленькую покойницу. Цепенея от ужаса, я страдал так, как будто все это действительно произошло.
Вдобавок я начинал вспоминать свои давнишние проступки, — желая найти себе оправдание, я копался в былых грехах. Тогда передо мной вставали новые обвинения, свинцовой тяжестью ложившиеся на сердце. Когда я обращался к прошлому, жизнь казалась мне тем труднее, чем глубже я рылся в памяти; я сам отравлял свое сознание. Мое существование становилось все ! более и более ограниченным, как воронка, которая все суживается, пока наконец мне не показалось, что я снова очутился перед невероятно узким проходом, ведущим из хаоса в жизнь. Меня как будто обвязали веревкой и изо всех сил тянули через порог жизни, словно теленка, когда корова никак не может отелиться. И в голове у меня трещало, как, должно быть, трещало в голове у дорожного мастера Бека, когда он попал под большой дорожный каюк.
Мы переехали в новый дом, около южной проселочной дороги. Он был самым крайним и стоял совсем особняком; шагах в двухстах от него тянулся морской берег; позади дома было Пресное озеро, доходившее до самой садовой ограды. Из окон открывался широкий вид во все стороны. Стоя у кухонной раковины, мать могла наблюдать за дорогой, проходившей по ту сторону озера, и любоваться полями и городским выгоном, до самого холма Слямре, а из комнат она могла видеть улицу. Крестьяне с ближних хуторов везли мимо нас продукты и птицу, иногда же на телегах сидели молодые девушки; они ехали в город на бал или на какое-нибудь празднество. Тем, у кого было много дочерей, следовало почаще показывать их на людях. И мать начинала сокрушаться, — как-то им удастся пристроить всех этих девушек.
Впрочем, у нее было достаточно собственных забот; дом обошелся дороже, чем мы предполагали, да и налоги возросли. Мать повесила на калитку объявление, и, так как мимо проходило достаточно народу, у нее появилось много заказчиков, особенно деревенских. Но большого заработка стирка и глажение не давали,— если мать запрашивала подороже, то люди предпочитали стирать сами.
— Вид здесь хороший, только бы и наши виды на будущее были получше, — говорила мать, стоя у окна и проглаживая белье; это теперь стало у нее постоянной поговоркой.
Отец тоже жаловался и часто бывал в плохом настроении: зима стояла суровая, а работы не хватало.
— А тут еще столько птенцов!.. Скоро они совсем съедят меня, — добавлял он.
Мать сердилась и говорила отцу, что о нас, старших, ему не приходится много заботиться, мы сами зарабатываем на хлеб. Отец стоял на своем. Мы с Георгом вмешивались и поддерживали мать. Начиналась ссора, и отец в наказание нам «отправлялся в город».
Многое мне было непонятно. Отец всегда считал, что Георг в какой-то мере тоже является кормильцем семьи, так как помогает ему в каменоломне, но работу матери и мою отец ни во что не ставил, — деньги, зарабатываемые матерью, он в расчет не принимал, ну а я ведь главным образом помогал ей. О том, что я тоже работал у чужих, помогал разгружать шхуны, выпалывал траву перед богатыми городскими домами, он обыкновенно не знал; мать сильно нуждалась в тех грошах, которые я таким путем зарабатывал и приносил домой. А теперь он вдруг всех нас поставил на одну доску, — все мы стали для него бременем.
У матери хватало юмора, чтобы смеяться и подтрунивать над его «трактирной болтовней», но я принимал отцовские слова очень близко к сердцу. Мне это казалось вопиющей несправедливостью, которой должен быть положен конец. Как?! Мы трудились, старались делать все, что могли, а он относится к нам, как к тунеядцам! Однажды весной я взбунтовался и по собственному почину нанялся в пастухи к одному из самых крупных местных скотоводов. Я должен был начать работать в мае и получить за первое лето пятнадцать крон на хозяйских харчах. Хозяин обещал, если я буду прилежно работать, повышать мне плату каждое лею на пять крон. Вопрос о школе он уладил сам: крупные скотоводы имели право требовать, чтобы бедных мальчиков, работавших у них, освобождали от посещения школы летом.
— Но как ты думаешь, что скажет на это отец? — спросила мать, всплеснув руками.
— Он будет очень доволен. Ночевать я тоже буду там, так что он совсем избавится от меня.
Мать стояла с виноватым лицом, как бы прося у меня прощения за отца. Потом сказала:
— Все-таки нехорошо таить злобу. Отец не ругался.
— Ты быстроногий, — сказал он,— и будешь хорошо гоняться за скотиной. Животные слушаются тех, кто умеет быстро бегать. Пасти скот — работа нелегкая, и если ты с нею справишься, так справишься и кое с чем потруднее. Я сам это испытал. И скотина бывает зловредной, как прочие существа; если дать ей волю, она тебя загоняет. А ты нипочем не сдавайся — иначе тебе никакого уважения не будет. Хватай скотину за хвост и бей, тогда все сразу придет в порядок. Но смотри куда бьешь; корова дороже человека, со скотом всегда надо обращаться бережно!
Скотовод арендовал у муниципалитета выгон по ту сторону озера, между проселочной дорогой и местечком Лангеде. Выгон известен был под названием «Холм висельников», так как там проходил длинный каменный вал, где в старину стояли виселицы, — еще в те времена, когда каждое маленькое местечко имело свое лобное место и собственного палача. На выгоне попадались среди мусора и камней человеческие кости. За валом тянулись заросли вереска, чередуясь с луговинами, на которых я и пас свое стадо, состоявшее в первое лето из полусотни голов. Большая часть стада принадлежала моему хозяину. Тут были волы, телята, коровы, которые еще не отелились; некоторые коровы остались почему-то яловыми, хотя и ходили с быками. Трава на луговинах была тощая, и своих дойных коров хозяин здесь пасти не позволял. Кроме того, я пас скот, принадлежавший разным мелким крестьянам, дворы которых стояли вдоль дороги по обе стороны выгона. Эта чужая скотина паслась всегда особняком — в одиночку или попарно, как она привыкла стоять в хлеву. Хозяйское стадо не хотело знаться с чужими коровами, да и между собой животные не могли поладить, что доставляло мне много лишних хлопот.
Хотя я в полдень пригонял скот домой, мне все же давали и утром и после полудня большую корзинку с едой и крынку цельного молока — гораздо больше, чем я мог съесть и выпить. С высоты холма был виден наш новый дом, стоявший по другую сторону озера, и когда матери нужно было молоко, она вывешивала сигнал на стене около кухонной лестницы, а я в ответ махал курткой. Тогда Сине или Анна приходили за молоком, захватив для меня маленькую фляжку с горячим кофе. Пока я пил, сестра рылась в моей корзинке, где, кроме бутербродов, часто попадалось что-нибудь лакомое — пара яблок или блинчики.
— Мать просила тебе кланяться и сказать, чтобы ты не носил еду обратно, — сказала мне Сине в первый же раз. — Иначе тебе будут давать меньше.
Голода я теперь не знал, еды было вдоволь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19