А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Что это такое? — сказала мать и заглянула в корзинку. — Разве у дедушки резали скотину?
Я рассказал, как все произошло и как я принял все эти продукт за подарок родных.
— Сейчас же отнеси все это кому-нибудь из бедняков,— строго сказала мать.
— Да ведь мы сами бедные.
— Правда, нам приходится туго, но все же мы не бедняки. Ты можешь снести это в дом Ваигегеммера — там у одной девушки родились близнецы, а отца нет. Девушка живет с матерью, без кормильца, — вот это настоящие бедняки! И пусть люди видят, что ты несешь им кое-что; можешь сказать, что это подарок новорожденным.
Как я гордился матерью, так хорошо умевшей поддержать наше достоинство! И по дороге я нарочно выставлял корзинку всем на показ. Потом мне удалось поглядеть, как девушка, сидя на постели, поила обоих новорожденных кофе с чайной ложечки.
Мать никогда не унывала. Однажды она принесла нам кусок картона. Окунув спичку в чернила, мы написали на картоне: «Французская стирка и глаженье», и повесили вывеску на нашу калитку, выходившую на прибрежную тропинку. Отец засмеялся, увидев это:
— Ты, что же, чайкам будешь разглаживать воротнички? Здесь ведь никто не ходит.
В том-то и дело, что на прибрежной тропинке редко появлялись люди, а выхода на настоящую улицу наше жилье не имело.
— Надо поручить городскому глашатаю с барабаном объявить об этом, — предложил Георг. Но такое объявление стоило шестьдесят шесть эре.
У матери был утюг, нагревавшийся древесным углем; он был похож на испорченный паровоз и невероятно дымил, когда им гладили, поэтому мать его спрятала. Теперь его снова извлекли на свет; мать отчистила его о пол в кухне, так как от здешнего влажного воздуха дно у него заржавело. О маленьком чугунном утюге мать и слышать не хотела: он был слишком мал; гладить «по-французски» можно только духовым утюгом.
Нам удалось добиться кредита у глашатая, но отец не должен был ничего знать. Древесный уголь мы раздобыли у булочника; появились даже заказчики — как из города, так и из окрестностей. Приближалась масленица, сезон зимних балов и катаний на санях, и матери пришлось приводить в порядок несколько бальных платьев. Здешние жители привыкли сами стирать и гладить, но в словах «французская стирка» было что-то особенное, ее следовало испробовать! Настоящего успеха, впрочем, не получилось. У матери не было места, где сушить вещи, и ей приходилось просушивать тонкие платья около печки, где на них садилась копоть. Утюг же прилипал к крахмалу, отчего на материи оставались пятна; вдобавок он так чадил, что у всех нас болела голова.
Мать гладила белье и плакала, а посылая меня отнести первый заказ — крахмальные рубашки для шкипера Туесена и бальные юбки для его двух дочерей, — была бледна как смерть. Заказчики критически осмотрели все вещи, а у меня в это время сердце готово было выскочить от страха; но они ни к чему не придрались, и я получил на чай пять эре. Весь счет был на сумму восемьдесят девять эре, и мать облегченно вздохнула, когда я вернулся с деньгами. Она сейчас же послала меня отнести шестьдесят шесть эре глашатаю и, когда я вернулся, сказала:
— Слава богу, по крайней мере отец не будет ругаться. Дай-ка мне взаймы твои пять эре и сбегай купи половину телячьей головы; я как раз видела сегодня одну на прилавке у мясника. Но непременно возьми с языком; очень вкусные получаются с ним бутерброды!
Вот и уплыли мои пять эре — первые деньги, полностью принадлежавшие мне. То, что я зарабатывал, принадлежало семье; но эти деньги были заплачены мне лично. Ну, да мне было не привыкать! Зато отцу подали на ужин жареную телячью голову, и он мог, таким образом, убедиться, что «французская стирка и глаженье» — не пустая затея.
В доме приятно пахло жареным, отвратительный чад от утюга выветрился, и головная боль была забыта. Отец тоже остался как будто доволен результатом — во всяком случае не бранился, хотя и обнаружилось, что он знал насчет глашатая. Отец и Георг, который в этот день тоже работал в каменоломне, с аппетитом уплетали ароматное кушанье, а мы ели хлеб с салом и картошку. Они ведь были кормильцами! А все-таки только благодаря мне и матери такое лакомое блюдо появилось у нас на столе!
Этот вопрос вообще вызывал у нас споры. И я и мать держались того мнения, что приносим не меньше пользы, чем другие. Но наша работа ни во что не ценилась.
Борнхольмцы недолюбливали нас за то, что, по их мнению, мы были недостаточно набожны. Столяру, переманившему нас сюда, так и не удалось «обратить» отца, и теперь он сторонился нас. Красильщик тоже намекал, что ему не очень-то приятно держать под своим кровом «детей суетного мира». Однако он охотно брал с нас квартирную плату.
Вручая ему деньги, мать говорила:
— Не знаю, смею ли я предложить вам, господин красильщик, эти суетные деньги?
Красильщик смеялся и хватал деньги, как бы опасаясь, что они вот-вот улетят.
Ни отец, ни мать не посещали «дом божий» чаще, чем это было необходимо, да и то признавали только приходскую церковь. Обыкновенно горожане записывались в одну из многих обосновавшихся в городе религиозных сект. Принадлежать же к официальной церкви считалось почти вольнодумством.
Вероятно, чтобы не слишком отличаться от других, отец с матерью решили послать нас, детей, в воскресную школу; но по ошибке мать записала нас в школу «лютеранской миссии» вместо приходской воскресной школы. Отец очень сердился; он терпеть не мог сектантов и
особенно «лютеранских миссионеров», или, как они назывались» «меллерианцев», — к ним принадлежал и дядя Мортен, — но раз так получилось, ничего уже нельзя было изменить. Теперь было неловко забрать нас из школы.
Меллерианцы составляли самую влиятельную секту на острове и даже за его пределами имели многочисленных приверженцев, которые называли секту «борнхольмской». Основателем ее был некий Меллер, который в юности работал кузнецом в каменоломне на «Адских холмах» и слыл отчаянным грубияном и забиякой. Было это совсем не так давно, и многие помнили то время, а приверженцы кузнеца даже рассказывали с особым удовольствием, как он тогда пил, чертыхался и дрался с каменотесами, инструменты которых обязан был точить. В те дни настроение в среде каменотесов было далеко не мирное. Недовольство и возмущение против владельца каменоломни было частым явлением, и главным зачинщиком смут выступал Меллер.
Однажды в нем произошел какой-то перелом, как у Савла: он перестал призывать дьявола и бросил пить. Но ругаться продолжал, правда, только со своими собутыльниками. Он обратился теперь к богу и священному писанию и без устали твердил о своей греховности и своем обращении. В каменоломне назревала смута. Многие каменотесы не смогли усюять против громовых речей Меллера и тоже «обратились», — он буквально сшибал человека с ног своими откровениями гак же, как раньше сшибал их кулаками. Некоторые совсем теряли голову и слепо шли за кузнецом, но у них не было такой хватки. Под влиянием его проповедей они вели неустанную борьбу с дьяволом, но не имели сил одолеть его.
Однажды Меллер бросил молот, спустился со скал и принялся проповедовать новое учение по всему острову. Он называл это учение «весть о благодати», а вещал о себе самом и о засевшем в нем дьяволе! Оратор он был грубый и резкий, не боялся сочных выражений и затрагивал в своих проповедях самые интимные стороны жизни.
Как ни мало походил Меллер на борнхольмцев красочностью и оригинальностью своей речи, он все же пользовался среди них влиянием. Дядя Мортен принадлежал к столпам секты, и Меллер часто бывал у него в доме; позднее, когда я жил в учениках у сапожника в Рэнне, я имел возможность ближе познакомиться с Меллером. Он вообще никогда не считал нужным сдерживаться, грубо выкладывал все, что ему приходило на ум, постоянно пугая окружающих необузданностью своих речей. Во время проповеди он держал себя точно так же. И борнхольмцы, такие подозрительные и осторожные в разговорах, дрожали и немели от страха, когда он, бывало, доберется в своей проповеди до таких высот, что ни у кого духу не хватало за ним туда последовать, и все сидели, закрыв глаза. Но, внимая ему, они как будто приобщались ко многому, чего им самим недоставало и что имело для них большое жизненное значение. Поэтому они последовали за ним: за два десятилетия, — со времени его «обращения» минуло не более двадцати лет, — были построены молитвенные дома и образованы общины по всему острову, откуда секта распространялась и дальше, находя больше всего последователей в западной Ютландии и в Швеции
Руководители воскресной школы вели себя иначе; это были сдержанные, серьезные люди, которые никогда не смеялись и обычно разговаривали с нами еле слышным голосом. Они клеймили грех и восхваляли великую благодать и неизъяснимое счастье быть «чадами божьими». Когда мы невнимательно слушали разглагольствования учителей, они обхватывали нас ладонями за голову, огорченно смотрели в глаза и молились вместе с нами.
Один из них, скотовод Ларе Дам, рослый мужчина лет двадцати пяти, с наивными голубыми глазами и глуповатым выражением лица, вел хозяйство своей матери-вдовы, весьма суровой женщины. Она не разрешала Ларсу жениться на девушке, которая ему полюбилась, и отказывалась передать ему свое хозяйство, состоявшее из трех лошадей и десятка коров. У него не хватало мужества противиться матери, и он стал искать утешения у «святых».
Когда я чувствовал на своем плече его огромную теплую руку, я с удивлением думал: неужели этот большой и сильный человек по ночам плачет по своей милой и не смеет даже пойти к ней? Еще более я удивлялся, когда видел, как Дам, словно ребенок, молитвенно складывал свои ручищи, которые, казалось, могли бы раздавить весь мир, или когда слушал его поучения Ларе проповедовал, что всякий из нас может, подобно ему, стать «чадом божьим», если будет с должным смирением и верой читать каждый вечер молитвы.
Не физическая слабость делала его таким подавленным и уступчивым. На одном молитвенном собрании в лесу, где Бергендаль и какой-то другой великан, которого мы, дети, считали непобедимым, стали мешать проповеднику и смеяться над Дамом, которому поручено было поддерживать порядок, он ударом кулака свалил их одного за другим,— а потом ходил и терзался угрызениями совести и всякий раз, когда встречал их, просил прощения. И вот чудеса: оба эти смутьяна, не боявшиеся ни бога, ни дьявола, стали избегать Дама. Драться они всегда были готовы, но испытать на себе кулак этого великана и слушать потом его униженные мольбы о прощении «ради господа бога», — нет, этого они не могли перенести. И они тряслись, как побитые псы, когда им удавалось благополучно улизнуть от него. То, что Дам, способный согнуть их в дугу, — как и всякого другого, кто вздумал бы смеяться над ним,— вместо этого сам склонял перед ними голову и считал себя виновным, тревожило их ум и не давало покоя. Бывал в школе еще кузнец Хольмгрен, который, прохаживаясь взад и вперед между скамеек, беседовал снами, помогал малышам чистить носы и произносил поучения. Но после двух-трех сентенций он вдруг неожиданно высоким и звонким голосом, совсем ему несвойственным, затягивал псалом:
Ах, живешь ли ты в боге, Веруя в Иисуса Христа?
И слезы катились по его лицу и бороде. Он испытывал душевные муки, а на руках и лице виднелись шрамы и ссадины, как у буяна и драчуна.
— Да, я буду бороться! — кричал он, закатывая в экстазе глаза. — Я воин божий. За бога принимаю я все эти раны!
Потом голос его прерывался, он закрывал лицо исцарапанными руками и начинал громко молиться. А Ларе Дам высматривал — нет ли кого, кто бы чувствовал потребность «пасть на колени».
Что-то жутко-таинственное было в этих шрамах и ссадинах кузнеца Хольмгрена; он действительно был «воином божьим», так как каждую ночь сражался с князем тьмы, не имея сил одолеть его. Однако уже одно то, что он не погибал в этом единоборстве с сатаной, а отделывался одними ранами, действовало на нас устрашающе. Днем глаза кузнеца беспокойно блуждали, словно высматривая врага, а вечерами он так громко кричал, что слышно было на улице. Это означало, что явился «тот», кого мог видеть лишь он один. Его жене и детям приходилось прятаться у соседей, чтобы он по ошибке не ударил их кухонным ножом, которым сражался с сатаной. Когда Хольмгрен обнимал меня своими исцарапанными руками и странным взглядом смотрел мне в глаза, меня пробирала дрожь и мурашки начинали быстро бегать вверх и вниз по спине.
Меня одолевала жуть; я сделался беспокойным, томился каким-то смутным страхом. Постепенно страх усилился и превратился в ужас перед смертью: я боялся, что она застанет меня врасплох и мне придется гореть в аду, вечно кипеть в смоле, не имея даже надежды на спасение. Ведь смерть подкрадывается, как «тать в нощи», как посланец самого сатаны, чтобы, унести в ад того, кто «не уготовал себя». Но как быть готовым к смерти, как избежать этого ужаса? Вечные муки — это так страшно звучит. Я знал, как невыносимо долго тянутся дни, когда чувствуешь себя плохо, вспоминал и лихорадочные ночи, которым, казалось, не будет конца, А вечные муки — это ведь тысячи таких ночей и дней, и еще тысячи! Бог поистине был жестоким владыкой, не знавшим пощады, и надо было отдаться ему душой и телом. Но как сделать это? Даже Хольмгрену, так глубоко веровавшему, бог не помогал, предоставляя ему бороться с сатаной в одиночку.
Газета воскресной школы била в ту же точку, усиливая во мне душевную смуту. В ней доказывалось, что вся наша жизнь состоит в том, что мы блуждаем по земле, даже не подозревая о расставленных повсюду тайных западнях, и человека каждую минуту может поглотить адская бездна. Эта мысль отравляла мое сознание, угнетающе действовала на меня, и я не в силах был отделаться от нее.
Когда надо было дать отпор мальчишкам, я не мог защищаться, потому что боялся совершить грех, и это
меня как-то сковывало. Если же в конце концов я колотил обидчиков — у меня потом чуть не отнималась рука. Однажды я, защищаясь, угодил одному мальчику в глаз, а потом долгое время испытывал отвратительное ощущение и боялся, что рука у меня отсохнет. В газете воскресной школы рассказывалось о женщине, которая вела распутную жизнь и в наказание сгнила заживо. Гниение началось у нее с большого пальца на ноге и медленно распространялось все дальше, пока не дошло до сердца. Тогда она была избавлена от страданий в этом мире, но лишь для того, чтобы подвергнуться вечным мукам.
Я наблюдал и другие случаи произвола в отношении бога к человеку. Жизнь этих набожных сектантов проходила у меня на глазах, и я прекрасно видел, что они в своих поступках не отличались, по существу, от всех остальных. Правда, они никогда не божились и среди них редко встречались пьющие люди; но они не считали грехом урезать жалованье и пищу тем, кто на них работал, и не стеснялись делать это.
Многие из них обманывали и мошенничали вовсю, и все-таки оставались «божьими чадами». Все они крепко держались друг за друга и торговлю вели только со своими. А так кдк постепенно число их возрастало, то становилось выгодным вступать в секту, и таким образом развивалось ханжество. Многие из горожан ходили на религиозные собрания, сидели там, молитвенно сложив руки и склонив голову, в надежде, что их усердие будет замечено и они легче найдут покупателей на свой товар.
У меня было достаточно ясное представление об отношениях между людьми, чтобы понимать все это, но я был не в состоянии преодолеть жуткую власть сектантов. Религиозность в большой степени зависит от склонности человека отыскивать во всем двойственный смысл. О пресвитере секты рассказывали, что он, бывало, положит библию в мешок и бьет им свою жену, чтобы, когда понадобится, засвидетельствовать перед собранием верующих, что он бичует жену только словом божьим. И это ничуть не умаляло его в глазах других; поступки человека как будто переставали свидетельствовать против него, раз он уже вступил на путь истинный. Об этих людях можно было судить как угодно; но они говорили о грехе и о боге так, словно имели власть казнить и миловать и получили соизволение свыше открывать другим врата не только в царствие небесное, но и в ад, на муки вечные.
Все было так запутанно и трудно объяснимо, что я не в силах был разобраться и очень страдал. Поговорить и посоветоваться мне было не с кем. К родителям ребенок редко обращается со своими душевными муками, он боится, что его могут высмеять и его вопросы, как весьма забавные, будут при нем же повторять другим. И вот я носил в себе этот ужас, который усиливался с каждым днем и перед которым бледнели все лишения и голод. Раньше я боялся темноты, но это прошло, уступив место более сильному чувству — страху перед «последней тьмой».
Ложась в холодную, как ледник, постель, мы с Георгом поглубже заползали под перину и устраивали себе гнездо;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19