она не выходила из дому и выплачивала долги до тех пор, пока у нее не отнялись ноги, да и после того продолжала платить, пока наконец ее не свезли на кладбище.
Речь и манеры чиновников казались местным жителям забавными, два-три торговых дома сулили обывателям какие-то перспективы, а шведские сезонные рабочие придавали городской жизни особый колорит. Но, по существу, местные жители ни на что не обращали внимания,— сонливые, как волы в моем стаде, они, словно жвачку, лениво пережевывали события, добродушно глядели на мир, ели, пили и спали.
Только появление самого черта могло бы, казалось, нарушить их спячку, и тогда они были бы готовы яростно расправиться с ним.
Извне доходили новые веяния, суда возвращались домой из многолетнего плавания и будоражили умы. Бородачи-моряки проходили по улицам и скрывались каждый под низкой крышей своего домика, торопясь повидаться с женой и ребятами. Они привозили с собой редкостные вещи с берегов Африки, с далеких островов близ Новой Зеландии, часто приносили свой заработок или остатки его и обычно были желанными гостями, если только не слишком уж долго отсутствовали, — как, например, Эдвард Функ.
Однажды я помогал своим старикам сбивать масло. Я переночевал у них, чтобы-погреть бабушке поясницу, а на другой день отправился с дедушкой в город. По дороге мы встретили старую мать Эдварда Функа, которая шла в лес за хворостом.
— Что нового, Андерс Мортенсен? — спросила она, останавливая тачку.
— Нового? Знаю только, что в этом году женщины что-то больно долго носят, — лукаво сказал дедушка.
— Да, пожалуй что так, — ответила старуха. — Прошло вот уже двенадцать месяцев, как Эдвард уехал, а моя невестка все еще не разрешилась.
История эта облетела весь город, а когда Эдвард спустя некоторое время вернулся домой, все смотрели на него так, что он тотчас же понял в чем дело. Он побежал домой, чтобы поколотить жену, а вместо этого ему самому досталось.
— Вот тебе за то, что так долго не приезжал, — сказала жена. Она побила его за то, что сама прижила ребенка с другим.
Моряков, вернувшихся из многолетних странствий, встречали радостно. Дети их приходили в школу в праздничной одежде, и вид у них был торжественный. Теперь в доме наступит порядок — пока отца не было, справлялись кое-как, распустили детей. Но обычно отцы вмешивались во все очень неудачно, потому что стали чужими для семьи. По крикам и реву, которые доносились из маленьких окон, можно было догадаться, что вернулся отец и наводит порядок. Хорошо, что отцы приезжали домой, — иначе они стали бы совсем чужими; но хорошо также, что они опять уезжали.
Вообще же в городе не наблюдалось особого оживления. Дедушка был прав, называя городских обывателей выродившимися крестьянами. Город был просто большим земельным участком, отделившимся от деревни, но не утратившим ее характерных особенностей. Люди в городе не умели думать самостоятельно, ничего не предпринимали по собственному почину, и от власти земли они не отделались,— даже семьи моряков не порывали связи с сельским хозяйством. Почти все горожане были маленького роста, щуплые и казались очень забавными, когда в ночных колпаках выходили утром за ворота, чтобы взглянуть, какая погода. Иногда они целыми часами простаивали в гавани, прислонившись спиной к штабелю досок, засунув руки в карманы, и критиковали проплывавшие мимо шхуны, обсуждали, какие у них паруса и как с ними управляются, а сами не решались сесть в лодку, так как боялись воды. Книг они терпеть не могли; если они заставали нас, мальчиков, с книгой где-нибудь на берегу, у забора или на камне, то сейчас же отнимали книгу и сжигали, как нечто опасное. Школу они почти ненавидели: она лишь набивала детям головы вздором и отрывала их от работы.
Тем не менее изредка в горожанах на мгновение просыпалось что-то вроде чувства моральной ответственности. Я недолго пробыл в школе, но, работая, многому научился и не отставал от мальчиков, которые не знали другой заботы, кроме ученья. У меня было больше практического опыта, чем у других, и если я не мог отколотить тех, кто задирал нос перед пастушонком, то спасался бегством.
Я научился почти всему, чему вообще можно научиться, живя на лоне природы: умел ходить на руках и одновременно курить глиняную трубку, высоко прыгать и перескакивать через ручей в самом широком месте. Вот летать я выучиться не мог, как ни старался. В конце поля стоял, большой могильный камень, я влезал на него и бросался вниз, широко распахнув куртку, — но каждый раз шлепался в траву и ушибал себе живот. Наконец я оставил эти попытки и решил подсмотреть, как коровы жуют жвачку. Я завидовал и способности, но перенять ее так и не сумел.
Зато я мог научиться всему остальному, что делали животные. Я был совсем не ленив, когда хотел усвоить что-нибудь новое или интересно провести время. На пастбище в траве кое-где виднелись большие круги, как будто там недавно был цирк. Но это я сам вытоптал их, когда целыми часами бегал галопом по кругу, лягался и ржал — совсем как цирковая лошадь. А вот гоняться за скотиной мне было лень. Ах, какое наказание бегать за ней, прямо невыносимое. Я всячески напрягал свои умственные способности, чтобы не утруждать йог, и в конце концов научился управлять стадом, заставил скотину слушаться моего окрика. В пляске не станешь считать шаги, но, работая, я экономил силы. И на этом, по всей вероятности, основывается почти всякий прогресс.
Я садился между рогами Амура и, засунув руки в карманы, болтая ногами, горланил песни. Ни один мальчик не любит, чтобы его беспокоили, когда он держит руки в карманах; но вот прилетит какая-нибудь назойливая мушка и сядет тебе на ухо. Приходится вытаскивать руки из карманов и отгонять муху, тогда она возьмет да перелетит на Амура, — а ему достаточно шевельнуть ухом, чтобы прогнать ее! Меня злило это, и я так долго упражнялся, что под конец выучился двигать ушами. Однажды это помогло мне выйти из затруднительного положения.
Почтенные горожане вдруг почувствовали, что они несут за меня моральную ответственность. По их пристальным взглядам я видел, что против меня что-то затевается. И вот однажды все выяснилось. Люди вдруг стали опасаться за мою бессмертную душу. Как это так—пастушонок бегает по пастбищу, все время находится со скотом, не посещает школы, не слышит слова божия. Что же из него выйдет? Вполне естественно, никто не думал изменить порядок вещей, установленный богом, и отправить меня в школу: пастух должен не в школу ходить, а коров пасти. Но что-нибудь надо же сделать для спасения моей души; ведь придет время,
когда мне нужно будет конфирмоваться и начать зарабатывать себе на хлеб. Вот и порешили, что я должен явиться в назначенный вечер в городскую школу на экзамен по религии,
Дело было весьма серьезное, и меня рано освободили в тот день. Скот был оставлен на привязи, а я побежал домой к матери, чтобы она вымыла мне уши. В школе собралось много народа; настроение у всех было торжественное, и пахло как-то странно — залежавшейся праздничной одеждой и церковной сыростью. Сам пробст 1 Ольсен явился в полном облачении и лично проводил экзамен. Со всех сторон на меня были направлены любопытные взгляды, — точно так же я себя чувствовал много лет спустя, когда пришлось получать визу в страну фашистов.
Начали с самых азов, с сотворения мира. «И сказал господь бог змею: ты будешь ходить на чреве твоем и будешь есть прах...» Тут я запнулся. Я прекрасно знал тексты, помнил наизусть большие отрывки из библии, но... обстановка смутила меня.
— Спокойней, не торопись, — сказал пробст, — нам спешить некуда. Почему же змий должен был ползать на чреве своем?
— Потому что у него не было оконечностей, — ответил я, потупив глаза. Я боялся взглянуть на всех этих людей, которые отовсюду глазели на меня разинув рот.
— Правильно, правильно! А можешь ты сказать мне, что такое конечность? Не оконечность, а конечность?
Это я прекрасно знал; по всей вероятности, лучше, чем пробст, но в определениях я был не очень силен,— таким вещам я не мог научиться на пастбище.
— Ну? — начал подсказывать пробст. — Конечность есть нечто... гм! гм!.. чем можно двигать. Ну, чем, например?
— Ушами! — выпалил я, радуясь, что нашел выход из затруднения.
— Вот как? — Пробст поправил очки. — Вот как? Ты можешь двигать ушами?
— Да! — Я покраснел до корней волос, чувствуя, что наступил решительный момент.
— Хотелось бы посмотреть!
1 Пробст — старший пастор в приходе.
Я принялся усердно шевелить ушами. Пробст хохотал так, что у него живот колыхался, и поставил мне по религии «отлично». Я с честью вышел из трудного положения. Народ, болтая, расходился по домам, и потом я узнал, что произвел на всех сильное впечатление. Одно время жители городка собирались даже в складчину отправить меня в гимназию, чтобы я потом мог учиться на пастора. Если я так преуспел, будучи пастушонком, то какие науки я мог бы постичь, если меня засадить за книги?! Но разговоры так и остались разговорами, и я продолжал жить по-прежнему под открытым небом, вместе со скотом.
Результат экзамена, однако, имел важное последствие: я без особого труда получил разрешение готовиться к конфирмации. Обычно же пастухам чинились препятствия; их лишали возможности ходить в школу, а потом устраивали скандал по поводу их невежества и грозили не допустить до конфирмации.
В общем, мне неплохо жилось в пастухах. Хозяин иногда бранил меня, но это случалось не часто, и он никогда не поднимал на меня руку. И другим пастухам жилось у него хорошо. Можно было найти место и получше и похуже — в смысле харчей, — но обращались здесь с подростками всегда по-человечески. Сам я никогда не испытывал на себе произвола хозяев, от которого часто страдали ютландские пастухи, не знал непосильной работы и побоев и даже не слышал о чем-нибудь подобном в наших краях. Такие случаи бывали на Борнхольме редко. Борнхольмцы во многом напоминают жителей южных стран в своем отношении к детям: они редко их наказывают и вообще бережно к ним относятся.
И старший работник, и обе работницы обращались со мной хорошо. Правда, иногда они слишком бурно проявляли свои чувства, особенно Андреа, которая ловила меня и душила в своих объятиях. Я не любил этого, но и не принимал всерьез. Когда она целовала меня, я мстил ей тем, что шел в угол и отплевывался с такой гримасой, будто мне в рот попала какая-то
дрянь; тогда она смеялась и совала мне что-нибудь вкусное. Она принадлежала к какай-то секте, часто ходила на собрания «святых», — но не слыла ни злоязычной, ни ханжой. Эта крупная и сильная девушка, к тому же очень красивая, всегда ходила с заплаканными глазами. Я объяснял это тем, что старший работник ухаживал не только за ней, но и за другими девушками. Разумеется, у них были близкие отношения, —при всей тогдашней строгости нравов это считалось вполне естественным, раз он старший работник, а она старшая работница. Никто не собирался изменять сложившиеся обычаи, люди довольствовались тем, что присматривали за девушками, обращая внимание главным образом на их талии. И если что случалось, от порядочного работника требовали, чтобы он женился.
Однажды, придя в людскую, я застал Андрее с заплаканными глазами. Мой взгляд, по-видимому, невольно скользнул по ее фигуре, потому то она вскочила и обхватила ладонями мою голову.
— Нет, совсем не то, поверь мне, — сказала она, прижимаясь своим мокрым от слез лицом к моему.
По-видимому, она серьезно любила Петера Ибсена.
Второго работника на хуторе не было; в страдную пору хозяин нанимал поденщиков, обычно предпочитая женатых. На поденщиков вообще смотрели сверху вниз, так что маленькой толстушке Каролине, второй работнице, приходилось скучать. У нее были круглые румяные щеки и густые черные ресницы, оттенявшие глаза и придававшие им печальное выражение, что сильно действовало на мою мальчишескую фантазию. Она выросла в большом заповедном лесу, полном красот и ужасов Многие жажда ш попасть туда и радовались, если им удавалось побывав там хоть раз в году, она же прожила там все свое детство среди руин разбойничьих замков и черных дремлющих озер! Это окружало ее романтическим ореолом, а сама судьба набрасывала на нее свою печальную тень. Отец Каролины был лесорубом, его придавило упавшим деревом; с тех пор семья жила тем, что собирала ягоды и вязала веники из вереска на продажу, а во время больших лесных гулянии девушка помогала трактирщикам и потом подбирала в траве монеты на тех местах, где стояли палатки. «Пусть бы побольше пьяные сорили деньгами,— говорила она, — тогда мы смогли бы купить себе еду и одежду».
Вообще Каролина мне очень нравилась, и я огорчался, что у нас не держали второго работника. Она была моложе Андреа и более сдержанна, она никогда не тискала меня, и если просила поцеловать ее, я это охотно делал.
Зато завтраки, которые Андреа давала мне с собой в поле, были вкуснее. Она понимала толк в еде и очень старательно приготовляла кушанья, — по-видимому, чтобы доказать старшему работнику, какая из нее может выйти хорошая хозяйка. Каролина же была беспомощной, резала хлеб неровными кусками, с одного конца толще, с другого тоньше, и так завертывала бутерброды, что они слипались вместе. Но когда она собирала мне завтрак, в корзинке всегда оказывалось румяное яблоко.
Дети в деревне рано узнают многое, о чем городской ребенок может только догадываться; притом они приобретают знания естественно, без нездорового любопытства. Я сам чуть ли не ежедневно спускал быка с цепи и водил его к корове, что казалось мне самым естественным делом в мире; вся жизнь животных протекала на моих глазах, и мне нетрудно было перенести на отношения между людьми многое из того, что я наблюдал у животных. Я знал все, что полагалось знать о таких вещах, понимал, почему Каролина кладет мне румяное яблоко, съедал его с большим аппетитом, но этим все и кончалось. Когда же на пастбище заходили другие мальчики, я старался, чтобы они не видели яблока: им легко могло прийти в голову то, чего вовсе не было и что в кругу мальчишек считалось предосудительным. Малейшего пустяка было достаточно, чтобы опозорить мальчика, лишить его дружбы.
Любовные дела касались взрослых, мы же держались от них в стороне.
Девочки не были столь сдержаны в этом отношении. Они ходили в уборную скопом, чего мы, мальчики, герпеть не могли; некоторые из девочек очень смело вели себя, оставаясь наедине с мальчиком. Это были девчонки, любившие сладости и постоянно приносившие их в школу. И откуда только они доставали их! Когда мы компанией отправлялись в лес, к «Заре» или на
обрыв, то старались держаться подальше от девчонок, нам казалось, что мы прикоснемся к чему-то нечистому, если кто-нибудь из них во время игры поймает нас. Я всегда вспоминал свои мальчишеские годы и строгость нравов, царившую в нашем кругу, когда впоследствии читал в книгах о детской распущенности. Мы знали очень многое, но это нисколько не волновало нас.
Каролине исполнилось всего восемнадцать лет, и она была маленького роста, — уже по одной этой причине я относился к ней более по-товарищески, чем к высокой и грузной Андреа. А печальные глаза Каролины будили в моей памяти все грустные песни, которые я когда-то слышал. Когда старший работник в летние вечера ходил гулять с Андреа на городской выгон, она всегда брала с собой и Каролину, так как еще не была обручена с Петером. Каролина же ставила условием, чтобы пошел и я; ей не хотелось быть пятым колесом у телеги. После долгого рабочего дня я сильно уставал и хотел спать, но иногда все же вынужден был идти с ними. Мы располагались на пригорке, смотрели на поля и луга, любовались морем, которое все глубже и глубже погружалось в теплую фиолетовую мглу сумерек; я пел песни о несчастной любви, и Андреа склонялась на грудь старшему работнику. Ресницы Каролины опускались и еще печальнее, казалось мне, ложились на ее щеки. Мне было очень жаль Каролину, и однажды я обнял ее за талию. Но когда она начала тяжело дышать, я испугался и убежал, сославшись на какой-то предлог, — якобы вспомнил, что обещал матери зайти, — но пошел не домой, а на хутор и улегся спать.
В одном конце двора стоял телятник, в углу которого была каморка для работников. Петер Ибсен и я спали вместе на широкой кровати. В ту ночь я проснулся оттого, что кто-то тормошил меня.
— Ты спишь? — тихо спросил Петер. Я притворился, что сплю, и, как бы во сне, повернулся к стенке. Тогда они зашептались и залезли под перину; Андреа тихонько посмеивалась, а Петер шикал. От Каролины они сумели отделаться.
Когда я на следующее утро, собираясь выгонять скот, пришел за корзинкой, Андреа испытующе посмотрела на меня прищуренными глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Речь и манеры чиновников казались местным жителям забавными, два-три торговых дома сулили обывателям какие-то перспективы, а шведские сезонные рабочие придавали городской жизни особый колорит. Но, по существу, местные жители ни на что не обращали внимания,— сонливые, как волы в моем стаде, они, словно жвачку, лениво пережевывали события, добродушно глядели на мир, ели, пили и спали.
Только появление самого черта могло бы, казалось, нарушить их спячку, и тогда они были бы готовы яростно расправиться с ним.
Извне доходили новые веяния, суда возвращались домой из многолетнего плавания и будоражили умы. Бородачи-моряки проходили по улицам и скрывались каждый под низкой крышей своего домика, торопясь повидаться с женой и ребятами. Они привозили с собой редкостные вещи с берегов Африки, с далеких островов близ Новой Зеландии, часто приносили свой заработок или остатки его и обычно были желанными гостями, если только не слишком уж долго отсутствовали, — как, например, Эдвард Функ.
Однажды я помогал своим старикам сбивать масло. Я переночевал у них, чтобы-погреть бабушке поясницу, а на другой день отправился с дедушкой в город. По дороге мы встретили старую мать Эдварда Функа, которая шла в лес за хворостом.
— Что нового, Андерс Мортенсен? — спросила она, останавливая тачку.
— Нового? Знаю только, что в этом году женщины что-то больно долго носят, — лукаво сказал дедушка.
— Да, пожалуй что так, — ответила старуха. — Прошло вот уже двенадцать месяцев, как Эдвард уехал, а моя невестка все еще не разрешилась.
История эта облетела весь город, а когда Эдвард спустя некоторое время вернулся домой, все смотрели на него так, что он тотчас же понял в чем дело. Он побежал домой, чтобы поколотить жену, а вместо этого ему самому досталось.
— Вот тебе за то, что так долго не приезжал, — сказала жена. Она побила его за то, что сама прижила ребенка с другим.
Моряков, вернувшихся из многолетних странствий, встречали радостно. Дети их приходили в школу в праздничной одежде, и вид у них был торжественный. Теперь в доме наступит порядок — пока отца не было, справлялись кое-как, распустили детей. Но обычно отцы вмешивались во все очень неудачно, потому что стали чужими для семьи. По крикам и реву, которые доносились из маленьких окон, можно было догадаться, что вернулся отец и наводит порядок. Хорошо, что отцы приезжали домой, — иначе они стали бы совсем чужими; но хорошо также, что они опять уезжали.
Вообще же в городе не наблюдалось особого оживления. Дедушка был прав, называя городских обывателей выродившимися крестьянами. Город был просто большим земельным участком, отделившимся от деревни, но не утратившим ее характерных особенностей. Люди в городе не умели думать самостоятельно, ничего не предпринимали по собственному почину, и от власти земли они не отделались,— даже семьи моряков не порывали связи с сельским хозяйством. Почти все горожане были маленького роста, щуплые и казались очень забавными, когда в ночных колпаках выходили утром за ворота, чтобы взглянуть, какая погода. Иногда они целыми часами простаивали в гавани, прислонившись спиной к штабелю досок, засунув руки в карманы, и критиковали проплывавшие мимо шхуны, обсуждали, какие у них паруса и как с ними управляются, а сами не решались сесть в лодку, так как боялись воды. Книг они терпеть не могли; если они заставали нас, мальчиков, с книгой где-нибудь на берегу, у забора или на камне, то сейчас же отнимали книгу и сжигали, как нечто опасное. Школу они почти ненавидели: она лишь набивала детям головы вздором и отрывала их от работы.
Тем не менее изредка в горожанах на мгновение просыпалось что-то вроде чувства моральной ответственности. Я недолго пробыл в школе, но, работая, многому научился и не отставал от мальчиков, которые не знали другой заботы, кроме ученья. У меня было больше практического опыта, чем у других, и если я не мог отколотить тех, кто задирал нос перед пастушонком, то спасался бегством.
Я научился почти всему, чему вообще можно научиться, живя на лоне природы: умел ходить на руках и одновременно курить глиняную трубку, высоко прыгать и перескакивать через ручей в самом широком месте. Вот летать я выучиться не мог, как ни старался. В конце поля стоял, большой могильный камень, я влезал на него и бросался вниз, широко распахнув куртку, — но каждый раз шлепался в траву и ушибал себе живот. Наконец я оставил эти попытки и решил подсмотреть, как коровы жуют жвачку. Я завидовал и способности, но перенять ее так и не сумел.
Зато я мог научиться всему остальному, что делали животные. Я был совсем не ленив, когда хотел усвоить что-нибудь новое или интересно провести время. На пастбище в траве кое-где виднелись большие круги, как будто там недавно был цирк. Но это я сам вытоптал их, когда целыми часами бегал галопом по кругу, лягался и ржал — совсем как цирковая лошадь. А вот гоняться за скотиной мне было лень. Ах, какое наказание бегать за ней, прямо невыносимое. Я всячески напрягал свои умственные способности, чтобы не утруждать йог, и в конце концов научился управлять стадом, заставил скотину слушаться моего окрика. В пляске не станешь считать шаги, но, работая, я экономил силы. И на этом, по всей вероятности, основывается почти всякий прогресс.
Я садился между рогами Амура и, засунув руки в карманы, болтая ногами, горланил песни. Ни один мальчик не любит, чтобы его беспокоили, когда он держит руки в карманах; но вот прилетит какая-нибудь назойливая мушка и сядет тебе на ухо. Приходится вытаскивать руки из карманов и отгонять муху, тогда она возьмет да перелетит на Амура, — а ему достаточно шевельнуть ухом, чтобы прогнать ее! Меня злило это, и я так долго упражнялся, что под конец выучился двигать ушами. Однажды это помогло мне выйти из затруднительного положения.
Почтенные горожане вдруг почувствовали, что они несут за меня моральную ответственность. По их пристальным взглядам я видел, что против меня что-то затевается. И вот однажды все выяснилось. Люди вдруг стали опасаться за мою бессмертную душу. Как это так—пастушонок бегает по пастбищу, все время находится со скотом, не посещает школы, не слышит слова божия. Что же из него выйдет? Вполне естественно, никто не думал изменить порядок вещей, установленный богом, и отправить меня в школу: пастух должен не в школу ходить, а коров пасти. Но что-нибудь надо же сделать для спасения моей души; ведь придет время,
когда мне нужно будет конфирмоваться и начать зарабатывать себе на хлеб. Вот и порешили, что я должен явиться в назначенный вечер в городскую школу на экзамен по религии,
Дело было весьма серьезное, и меня рано освободили в тот день. Скот был оставлен на привязи, а я побежал домой к матери, чтобы она вымыла мне уши. В школе собралось много народа; настроение у всех было торжественное, и пахло как-то странно — залежавшейся праздничной одеждой и церковной сыростью. Сам пробст 1 Ольсен явился в полном облачении и лично проводил экзамен. Со всех сторон на меня были направлены любопытные взгляды, — точно так же я себя чувствовал много лет спустя, когда пришлось получать визу в страну фашистов.
Начали с самых азов, с сотворения мира. «И сказал господь бог змею: ты будешь ходить на чреве твоем и будешь есть прах...» Тут я запнулся. Я прекрасно знал тексты, помнил наизусть большие отрывки из библии, но... обстановка смутила меня.
— Спокойней, не торопись, — сказал пробст, — нам спешить некуда. Почему же змий должен был ползать на чреве своем?
— Потому что у него не было оконечностей, — ответил я, потупив глаза. Я боялся взглянуть на всех этих людей, которые отовсюду глазели на меня разинув рот.
— Правильно, правильно! А можешь ты сказать мне, что такое конечность? Не оконечность, а конечность?
Это я прекрасно знал; по всей вероятности, лучше, чем пробст, но в определениях я был не очень силен,— таким вещам я не мог научиться на пастбище.
— Ну? — начал подсказывать пробст. — Конечность есть нечто... гм! гм!.. чем можно двигать. Ну, чем, например?
— Ушами! — выпалил я, радуясь, что нашел выход из затруднения.
— Вот как? — Пробст поправил очки. — Вот как? Ты можешь двигать ушами?
— Да! — Я покраснел до корней волос, чувствуя, что наступил решительный момент.
— Хотелось бы посмотреть!
1 Пробст — старший пастор в приходе.
Я принялся усердно шевелить ушами. Пробст хохотал так, что у него живот колыхался, и поставил мне по религии «отлично». Я с честью вышел из трудного положения. Народ, болтая, расходился по домам, и потом я узнал, что произвел на всех сильное впечатление. Одно время жители городка собирались даже в складчину отправить меня в гимназию, чтобы я потом мог учиться на пастора. Если я так преуспел, будучи пастушонком, то какие науки я мог бы постичь, если меня засадить за книги?! Но разговоры так и остались разговорами, и я продолжал жить по-прежнему под открытым небом, вместе со скотом.
Результат экзамена, однако, имел важное последствие: я без особого труда получил разрешение готовиться к конфирмации. Обычно же пастухам чинились препятствия; их лишали возможности ходить в школу, а потом устраивали скандал по поводу их невежества и грозили не допустить до конфирмации.
В общем, мне неплохо жилось в пастухах. Хозяин иногда бранил меня, но это случалось не часто, и он никогда не поднимал на меня руку. И другим пастухам жилось у него хорошо. Можно было найти место и получше и похуже — в смысле харчей, — но обращались здесь с подростками всегда по-человечески. Сам я никогда не испытывал на себе произвола хозяев, от которого часто страдали ютландские пастухи, не знал непосильной работы и побоев и даже не слышал о чем-нибудь подобном в наших краях. Такие случаи бывали на Борнхольме редко. Борнхольмцы во многом напоминают жителей южных стран в своем отношении к детям: они редко их наказывают и вообще бережно к ним относятся.
И старший работник, и обе работницы обращались со мной хорошо. Правда, иногда они слишком бурно проявляли свои чувства, особенно Андреа, которая ловила меня и душила в своих объятиях. Я не любил этого, но и не принимал всерьез. Когда она целовала меня, я мстил ей тем, что шел в угол и отплевывался с такой гримасой, будто мне в рот попала какая-то
дрянь; тогда она смеялась и совала мне что-нибудь вкусное. Она принадлежала к какай-то секте, часто ходила на собрания «святых», — но не слыла ни злоязычной, ни ханжой. Эта крупная и сильная девушка, к тому же очень красивая, всегда ходила с заплаканными глазами. Я объяснял это тем, что старший работник ухаживал не только за ней, но и за другими девушками. Разумеется, у них были близкие отношения, —при всей тогдашней строгости нравов это считалось вполне естественным, раз он старший работник, а она старшая работница. Никто не собирался изменять сложившиеся обычаи, люди довольствовались тем, что присматривали за девушками, обращая внимание главным образом на их талии. И если что случалось, от порядочного работника требовали, чтобы он женился.
Однажды, придя в людскую, я застал Андрее с заплаканными глазами. Мой взгляд, по-видимому, невольно скользнул по ее фигуре, потому то она вскочила и обхватила ладонями мою голову.
— Нет, совсем не то, поверь мне, — сказала она, прижимаясь своим мокрым от слез лицом к моему.
По-видимому, она серьезно любила Петера Ибсена.
Второго работника на хуторе не было; в страдную пору хозяин нанимал поденщиков, обычно предпочитая женатых. На поденщиков вообще смотрели сверху вниз, так что маленькой толстушке Каролине, второй работнице, приходилось скучать. У нее были круглые румяные щеки и густые черные ресницы, оттенявшие глаза и придававшие им печальное выражение, что сильно действовало на мою мальчишескую фантазию. Она выросла в большом заповедном лесу, полном красот и ужасов Многие жажда ш попасть туда и радовались, если им удавалось побывав там хоть раз в году, она же прожила там все свое детство среди руин разбойничьих замков и черных дремлющих озер! Это окружало ее романтическим ореолом, а сама судьба набрасывала на нее свою печальную тень. Отец Каролины был лесорубом, его придавило упавшим деревом; с тех пор семья жила тем, что собирала ягоды и вязала веники из вереска на продажу, а во время больших лесных гулянии девушка помогала трактирщикам и потом подбирала в траве монеты на тех местах, где стояли палатки. «Пусть бы побольше пьяные сорили деньгами,— говорила она, — тогда мы смогли бы купить себе еду и одежду».
Вообще Каролина мне очень нравилась, и я огорчался, что у нас не держали второго работника. Она была моложе Андреа и более сдержанна, она никогда не тискала меня, и если просила поцеловать ее, я это охотно делал.
Зато завтраки, которые Андреа давала мне с собой в поле, были вкуснее. Она понимала толк в еде и очень старательно приготовляла кушанья, — по-видимому, чтобы доказать старшему работнику, какая из нее может выйти хорошая хозяйка. Каролина же была беспомощной, резала хлеб неровными кусками, с одного конца толще, с другого тоньше, и так завертывала бутерброды, что они слипались вместе. Но когда она собирала мне завтрак, в корзинке всегда оказывалось румяное яблоко.
Дети в деревне рано узнают многое, о чем городской ребенок может только догадываться; притом они приобретают знания естественно, без нездорового любопытства. Я сам чуть ли не ежедневно спускал быка с цепи и водил его к корове, что казалось мне самым естественным делом в мире; вся жизнь животных протекала на моих глазах, и мне нетрудно было перенести на отношения между людьми многое из того, что я наблюдал у животных. Я знал все, что полагалось знать о таких вещах, понимал, почему Каролина кладет мне румяное яблоко, съедал его с большим аппетитом, но этим все и кончалось. Когда же на пастбище заходили другие мальчики, я старался, чтобы они не видели яблока: им легко могло прийти в голову то, чего вовсе не было и что в кругу мальчишек считалось предосудительным. Малейшего пустяка было достаточно, чтобы опозорить мальчика, лишить его дружбы.
Любовные дела касались взрослых, мы же держались от них в стороне.
Девочки не были столь сдержаны в этом отношении. Они ходили в уборную скопом, чего мы, мальчики, герпеть не могли; некоторые из девочек очень смело вели себя, оставаясь наедине с мальчиком. Это были девчонки, любившие сладости и постоянно приносившие их в школу. И откуда только они доставали их! Когда мы компанией отправлялись в лес, к «Заре» или на
обрыв, то старались держаться подальше от девчонок, нам казалось, что мы прикоснемся к чему-то нечистому, если кто-нибудь из них во время игры поймает нас. Я всегда вспоминал свои мальчишеские годы и строгость нравов, царившую в нашем кругу, когда впоследствии читал в книгах о детской распущенности. Мы знали очень многое, но это нисколько не волновало нас.
Каролине исполнилось всего восемнадцать лет, и она была маленького роста, — уже по одной этой причине я относился к ней более по-товарищески, чем к высокой и грузной Андреа. А печальные глаза Каролины будили в моей памяти все грустные песни, которые я когда-то слышал. Когда старший работник в летние вечера ходил гулять с Андреа на городской выгон, она всегда брала с собой и Каролину, так как еще не была обручена с Петером. Каролина же ставила условием, чтобы пошел и я; ей не хотелось быть пятым колесом у телеги. После долгого рабочего дня я сильно уставал и хотел спать, но иногда все же вынужден был идти с ними. Мы располагались на пригорке, смотрели на поля и луга, любовались морем, которое все глубже и глубже погружалось в теплую фиолетовую мглу сумерек; я пел песни о несчастной любви, и Андреа склонялась на грудь старшему работнику. Ресницы Каролины опускались и еще печальнее, казалось мне, ложились на ее щеки. Мне было очень жаль Каролину, и однажды я обнял ее за талию. Но когда она начала тяжело дышать, я испугался и убежал, сославшись на какой-то предлог, — якобы вспомнил, что обещал матери зайти, — но пошел не домой, а на хутор и улегся спать.
В одном конце двора стоял телятник, в углу которого была каморка для работников. Петер Ибсен и я спали вместе на широкой кровати. В ту ночь я проснулся оттого, что кто-то тормошил меня.
— Ты спишь? — тихо спросил Петер. Я притворился, что сплю, и, как бы во сне, повернулся к стенке. Тогда они зашептались и залезли под перину; Андреа тихонько посмеивалась, а Петер шикал. От Каролины они сумели отделаться.
Когда я на следующее утро, собираясь выгонять скот, пришел за корзинкой, Андреа испытующе посмотрела на меня прищуренными глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19