В этом смысле пастушество было для меня хорошей школой. Для столичного ребенка я очень быстро и легко приноровился к деревенским условиям; крестьянин, так сказать, «сидел во мне», что сильно облегчило мою участь. Жизнь на лоне природы и общение с животными давали мне больше радости и удовлетворения, чем я испытывал раньше, живя в иной обстановке и завидуя мальчикам, родившимся в крестьянской семье. Когда я бывал свободен, то отправлялся в деревню. Крестьянские земли не были так безграничны, как море; и тот, кто отправлялся туда, не исчезал на целые годы и не появлялся потом снова живехоньким, только с длинной бородой, — даром что уже состоял в списке утонувших или без вести пропавших! Но по существу в деревне все было гораздо сложнее.
Крестьяне не были столь болтливы или словоохотливы, как городские жители; если кто-нибудь залезал в орешник и попадался, то ему угрожала палка. По здесь не поднимали шума и не ходили с жалобами к родителям, как в городе, где вечно кто-нибудь, стуча деревянными башмаками, бежал жаловаться. У крестьян была своя гордость: они смотрели на горожан свысока и город рассматривали скорее всего как место, куда переселялись люди, не сумевшие прожить в деревне. Крестьяне не жаловались и не прибеднялись, как горожане, которым ничего не стоило вдруг ни с того ни с сего удариться в крайность и задрать нос кверху; единственно о чем можно было определенно судить по их внешнему виду, — это что они гордятся своей принадлежностью к крестьянству.
О многих из крестьян говорили, что они в кабале у богатых купцов. Но этому трудно было поверить, глядя, как они выезжают в город: дорогие шубы — правда, может быть купленные в кредит, — выхоленные лошади, которые словно танцевали, едва касаясь земли
копытами, будто ступали по иголкам. Горожане подходили к окнам и говорили:
— А, богачи крестьяне едут, слышно по стуку подков; верно, в гостиницу играть в карты.
Каждому воздавалось должное; а некоторые горожане даже хвастались родством с крестьянами, хотя бы и дальним, — таким образом они сами как бы попадали в число избранных.
Еще параднее бывали выезды крестьян на зимние балы в гостинице, когда устраивались большие катанья на санях. С чердаков извлекались и приводились в порядок старинные сани, имевшие форму ладей викингов или лебедей и нарядно выкрашенные в яркий голубой цвет с серебряными звездами, или темные, с фантастическими золотыми чудовищами. Лошади были с бубенцами, с колокольцами, с развевавшимися султанчиками на холках; спины их покрывали цветами попонами, чтобы комья снега из-под копыт не летели седокам в лицо. Как они ступали, эти лошади! Борнхольмские лошади очень горячи, и когда их запрягут в нарядный экипаж, они едва стоят на месте, а как только тронутся, сразу несутся вперед, громко звеня колокольцами и сверкая сбруей. Перья султанчиков над круто изогнутыми шеями и чепраки искрились блестками, соперничая со снежинками. В санях сидели молодые девушки, румяные, красивые. Каждой из них публика давала надлежащую оценку, иногда не очень лестную; особенно красноречивы были лица зрителей, когда проезжали девицы на выданье.
Георг поступил в ученье к бондарю; занятно было смотреть, как он вырезал заклепки и над огнем костра собирал бочки. Я же должен был после конфирмации отправиться в деревню.
— Тяжела доля бедняка, — говорила мать. — В батраках не сладко живется. Но у нас нет средств, чтобы отдать в ученье вас обоих.
Однако я вовсе не собирался оставаться в батраках всю жизнь; я хотел обзавестись собственным хутором.
— Ну, тогда придется тебе взять его в приданое за женой, — смеялась мать.— Да, Георг сумел бы это сделать! От него без ума все девчонки!.. Но помни, тогда тебе придется быть только «мужем своей жены».
К этому я не чувствовал никакой охоты.
Гораздо легче было разговаривать с дедушкой.
— Как знать заранее? — говорил он.— Если стольким людям приходится расставаться со своими хуторами, то почему бы тебе не обзавестись хозяйством? Я не раз слышал о бедных детях, которые выросли и стали большими людьми; но это редко бывает. Разве только ты получишь наследство, — ведь у нас в роду есть богатые крестьяне!
Да, у нас была родня на разных хуторах, и не случилось бы никакого чуда, если бы в один прекрасный день к дому подъехал богатый крестьянин, указал на меня кнутом и сказал: «Я беру его с собой!» И действительно, однажды богатый крестьянин из Перскера остановился и постучал кнутовищем в стекло; мы часто видали, как он проезжал мимо, и не раз толковали о нем; кажется, он приходился отцу двоюродным братом или, вернее, троюродным. Я выскочил из дома, сердце мое усиленно билось. Но он только привез в стирку белье и попросил его накрахмалить. Матери пришлось самой подойти к телеге и принять заказ.
— Слушайте, кажется, мы с вашим мужем троюродные?— сказал крестьянин, натягивая вожжи. Это было тоже своего рода признанием.
— Он узнал нас, мама!—сказал я, вернувшись в дом.
— Да, а теперь мы сядем за стол и поедим хлеба, думая о жарком, — ответила мать и засмеялась.
Когда мимо нас проезжали братья Нансены из Перскера, мы всегда бросались к окну; мы узнавали их по шуму и гиканью. Это были двоюродные братья дедушки, такие же долговязые, как и он. Они вели свою родословную от предков, живших несколько сот лет назад, в числе их родни был даже какой-то копенгагенский бургомистр; теперь же у них не осталось почти ничего, кроме наследственных пороков.
Оба брата были прасолами и то и дело разъезжали по дорогам—из трактира в гостиницу и снова в трактир. Они всегда ездили вместе и, как только заключали сделку, спрыскивали покупку и играли в карты. Пили они много, играли крупно. Мы видели не раз, как они мчались в город на паре прекрасных лошадей, а на другое утро плелись домой в старой телеге, запряженной жалкой клячей, взятой напрокат у торговца кониной. Значит, они проиграли и пропили лошадей вместе с экипажем. Но всякий раз они снова поправляли свои дела; в один прекрасный день у них опять появлялся хороший выезд, и все снова шло на лад. Они были люди иного склада, не то что мы, которым суждено было вечно оставаться в самом низу.
— Им бабка в аду ворожит, — сказал дедушка. — Никто и не поверит, что я с ними в родстве.
И все-таки это было правдой, хотя братья никогда не переступали дедушкиного порога.
Но однажды они все-таки явились к нему. Я часто бывал у дедушки в последнюю зиму, перед тем как уехать из дому; меня привлекало его крестьянское хозяйство, как мало оно ни было, и я помогал дедушке там, где ему одному было не справиться. Бабушка уже слишком состарилась и ослабела, чтобы работать в поле. Мы начали свозить большие камни с низменной заболоченной части поля, и работу нужно было сделать, пока снег не начал таять. Дедушка сколотил для камней волокушу из двух толстых кривых дубовых ветвей, на нее мы сваливали камень и тянули его по заснеженной земле к дому. Посреди болотистого участка находилась мергельная яма, и можно было бы сбрасывать камни туда, но дедушка хотел во что бы то ни стало тащить их к дому, чтобы свалить в большую кучу всякого хлама, который он копил в течение многих лет.
— Никогда нельзя знать, какую службу они могут сослужить, — говорил дедушка. Он вообще никогда не решался выбросить что бы то ни было. — Сегодня это кажется старым хламом, а завтра может понадобиться и станет дороже золота.
На дороге около мельницы показалась добротная повозка. Из нее около дедушкиной калитки вылезли два грузных человека и направились прямо к нам.
— Нансены приехали, — сказал я. Дедушка сделал вид, что ничего не слышит.
— Добрый день, Андерс Мортенсен! — громко закричали они, размахивая в воздухе толстыми руками, похожими на тюленьи ласты.
Только когда они подошли совсем близко, дедушка выпрямился.
— Что это за важные господа приехали навестить сирого? — сказал он с таким выражением, которое не легко было разгадать.
— Разве ты нас не узнаешь? Мы же с тобой двоюродные! — кричали они, протягивая свои лапы и спеша наперебой пожать дедушкину руку.
— Ах, да, да, так это, значит, вы? И вы явились ко мне, как те двое путников в Эммаус. Может, вы тоже по небесным делам?
Эти два великана напоминали школьников, — они побаивались дедушки: стояли, бессмысленно моргая глазами, и .косились друг на друга.
— Ну, будет тебе, — сказал один из братьев и умоляюще протянул вперед свою жирную руку. — Что за скучный разговор. Мы пришли к тебе открыто и честно, чтобы попросить, как нашего родственника, одолжить нам до вечера двести крон. Мы можем заключить в городе хорошую сделку, а вечером ты снова получишь свои деньги, с процентами! Сегодня же вечером вернем тебе двести двадцать крон; это так же верно, как то, что мы двоюродные.
Нансен стоял, размахивая своей лапой, готовый в знак согласия ударить с дедушкой по рукам.
Я ожидал, что дедушка начнет объяснять им, что у него нет наличных денег; я ведь знал, как долго он вертит в пальцах каждый грош, прежде чем расстаться с ним. Но дедушка повел себя чрезвычайно странно. Он стоял и крестился, говоря в пространство, как будто был один:
— Господи, помилуй! Вот так дела! Сюда приезжают богатые люди, важные и знатные люди из города — ко мне, маленькому человеку, и даже мои деньги не считают слишком ничтожными для того, чтобы обратить на них свой взор! Господи боже мой! Теперь уж надо ждать, пожалуй, светопреставления или какого-нибудь знамения на луне и на солнце!
Братья круто повернулись, пробежали через поле и, влезая в свою повозку, напоминали людей, которых только что окатили холодной водой. Лишь в повозке они пришли в себя и начали с ругательствами нахлестывать лошадей.
Значит, у дедушки водятся деньги, — вот приятная новость!
Может быть, их недостаточно, чтобы купить хутор, но все же теперь есть надежда, что новый костюм будет приобретен. Если все другие расчеты лопнут, я попрошу дедушку одолжить мне денег на башмаки и костюм. Я выплачу ему их, когда стану работать по-настоящему и сам буду распоряжаться своими доходами.
Конфирмация, причинявшая мне столько забот, прошла благополучно. Я знал наизусть около ста псалмов и почти всю библию, пастору достаточно было сказать одно слово, как я шпарил все подряд, и меня невозможно было остановить.
— Мальчику надо учиться дальше. — говорили люди отцу, когда экзамен кончился и они пришли поздравить меня и пожелать успехов в жизни. — Из него может выйти проповедник слова божьего.
— Он должен идти в батраки и подтирать зады коровам,—коротко ответил отец.
Даже новый учитель Скрюдструп, игравший в церкви на органе, поздравил меня и спросил, кем бы я хотел быть. Он охотно занялся бы со мной, если это можно устроить. Отец повторил свой ответ, но употребил на этот раз еще более грубое слово, чем «зады». Учитель покраснел и ушел.
Отец сам позаботился об одежде для конфирмации — правда, в последнюю минуту, — ему как будто доставляло удовольствие мучить мать и меня. Мне купили костюм из домотканой шерсти и остроносые башмаки с резинками. Ими я особенно гордился, но во время конфирмации от них было мало радости, на пастбище у меня распух на ноге большой палец. Отец вскрыл нарыв своей бритвой утром перед самой конфирмацией, и мне пришлось надеть на эту ногу тряпичную туфлю. Зато я ехал в церковь параднее, чем большинство конфирмантов: хозяин велел Петеру Ибсену отвезти меня и дал закрытую коляску.
Особой торжественностью конфирмация не отличалась, и никакого праздника не было. В подарок я получил только псалтырь; но он и так мне полагался, а потому вряд ли можно было считать его подарком. Отец рассердился, хотя я у него ничего не просил, — быть может, совесть у него была нечиста.
— Конечно, всегда дарят бесполезную вещь; иначе это не считается подарком, — сказал он.
Но я отнесся безразлично к его ворчанью; оно меня больше не задевало. У меня было такое чувство, будто я целым и невредимым выбрался на дорогу, пройдя труднейший кусок пути. Нелегко ведь было справляться со всем одному, да еще не имея возможности самостоятельно принимать решения. Все делать самому и делать украдкой!.. Если я спрашивал отца, как мне поступить, он ворчал, что я ничего не умею предпринять самостоятельно, а если не спрашивал, то опять-таки ничего хорошего не получалось. Со мной происходило то же, что с мальчиком из хрестоматии, у которого всякий раз были неприятности — надевал ли он шапку, или не надевал. Но теперь с этим было покончено, теперь я избавлялся от гнета отца. Он решил, что я должен поступить в батраки, и я привык к этой мысли, хотя мне и претила его презрительная манера отзываться о моем будущем занятии. Но ведь это было его последнее распоряжение, касавшееся меня. Георг уже освободился из-под его власти. Он изучил бондарное ремесло, работал самостоятельно, и это придало ему силы и вселило в него сознание собственного достоинства. У него были огромные, сильные не по возрасту ручищи, и когда отец начинал браниться, Георг принимал угрожающий вид.
— В один прекрасный день я стукну старика палкой, — говорил он мне. — Ему кое-что от меня причитается.
Но отец побаивался Георга и избегал вмешиваться в его дела. Теперь и я хотел добиться того же.
Холода наступили рано, и скотину поставили в стойла, — пастушество мое кончилось. Лучшую часть своего детства прожил я здесь, впервые по-настоящему почувствовав себя ребенком; самая жизнь моя как будто началась тут. Но теперь все было позади; я чувствовал, что мое беззаботное, привольное существование кончилось навсегда. Теперь я должен поступить в батраки!
Отец, впрочем, ничего для этого не предпринимал. Иногда он смотрел на меня, как будто ожидая, что я сам подыщу себе место. Но я делал вид, словно ничего не понимаю. Ведь это он решил, даже не спрашивая меня, кем я должен стать, — значит, он и должен позаботиться о месте для меня. Отец ломал для муниципалитета камень на побережье перед нашим домом, и я молча помогал ему, вырубал щели для клиньев и бил щебень, хотя он и не просил меня об этом. Он не разговаривал со мной во время работы, — молчаливый и угрюмый, мрачнее тучи, стоял в стороне и тесал камень. А с моря дул ветер со снегом; было очень холодно работать, особенно бить щебень. Мне страстно хотелось избавиться от всего этого. Но отец ничего не говорил, и похоже было, что мне придется проработать так всю зиму.
Однако дня за два до первого ноября, когда нанимают новых рабочих, отец вдруг положил молоток и сказал:
— Ты бы пошел и поискал себе места; пора тебе самому кормить себя.
Это показалось мне смешным, но я ничего не ответил, положил соломенный щит на инструменты, сходил за шарфом и рукавицами и поплелся по проселочной дороге на юг. Расспрашивая мальчиков и прохожих, я зашел далеко за Поульскер и набрел на один хутор, где требовался скотник. Мне положили двадцать крон за зиму и велели явиться на следующий день вечером.
Итак, дело было сделано; оставалось только провести дома сегодняшний и завтрашний день. Торопиться было некуда. Прежде, когда отец работал в каменоломне, мать сидела за пряжей, а мы, дети, могли по очереди вязать или читать вслух. Теперь же я обязан был надевать рабочую блузу, мерзнуть и бить щебень, пока не стемнеет.
Я решил завернуть по пути к дедушке. Дедушкина рука со шрамом заплясала, когда он услышал о новом месте.
— Ты еще мал, — сказал он, — а на этом хуторе много скота. И кормят там, говорят, вовсе не так уж хорошо. Кроме того, молодоженам всегда бывает трудно угодить. Но постарайся, ведь нет худа без добра.
Это меня ничуть не подбодрило, и дедушка прекрасно видел, что я упал духом. Долго ходил он, шаркая своими деревянными башмаками по глиняному полу, и облизывал губы кончиком языка, а руки его плясали.
— Ну, теперь придется отдать тебе конфирмационный подарок, — сказал он, подошел и протянул мне монету в пятьдесят эре. — Это немного, но если она у тебя пролежит лет тысячу, то вырастет в целый миллион, как это ни диковинно! Только не показывай матери.
За ужином дедушка выпил водки в честь моей конфирмации, — он был торжественно настроен — и, опорожнив безногую рюмку, надел ее на фляжку, как колпачок.
— Ты должен быть послушным и не перечить хозяевам; тот, кто сам зарабатывает свой хлеб, должен уметь сносить обиды. И не забирай жалованья вперед; горько работать за плату, которая уже проедена. Вообще трать всегда меньше, чем заработаешь; тогда у тебя будет излишек, который потом пригодится. Да вот еще: не приучай себя к дорогим удовольствиям.— Здесь дедушка сделал паузу, и лицо его приняло вместо торжественного какое-то двусмысленное выражение. — Когда я был молодым, я пристрастился жевать табак, — продолжал он, помедлив. — Чтобы как-нибудь избавиться от этой напасти, я высушивал изжеванный табак и курил его в трубке, а пепел и недокуренный табак нюхал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19