— ответил он коротко.
Каким-то таинственным образом Георг поставил диагноз: никаких детей не предвидится! Все будет хорошо.
Наступили такие чудесные времена, что лучше и не придумаешь. Раньше меня будили, насильно заставляли вставать и одевать маленького упрямого ребенка, а теперь — другое дело. Я сам стал ребенком, за которым ухаживали и которого баловали,—чудесное превращение!
Просыпаясь утром, я с радостью вспоминаю об этом превращении и снова закрываю глаза — делаю вид, что еще сплю. Тогда подходит мать, будит меня поцелуем и говорит:
— Ах ты, мой соня, сопливый принц!
Она умывает меня и помогает одеться. Мне не приходится воевать с одеждой, не нужно даже застегивать на спине лифчик. Я притворяюсь маленьким и неловким. Мать видит мою хитрость и смеется, но не сердится. Я стою на стуле, как маленький, поднимаю вверх руки и разыгрываю из себя беспомощного. Мать смачивает и расчесывает мои непокорные кудри; надо лбом она укладывает хохолок, — так принято причесывать мальчиков. Я не могу дождаться, когда она кончит. Каждую минуту она говорит:
— Да стой же спокойно, сынок! Ну вот! — Она легонько толкает меня в спину. — Беги скорее!
И я бросаюсь наутек.
У меня есть теперь невеста — первая в жизни невеста, и это еще больше скрашивает мое существование. Она живет рядом с нами, в третьем корпусе, зовут ее Анна. У нее щеки — как румяные яблочки, а локоны золотые. Ей четыре года, и мы скоро поженимся. Когда к пятидесяти эре, что лежат у меня в копилке, прибавятся еще двадцать пять, мы сыграем свадьбу. Пятьдесят эре — результат моего усердного труда и экономии чуть не с самого дня рождения. Двадцать пять эре можно добыть гораздо легче, — вот как велик оптимизм бедняка.
До третьего корпуса целое путешествие — сто метров или даже двести. Дорога не близкая, а для любящего сердца она кажется прямо бесконечной. Несчастлив был день, все представлялось мне лишенным смысла, если я не обменивался утренним поцелуем с моей любимой. Но вот наконец мы сидим на лестнице, обняв друг друга за шею, и маленькая Анна спрашивает:
— Ну что? У тебя есть двадцать пять эре?
— Я скоро получу их, — говорю я и, подражая отцу, киваю при каждом слове.
— Мы купим тогда много конфет, — говорит маленькая Анна, воображающая, что все деньги следует тратить на сласти.
— Нет, деньги нужны на квартиру, на еду и на лотерейный билет, — отвечаю я поучительно.
— По-твоему, они нужны и на водку?—спрашивает Анна. — Нет, только не на водку, а на конфеты!
Она кладет свои маленькие ручки мне на плечи и кричит: «Хочу конфет!» — прямо мне в лицо. Я заметил, наблюдая за сестрой и матерью, что, когда дело касается лакомств, женщины не знают меры.
Маленькая Анна не дает мне покоя. Двадцать пять эре нужно достать во что бы то ни стало! Просить у матери бесполезно: хотя она часто подшучивает над моей привязанностью к маленькой Анне, на самом же деле ей не нравится наша дружба. Георг, у которого иногда водятся деньги, — откуда он их только достает! — лишь насмехается над моей влюбленностью. Нужно добыть деньги самому, иного выхода нет. А как? Я, правда, могу работать, но зарабатывать деньги пока не научился. Мысленно я перебираю все способы. Можно найти деньги; вытащить их из ящика лавочника, когда тот отвернется; взять из кошелька, когда отец крепко спит... Теперь я даже жду, чтобы отец вернулся домой пьяным, хотя это для нас большое несчастье.
Но и самая богатая фантазия не способна принести мне двадцать пять эре, и в своей беде я снова обращаюсь к Георгу.
— Ты рехнулся! — восклицает он и все же соглашается помочь мне. — Ну ладно, только ты должен вернуть мне деньги, когда вырастешь. И никому не рассказывай, что получил их от меня; скажи, что нашел.
Когда я явился с двадцатью пятью эре и потребовал изъятия из копилки всех своих денег, у матери даже лицо вытянулось. Она пыталась замять дело, допрашивала, откуда я взял деньги, но я упрямо молчал. Мне придавало силы то, что у окна стоял Георг и украдкой грозил мне. Наконец матери пришлось сдаться, — она созналась, что истратила деньги давным-давно, в тяжелые времена, и теперь у нее нет ни эре.
Тут уж возразить было нечего. С плохих времен взятки гладки: они прошли, и вспоминать о них никому не хотелось. Мне, впрочем, деньги так и не понадобились. Маленькая Анна, должно быть, уже чувствовала, что мои финансовые дела не в порядке. Когда на следующее утро я вприпрыжку подбежал к ней, она стояла в подъезде и целовала другого мальчишку — противного сопляка, у которого текло из носа.
Это было первое поражение, которое я потерпел от женщины, и я очень близко принял его к сердцу. Мать порядком стыдила меня.
— Есть о чем реветь! — говорила она. — Вот дурачок! Поцелуй лучше мать — по крайней мере не будешь обманут. Как ни длинен нос у твоей матери, но из него хоть не течет, он не сопливый.
Потом она поцеловала меня и пошутила, что ее огромный нос мешает нам приблизиться друг к другу.
Я очень нуждался в заботах матери, и как хорошо, что она была дома! Георг же не находил в этом ничего приятного.
— Чувствуешь себя гораздо свободнее, когда ее нет,— говорил он.—Но тебе, конечно, надо цепляться за юбку! Ты ведь еще сосунок!
Меня нисколько не трогало, что он называл меня «дураком» или «сосунком». Он никогда ко мне хорошо не относился, и, возможно, поэтому я старался ни в чем от него не зависеть. Я уже не верил слепо всему, что говорил Георг. Но он по-прежнему умел заставить меня сделать любую глупость, и я невольно восхищался им.
Гёорг был способный малый, он ни перед чем не отступал, даже не особенно боялся кулаков отца.
— Хочешь, я дам себя выпороть вместо тебя, — предлагал он, когда затевал что-нибудь, а я боялся расправы.
Георг храбро переносил порку. Но когда его наказывали, это болезненно на меня действовало. Занесенная рука отца вселяла в меня ужас, я корчился и кричал при каждом ударе, который доставался брату.
— Черт побери! Раз ты так кричишь, тебе тоже придется всыпать, — сказал однажды отец и положил меня поперек стула.
Правда, он сек не больно, но когда все кончилось, я испытал даже некоторое облегчение оттого, что получил свою долю порки.
Мне жилось довольно трудно, и я мечтал стать «уличным мальчишкой», но страшился наказания. Теперь понятие «уличный мальчишка» исчезло вместе со многими другими отрицательными явлениями жизни, но тогда это было равнозначно понятию «мальчик, преследуемый полицией». В нашем квартале жило много таких резвых мальчишек, и полиция следила за ними. Как только появлялись полицейские, все прятались. Обычно двое полицейских входили в подъезд, а двое других стерегли выходы: полиция устраивала облавы, чтобы поймать и допросить озорников. Мать прятала нас, чтобы не иметь неприятностей от жильцов. Однажды, когда полицейский появился прямо под нашими окнами, мать спрятала нас, мальчиков, в шкаф.
— Слава богу, он пошел к Нильсенам, — шепнула она, выпуская нас, — Пусть они теперь отвечают за свои проделки, эти бандиты.
Я вспоминаю о многих наших злых проказах, но не помню, чтобы дело доходило до полиции. У нас был свой домашний надзор: отец немилосердно сек нас, если узнавал, что мы опять появлялись в компании сыновей шарманщика. И в этом отношении мать стояла целиком на стороне отца.
— Хватит, они уже раз подбили Георга на воровство, — заявляла она. — И боже упаси вас водиться с ними!
Сыновья шарманщика были настоящие хулиганы. Только один из них еще не конфирмовался, остальные — взрослые и сильные парни—были порядочные лентяи. Они слонялись всюду без дела, дрались и воровали. Мать часто шикала на нас и шепотом сообщала, что полиция снова явилась к соседям. Иногда один из них на некоторое время исчезал. «Он сидит»,— объясняла мать. Это выражение имело для меня загадочный смысл. Когда же Георг сказал: «Ах ты глупыш, просто он опять сел в лужу», — это тоже нисколько не разъясняло дела.
Мне жилось довольно трудно даже теперь, в хорошие времена. Каждый день появлялись новые проблемы, настойчиво требовавшие своего разрешения. Были вопросы, которым как будто доставляло удовольствие возникать все в новых и новых видах, и приходилось каждый день решать их заново, но они не отступали, Многие из них угрожающе громоздились передо мной, словно вызывали на бесконечный поединок. Известный и понятный мне мир становился уже слишком мал, чтобы питать мое воображение. Напротив, неизвестный мир, окружавший меня со всех сторон, подавлял своими размерами. Когда я был еще совсем ребенком, из всех чувств мною чаще всего, пожалуй, владел страх. Иногда страх перерастал в необъяснимый ужас. В мое сознание врывались бесформенные осколки неизвестного мира в виде отдельных слов или мыслей. Они завладевали всем моим существом; фантазия всегда напряженно работала; непонятное подстерегало меня на каждом шагу. Иногда я с утра до вечера повторял какое-нибудь одно слово, попавшее в мой мирок извне, и не мог отделаться от него, переворачивая его и так и этак.
— Перестань же наконец твердить одно и то же! — ворчала мать.
Но как можно было перестать, когда не понятная мне новая Мысль завладевала мной и билась, словно муха об оконное стекло. Такие мысли, то вносившие тревогу, то заставлявшие сердце трепетать от радости, врывались в мое существование.
Матери казалось, что пора уже заняться моим воспитанием: я должен был поступить в приют. Он находился напротив, по другую сторону, у дороги, ближе к Восточному полю; начальницей приюта была дама, о которой моя мать и другие женщины, обсуждая вопрос о моем поступлении туда, постоянно говорили, что она «провалилась». Это таинственное слово овладело моим сознанием. Приютская учительница представлялась мне каким-то чудовищем, бесформенным, фантастическим существом, таким огромным, какого я никогда еще не видел. Сердце у меня билось от напряженного ожидания, когда я, держась за руку матери, шел, чтобы предстать перед учительницей, такой тяжелой, что пол не мог ее выдержать. После такого полета фантазии мне не легко было спуститься на землю, а тут еще шуточки и смех, которые не прекращались до тех пор, пока я не заревел, уткнувшись в угол. Мне казалось, что я самый жалкий дурачок на свете.
Говорят, человеку трудно жить на земле. Я начал сознавать это по мере того, как понемногу стал разбираться в жизни. Неприятно глотать вонючий рыбий жир и есть прогорклое американское сало, но все же с этим можно было мириться. Я делал отчаянное усилие над собой, давился так, что слезы навертывались на глаза, но зато на несколько часов был избавлен от неприятных ощущений.
Однако существовали трудности, которых я никогда не мог преодолеть: вечно меня подстерегали болезни, они появлялись внезапно и подкашивали меня. Ощущение собственной слабости, которое и так было достаточно сильно, возрастало благодаря постоянным возгласам окружающих: «Он этого не может! Ему это не по силам». Видно, мало одного желания, чтобы сделать что-нибудь, — моя воля к жизни не соответствовала моим слабым возможностям. Внутренне я был убежден, что сумею добиться своего, но при первой же попытке доказать это терпел неудачу. К чему непоколебимая вера в себя, продиктованная, быть может, предчувствием будущей силы, если единственная реальность — настоящее — доказывает тебе совершенно обратное и ты терпишь поражение.
Духовное одиночество человека, пожалуй, тесно связано с его отчужденностью от окружающего мира, поэтому ему чрезвычайно трудно слиться с этим миром или хотя бы приноровиться к нему. В детстве все мне казалось чуждым, я чувствовал себя одиноким и боялся людей; мной постоянно владел необъяснимый страх, и следы его сохранились на всю жизнь. Часто мне представлялось, будто даже то хорошее, что есть в моей жизни, таит в себе какую-то смутную угрозу.
Ребенком я относился с полным доверием только к матери, — она была близким, безгранично добрым существом. Вообще же люди казались мне до ужаса загадочными, от них можно было всего ожидать. Мне казалось, что разговаривать с ними — это все равно что возиться с заряженными минами; и я так никогда и не мог окончательно отделаться от этого ощущения. Позже мне пришлось встречаться с широкими массами. Миллионы сердец открылись мне, и я научился понимать и любить тысячи и тысячи людей. Иногда, выступая перед большой аудиторией, я испытываю в глубине души отчаянный страх и начинаю дрожать, как в ознобе, хотя чувствую, что мои слова пленяют слушателей.
Мне и сейчас трудно ориентироваться в жизни, а в детстве я, маленький, болезненный мальчишка, и подавно ни в чем не мог разобраться, никому не мог дать отпор. Я страстно желал принимать во всем участие, но был очень слаб физически. Меня считали неженкой, и я, воспринимая это как очередную несправедливость, глубоко огорчался. Но от этого ничто не менялось. Окружающие и не подозревали, что мне постоянно приходилось воевать с самим собой и внешним миром, где меня со всех сторон подстерегали опасности и ужасы. Чтобы защитить себя и добиться признания своей личности, я иногда заявлял, что многое сумею сделать не хуже взрослого, но в таких случаях меня или высмеивали, или называли хвастуном.
Я не отличался особенной находчивостью, и, разумеется, отсутствие этого качества отнюдь не улучшало мое положение. Когда я придумывал какую-нибудь ложь, она была слишком явной. Как Георг ни бился со мной, я так и не научился придумывать отговорки, даже мало верил в их ценность, — это свидетельствует только о том, что я очень плохо знал людей. Я находил, что лгать глупо, но тем не менее ложь всегда оказывает свое действие.
Впрочем, у матери был такой характер, что мне не приходилось лгать. Если учесть все заботы и хлопоты, какие выпали на ее долю, то у нее была просто ангельская кротость. Одна ее улыбка могла превратить сухую корку хлеба в праздничный обед. Мать служила нам хорошим, радостным примером, который так необходим всем людям, и в особенности детям. Если ничего нельзя было изменить в жизни, мать принимала ее как она есть; она не опускала рук, не жаловалась, не плакала; но когда представлялась возможность вмешаться и что-то наладить, она была тут как тут. Благодаря ей я узнал, что можно найти выход из любого затруднительного положения.
«Воспитание» относится к числу тех громких слов, которые люди очень охотно употребляют и печатают обычно самым жирным шрифтом. Создана целая наука о воспитании, с лабораториями, кафедрами, учеными трудами, и тем не менее можно насчитать не один миллион ее жертв. Весь огромный арсенал предписаний и указаний родителям и всякого рода наставникам о том, как нужно воспитывать детей, просто смехотворен. Но зато трагичны меры, которые взрослые применяют к детям, тем более если учесть, что фактически никто не может воспитывать других, — каждый воспитывает себя сам.
Слово «воспитание» не охватывает полностью отношений между родителями и детьми, — эти отношения складываются постепенно, изо дня в день. В большинстве семей почти не существует иного способа воздействия на ребенка, кроме побоев или какого-либо другого наказания.
Однако наказание не играет существенной роли в воспитании детей. Самое главное, чтобы дети чувствовали, что родители, и прежде всего мать, любят их. С точки зрения педагогической мать часто поступала по отношению к нам неправильно. Иногда она действовала слишком прямолинейно, чтобы добиться от нас чего-нибудь, — не всегда было возможно взвешивать свои поступки и слова. Но даже когда она оказывалась неправой, в ней было что-то подкупающее, в ее поведении не чувствовалось ни малейшего эгоизма. Для нас, детей, мать была хорошим примером, а пример является единственным средством воспитания, или, вернее, способствуют самовоспитанию.
Отец во многих отношениях был более прямодушен, чем мать, — он не лгал даже ради самозащиты, ненавидел сплетни и всегда держал слово. Мать же легко могла отговориться от данного ею обещания. Но какой прок был нам от этих положительных качеств отца?
Будучи резкой противоположностью матери, отец вследствие своих отрицательных черт характера служил для меня устрашающим примером.
Когда я слышу, как одни утверждают, что родители воспитали меня плохо, а другие — что хорошо, — я не могу удержаться от смеха. Я сам воспитал себя и несу ответственность за то, чем я стал; как можно вообще говорить о воспитании если ребенок во многом гораздо лучше взрослого? Он более искренен и начинает притворяться лишь под влиянием старших, которые учат его прибегать ко лжи в целях самозащиты. Такой драгоценный дар, как человеческая речь, взрослые попусту расходуют на бесконечные предостережения и наставления ребенку, которые в конце концов приедаются ему. В детстве на маленького человечка производят впечатление только поступки взрослых, только их пример представляет собой ценность для его развития.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Каким-то таинственным образом Георг поставил диагноз: никаких детей не предвидится! Все будет хорошо.
Наступили такие чудесные времена, что лучше и не придумаешь. Раньше меня будили, насильно заставляли вставать и одевать маленького упрямого ребенка, а теперь — другое дело. Я сам стал ребенком, за которым ухаживали и которого баловали,—чудесное превращение!
Просыпаясь утром, я с радостью вспоминаю об этом превращении и снова закрываю глаза — делаю вид, что еще сплю. Тогда подходит мать, будит меня поцелуем и говорит:
— Ах ты, мой соня, сопливый принц!
Она умывает меня и помогает одеться. Мне не приходится воевать с одеждой, не нужно даже застегивать на спине лифчик. Я притворяюсь маленьким и неловким. Мать видит мою хитрость и смеется, но не сердится. Я стою на стуле, как маленький, поднимаю вверх руки и разыгрываю из себя беспомощного. Мать смачивает и расчесывает мои непокорные кудри; надо лбом она укладывает хохолок, — так принято причесывать мальчиков. Я не могу дождаться, когда она кончит. Каждую минуту она говорит:
— Да стой же спокойно, сынок! Ну вот! — Она легонько толкает меня в спину. — Беги скорее!
И я бросаюсь наутек.
У меня есть теперь невеста — первая в жизни невеста, и это еще больше скрашивает мое существование. Она живет рядом с нами, в третьем корпусе, зовут ее Анна. У нее щеки — как румяные яблочки, а локоны золотые. Ей четыре года, и мы скоро поженимся. Когда к пятидесяти эре, что лежат у меня в копилке, прибавятся еще двадцать пять, мы сыграем свадьбу. Пятьдесят эре — результат моего усердного труда и экономии чуть не с самого дня рождения. Двадцать пять эре можно добыть гораздо легче, — вот как велик оптимизм бедняка.
До третьего корпуса целое путешествие — сто метров или даже двести. Дорога не близкая, а для любящего сердца она кажется прямо бесконечной. Несчастлив был день, все представлялось мне лишенным смысла, если я не обменивался утренним поцелуем с моей любимой. Но вот наконец мы сидим на лестнице, обняв друг друга за шею, и маленькая Анна спрашивает:
— Ну что? У тебя есть двадцать пять эре?
— Я скоро получу их, — говорю я и, подражая отцу, киваю при каждом слове.
— Мы купим тогда много конфет, — говорит маленькая Анна, воображающая, что все деньги следует тратить на сласти.
— Нет, деньги нужны на квартиру, на еду и на лотерейный билет, — отвечаю я поучительно.
— По-твоему, они нужны и на водку?—спрашивает Анна. — Нет, только не на водку, а на конфеты!
Она кладет свои маленькие ручки мне на плечи и кричит: «Хочу конфет!» — прямо мне в лицо. Я заметил, наблюдая за сестрой и матерью, что, когда дело касается лакомств, женщины не знают меры.
Маленькая Анна не дает мне покоя. Двадцать пять эре нужно достать во что бы то ни стало! Просить у матери бесполезно: хотя она часто подшучивает над моей привязанностью к маленькой Анне, на самом же деле ей не нравится наша дружба. Георг, у которого иногда водятся деньги, — откуда он их только достает! — лишь насмехается над моей влюбленностью. Нужно добыть деньги самому, иного выхода нет. А как? Я, правда, могу работать, но зарабатывать деньги пока не научился. Мысленно я перебираю все способы. Можно найти деньги; вытащить их из ящика лавочника, когда тот отвернется; взять из кошелька, когда отец крепко спит... Теперь я даже жду, чтобы отец вернулся домой пьяным, хотя это для нас большое несчастье.
Но и самая богатая фантазия не способна принести мне двадцать пять эре, и в своей беде я снова обращаюсь к Георгу.
— Ты рехнулся! — восклицает он и все же соглашается помочь мне. — Ну ладно, только ты должен вернуть мне деньги, когда вырастешь. И никому не рассказывай, что получил их от меня; скажи, что нашел.
Когда я явился с двадцатью пятью эре и потребовал изъятия из копилки всех своих денег, у матери даже лицо вытянулось. Она пыталась замять дело, допрашивала, откуда я взял деньги, но я упрямо молчал. Мне придавало силы то, что у окна стоял Георг и украдкой грозил мне. Наконец матери пришлось сдаться, — она созналась, что истратила деньги давным-давно, в тяжелые времена, и теперь у нее нет ни эре.
Тут уж возразить было нечего. С плохих времен взятки гладки: они прошли, и вспоминать о них никому не хотелось. Мне, впрочем, деньги так и не понадобились. Маленькая Анна, должно быть, уже чувствовала, что мои финансовые дела не в порядке. Когда на следующее утро я вприпрыжку подбежал к ней, она стояла в подъезде и целовала другого мальчишку — противного сопляка, у которого текло из носа.
Это было первое поражение, которое я потерпел от женщины, и я очень близко принял его к сердцу. Мать порядком стыдила меня.
— Есть о чем реветь! — говорила она. — Вот дурачок! Поцелуй лучше мать — по крайней мере не будешь обманут. Как ни длинен нос у твоей матери, но из него хоть не течет, он не сопливый.
Потом она поцеловала меня и пошутила, что ее огромный нос мешает нам приблизиться друг к другу.
Я очень нуждался в заботах матери, и как хорошо, что она была дома! Георг же не находил в этом ничего приятного.
— Чувствуешь себя гораздо свободнее, когда ее нет,— говорил он.—Но тебе, конечно, надо цепляться за юбку! Ты ведь еще сосунок!
Меня нисколько не трогало, что он называл меня «дураком» или «сосунком». Он никогда ко мне хорошо не относился, и, возможно, поэтому я старался ни в чем от него не зависеть. Я уже не верил слепо всему, что говорил Георг. Но он по-прежнему умел заставить меня сделать любую глупость, и я невольно восхищался им.
Гёорг был способный малый, он ни перед чем не отступал, даже не особенно боялся кулаков отца.
— Хочешь, я дам себя выпороть вместо тебя, — предлагал он, когда затевал что-нибудь, а я боялся расправы.
Георг храбро переносил порку. Но когда его наказывали, это болезненно на меня действовало. Занесенная рука отца вселяла в меня ужас, я корчился и кричал при каждом ударе, который доставался брату.
— Черт побери! Раз ты так кричишь, тебе тоже придется всыпать, — сказал однажды отец и положил меня поперек стула.
Правда, он сек не больно, но когда все кончилось, я испытал даже некоторое облегчение оттого, что получил свою долю порки.
Мне жилось довольно трудно, и я мечтал стать «уличным мальчишкой», но страшился наказания. Теперь понятие «уличный мальчишка» исчезло вместе со многими другими отрицательными явлениями жизни, но тогда это было равнозначно понятию «мальчик, преследуемый полицией». В нашем квартале жило много таких резвых мальчишек, и полиция следила за ними. Как только появлялись полицейские, все прятались. Обычно двое полицейских входили в подъезд, а двое других стерегли выходы: полиция устраивала облавы, чтобы поймать и допросить озорников. Мать прятала нас, чтобы не иметь неприятностей от жильцов. Однажды, когда полицейский появился прямо под нашими окнами, мать спрятала нас, мальчиков, в шкаф.
— Слава богу, он пошел к Нильсенам, — шепнула она, выпуская нас, — Пусть они теперь отвечают за свои проделки, эти бандиты.
Я вспоминаю о многих наших злых проказах, но не помню, чтобы дело доходило до полиции. У нас был свой домашний надзор: отец немилосердно сек нас, если узнавал, что мы опять появлялись в компании сыновей шарманщика. И в этом отношении мать стояла целиком на стороне отца.
— Хватит, они уже раз подбили Георга на воровство, — заявляла она. — И боже упаси вас водиться с ними!
Сыновья шарманщика были настоящие хулиганы. Только один из них еще не конфирмовался, остальные — взрослые и сильные парни—были порядочные лентяи. Они слонялись всюду без дела, дрались и воровали. Мать часто шикала на нас и шепотом сообщала, что полиция снова явилась к соседям. Иногда один из них на некоторое время исчезал. «Он сидит»,— объясняла мать. Это выражение имело для меня загадочный смысл. Когда же Георг сказал: «Ах ты глупыш, просто он опять сел в лужу», — это тоже нисколько не разъясняло дела.
Мне жилось довольно трудно даже теперь, в хорошие времена. Каждый день появлялись новые проблемы, настойчиво требовавшие своего разрешения. Были вопросы, которым как будто доставляло удовольствие возникать все в новых и новых видах, и приходилось каждый день решать их заново, но они не отступали, Многие из них угрожающе громоздились передо мной, словно вызывали на бесконечный поединок. Известный и понятный мне мир становился уже слишком мал, чтобы питать мое воображение. Напротив, неизвестный мир, окружавший меня со всех сторон, подавлял своими размерами. Когда я был еще совсем ребенком, из всех чувств мною чаще всего, пожалуй, владел страх. Иногда страх перерастал в необъяснимый ужас. В мое сознание врывались бесформенные осколки неизвестного мира в виде отдельных слов или мыслей. Они завладевали всем моим существом; фантазия всегда напряженно работала; непонятное подстерегало меня на каждом шагу. Иногда я с утра до вечера повторял какое-нибудь одно слово, попавшее в мой мирок извне, и не мог отделаться от него, переворачивая его и так и этак.
— Перестань же наконец твердить одно и то же! — ворчала мать.
Но как можно было перестать, когда не понятная мне новая Мысль завладевала мной и билась, словно муха об оконное стекло. Такие мысли, то вносившие тревогу, то заставлявшие сердце трепетать от радости, врывались в мое существование.
Матери казалось, что пора уже заняться моим воспитанием: я должен был поступить в приют. Он находился напротив, по другую сторону, у дороги, ближе к Восточному полю; начальницей приюта была дама, о которой моя мать и другие женщины, обсуждая вопрос о моем поступлении туда, постоянно говорили, что она «провалилась». Это таинственное слово овладело моим сознанием. Приютская учительница представлялась мне каким-то чудовищем, бесформенным, фантастическим существом, таким огромным, какого я никогда еще не видел. Сердце у меня билось от напряженного ожидания, когда я, держась за руку матери, шел, чтобы предстать перед учительницей, такой тяжелой, что пол не мог ее выдержать. После такого полета фантазии мне не легко было спуститься на землю, а тут еще шуточки и смех, которые не прекращались до тех пор, пока я не заревел, уткнувшись в угол. Мне казалось, что я самый жалкий дурачок на свете.
Говорят, человеку трудно жить на земле. Я начал сознавать это по мере того, как понемногу стал разбираться в жизни. Неприятно глотать вонючий рыбий жир и есть прогорклое американское сало, но все же с этим можно было мириться. Я делал отчаянное усилие над собой, давился так, что слезы навертывались на глаза, но зато на несколько часов был избавлен от неприятных ощущений.
Однако существовали трудности, которых я никогда не мог преодолеть: вечно меня подстерегали болезни, они появлялись внезапно и подкашивали меня. Ощущение собственной слабости, которое и так было достаточно сильно, возрастало благодаря постоянным возгласам окружающих: «Он этого не может! Ему это не по силам». Видно, мало одного желания, чтобы сделать что-нибудь, — моя воля к жизни не соответствовала моим слабым возможностям. Внутренне я был убежден, что сумею добиться своего, но при первой же попытке доказать это терпел неудачу. К чему непоколебимая вера в себя, продиктованная, быть может, предчувствием будущей силы, если единственная реальность — настоящее — доказывает тебе совершенно обратное и ты терпишь поражение.
Духовное одиночество человека, пожалуй, тесно связано с его отчужденностью от окружающего мира, поэтому ему чрезвычайно трудно слиться с этим миром или хотя бы приноровиться к нему. В детстве все мне казалось чуждым, я чувствовал себя одиноким и боялся людей; мной постоянно владел необъяснимый страх, и следы его сохранились на всю жизнь. Часто мне представлялось, будто даже то хорошее, что есть в моей жизни, таит в себе какую-то смутную угрозу.
Ребенком я относился с полным доверием только к матери, — она была близким, безгранично добрым существом. Вообще же люди казались мне до ужаса загадочными, от них можно было всего ожидать. Мне казалось, что разговаривать с ними — это все равно что возиться с заряженными минами; и я так никогда и не мог окончательно отделаться от этого ощущения. Позже мне пришлось встречаться с широкими массами. Миллионы сердец открылись мне, и я научился понимать и любить тысячи и тысячи людей. Иногда, выступая перед большой аудиторией, я испытываю в глубине души отчаянный страх и начинаю дрожать, как в ознобе, хотя чувствую, что мои слова пленяют слушателей.
Мне и сейчас трудно ориентироваться в жизни, а в детстве я, маленький, болезненный мальчишка, и подавно ни в чем не мог разобраться, никому не мог дать отпор. Я страстно желал принимать во всем участие, но был очень слаб физически. Меня считали неженкой, и я, воспринимая это как очередную несправедливость, глубоко огорчался. Но от этого ничто не менялось. Окружающие и не подозревали, что мне постоянно приходилось воевать с самим собой и внешним миром, где меня со всех сторон подстерегали опасности и ужасы. Чтобы защитить себя и добиться признания своей личности, я иногда заявлял, что многое сумею сделать не хуже взрослого, но в таких случаях меня или высмеивали, или называли хвастуном.
Я не отличался особенной находчивостью, и, разумеется, отсутствие этого качества отнюдь не улучшало мое положение. Когда я придумывал какую-нибудь ложь, она была слишком явной. Как Георг ни бился со мной, я так и не научился придумывать отговорки, даже мало верил в их ценность, — это свидетельствует только о том, что я очень плохо знал людей. Я находил, что лгать глупо, но тем не менее ложь всегда оказывает свое действие.
Впрочем, у матери был такой характер, что мне не приходилось лгать. Если учесть все заботы и хлопоты, какие выпали на ее долю, то у нее была просто ангельская кротость. Одна ее улыбка могла превратить сухую корку хлеба в праздничный обед. Мать служила нам хорошим, радостным примером, который так необходим всем людям, и в особенности детям. Если ничего нельзя было изменить в жизни, мать принимала ее как она есть; она не опускала рук, не жаловалась, не плакала; но когда представлялась возможность вмешаться и что-то наладить, она была тут как тут. Благодаря ей я узнал, что можно найти выход из любого затруднительного положения.
«Воспитание» относится к числу тех громких слов, которые люди очень охотно употребляют и печатают обычно самым жирным шрифтом. Создана целая наука о воспитании, с лабораториями, кафедрами, учеными трудами, и тем не менее можно насчитать не один миллион ее жертв. Весь огромный арсенал предписаний и указаний родителям и всякого рода наставникам о том, как нужно воспитывать детей, просто смехотворен. Но зато трагичны меры, которые взрослые применяют к детям, тем более если учесть, что фактически никто не может воспитывать других, — каждый воспитывает себя сам.
Слово «воспитание» не охватывает полностью отношений между родителями и детьми, — эти отношения складываются постепенно, изо дня в день. В большинстве семей почти не существует иного способа воздействия на ребенка, кроме побоев или какого-либо другого наказания.
Однако наказание не играет существенной роли в воспитании детей. Самое главное, чтобы дети чувствовали, что родители, и прежде всего мать, любят их. С точки зрения педагогической мать часто поступала по отношению к нам неправильно. Иногда она действовала слишком прямолинейно, чтобы добиться от нас чего-нибудь, — не всегда было возможно взвешивать свои поступки и слова. Но даже когда она оказывалась неправой, в ней было что-то подкупающее, в ее поведении не чувствовалось ни малейшего эгоизма. Для нас, детей, мать была хорошим примером, а пример является единственным средством воспитания, или, вернее, способствуют самовоспитанию.
Отец во многих отношениях был более прямодушен, чем мать, — он не лгал даже ради самозащиты, ненавидел сплетни и всегда держал слово. Мать же легко могла отговориться от данного ею обещания. Но какой прок был нам от этих положительных качеств отца?
Будучи резкой противоположностью матери, отец вследствие своих отрицательных черт характера служил для меня устрашающим примером.
Когда я слышу, как одни утверждают, что родители воспитали меня плохо, а другие — что хорошо, — я не могу удержаться от смеха. Я сам воспитал себя и несу ответственность за то, чем я стал; как можно вообще говорить о воспитании если ребенок во многом гораздо лучше взрослого? Он более искренен и начинает притворяться лишь под влиянием старших, которые учат его прибегать ко лжи в целях самозащиты. Такой драгоценный дар, как человеческая речь, взрослые попусту расходуют на бесконечные предостережения и наставления ребенку, которые в конце концов приедаются ему. В детстве на маленького человечка производят впечатление только поступки взрослых, только их пример представляет собой ценность для его развития.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18