А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

мы ждали, когда он принесет остаток недельного заработка, — совсем как в старое время.
Однажды в субботу матери пришла в голову отчаянная мысль: чтобы я отправился в каменоломню, постарался как-нибудь уговорить отца не ходить в трактир и притащил бы его домой. Это была совершенно безнадежная затея хотя бы потому, что отец уже пропил почти весь недельный заработок. Он все равно не избежал бы расплаты, если бы ему даже удалось миновать трактир, где рабочим обычно платили деньги, его немедленно бы выгнали. Выдумка была нелепа.
Благие намерения отца не осуществились, — товарищи по работе своими насмешками заглушили в нем хорошее стремление. Георг каждый день рассказывал нам об этом. Теперь они снова встретили отца как блудного сына, и ему трудно было устоять. Самое худшее, в чем можно попрекнуть рабочего, это сказать, что он под башмаком у жены. А мать сама давала для этого повод.
Вероятно, поняв свою ошибку, она сунула мне письмо, недавно полученное из Калифорнии от тети Марии.
— Отец очень обрадуется, — сказала она с особым ударением. — Только ты скажи ему, что оно получено сегодня.
Письмо пришло несколько дней или даже неделю тому назад. Мать прочла нам его, но приказала ни в коем случае не проговориться отцу, хотя оно было адресовано ему. Не легко ей было решиться на такой шаг, но если она все-таки пошла на это, то, видимо, трудно ей было снова мириться с тяжелой жизнью.
В эти дни я был болен, и, как всегда, лицо мое покрылось золотушными язвами. К тому же я сильно кашлял. Мать надела на меня поверх фуфайки теплую куртку Георга и обвязала шею шерстяным шарфом.
— Ну вот, мой мальчик, теперь тебе будет тепло,— сказала она ласково, поцеловала меня в лоб и погладила по голове — ласка, которая была мне очень приятна,— но тут же в испуге отшатнулась:—Да ты весь горишь, дитя!
Минуту поколебавшись, она все же решительно надвинула мне шапку поглубже на уши — будь что будет!
Меня лихорадило. В левом ухе словно маршировали колонны солдат. Единственным облегчением казалась мне постель и холодная подушка.
На улице было темно и жутко; дождь хлестал в лицо, яростный ветер пронизывал до костей. Но тело мое пылало, как печка. Я не мерз, только дрожал и стучал зубами и, чтобы согреть руки, засунул их за пояс штанов, — по возрасту мне еще не полагались карманы.
В каменоломне было темно. Обычно в это время года здесь утром и вечером работали при фонарях. Значит, рабочие уже отправились в трактир.
Хоть я и решился разыскать отца в трактире, но прекрасно понимал, что мне угрожает. От страха я тихонько хныкал. Удрать? Но мысль о бегстве и не приходила мне в голову. Чувство долга, которое часто обременяло меня и от которого я всячески старался отделаться, толкало вперед.
Около трактира я замешкался, пытаясь заглянуть в окна. На них были низкие, входившие тогда в моду жалюзи, однако слишком высокие для меня, и я не смог заглянуть внутрь. Я ходил от окна к окну, выискивая какую-нибудь дырочку: в жалюзи всегда имелись щелки. Ведь ни одна палочка в мире не может сравниться с палочками от жалюзи! Чего только не удается смастерить из обломка жалюзи — просто всего и не перечислишь! Милая мамочка, как ясно я помню наш тайный заговор, когда мы с Георгом задумали уничтожить одно жалюзи и постепенно обламывали его; ты старательно чинила, а мы так же старательно портили! Мы делали свое дело, а ты никак не могла понять, что случилось, и пришлось купить новые жалюзи. Они стоили двадцать пять или тридцать эре, а привозили их из далекого Китая.
Я нашел место, где жалюзи неплотно прилегало к окну, и заглянул в низкое помещение. Там стояло много маленьких столиков, за которыми сидели рабочие, по четыре-пять человек за каждым; они выпивали, играли в «микадо» или в карты. Посредине, под самой лампой, за большим круглым столом, сидел отец. Перед ним стоял графин. Видимо, отец сегодня угощал, — двухлитровый графин шел вкруговую и снова возвращался к нему. Рабочие слушали его с напряженным интересом. А отец сидел, откинув голову и подняв руку, и лицо его было таким одухотворенным, каким я еще ни разу его не видел. Он выделялся среди остальных. Задумчивая улыбка отца приковывала к себе все взоры. Я понял, что он рассказывал одну из тех историй, которые завоевали ему славу остроумного рассказчика. Рабочие буквально смотрели ему в рот и смеялись. Я проникся вдруг к отцу совсем новым чувством. Когда-то я его боялся, даже ненавидел. Потом я привязался к нему всем своим детским сердцем. Теперь же меня переполняла гордая радость. Я знал отца как человека малоразговорчивого. Даже в лучшие времена, когда он не отравлял нам жизнь, он всегда был молчаливым; кивал головой или же, в знак протеста, ворчал, а болтать предоставлял другим. Когда мать, радуясь, что он дома, становилась слишком словоохотливой, отец выходил из комнаты. А здесь, в трактире, он вдруг заставил всех молчать и слушать только его. Рассказ его, видимо, доставлял людям удовольствие. Все сидевшие за маленькими столиками прекратили игру и тоже смотрели на отца. Какой-то молодой рабочий откинулся на спинку стула и громко засмеялся. Мое сердце затрепетало: я испытывал гордость, ту удивительную гордость, которую способны испытывать только дети по отношению к своему отцу.
Меня не интересовало, о чем рассказывает отец. Я был в том счастливом возрасте, когда все истории кажутся одинаково увлекательными. Сильнее всего мне хотелось вернуться домой, — я знал, что мое внезапное появление в трактире помешает отцу, а возможно, и боялся, как бы он не побил меня. Но победило чувство долга. Я вошел в трактир и остановился в дверях. Один из рабочих толкнул соседа и подмигнул в мою сторону, другие обернулись и как-то загадочно рассмеялись. Отец увидел меня и замолчал. Выражение его лица сразу изменилось — оно внушало страх, предвещало грозу. Он молча поманил меня к себе. Я медленно подошел с письмом в протянутой руке, — оно должно было смягчить впечатление от моего неожиданного прихода. Меня снова начало лихорадить, я дрожал всем телом, а тут еще — от холода, или от страха, или от того и другого вместе—я напустил в штаны...
Отец взял письмо и стал читать; остальные молча за ним наблюдали. Вдруг он весь побагровел от гнева и начал читать письмо вслух. Тетя Мария предлагала ему переселиться в Калифорнию. Он может приехать один, семья переберется потом, когда он заработает на проезд. Деньги на билет для него тетя Мария предлагала прислать. Мать читала письмо нам с братом, но это место пропустила. Товарищи начали острить, а отец смеялся и ничего не говорил.
Вдруг он повернулся ко мне.
— Убирайся-ка отсюда, живо! — угрожающе сказал он, сунув письмо в карман.
Не успел я войти, в комнату, как мать с отчаянием набросилась на меня:
— Как? Отец не пришел? Разве ты его не видел? Я рассказал, что произошло. Мать горько усмехнулась.
— Ох, боже мой! При других он разыгрывает из себя барина, а свою семью заставляет голодать.
Но когда мать узнала, что отец прочитал письмо вслух, она рассердилась и начала ругаться каким-то хриплым голосом.
— Значит, это правда, мы поедем в Америку? — спросил Георг и захлопал в ладоши.
— Нет, тетя Мария отлично знает, кого приглашать к себе, а кого нет, — мрачно ответила мать.
В этот субботний вечер она не уложила нас спать, но совсем не потому, что рассчитывала послать нас в город за покупками, если отец вернется с деньгами. Она была напугана и расстроена. Ее страх и беспокойство передались и нам с братом; мы тихо сидели по углам. Когда на лестнице слышались шаги, мать вздрагивала. Она забыла уложить меня в постель, сам же я не догадался лечь, хотя весь дрожал от озноба.
Отец пришел поздно. Мы издали узнали его шаги и по походке догадались, в каком он состоянии.
— Ох, господи!—простонала мать.
С минуту отец постоял на площадке, шатаясь и отыскивая ручку двери, потом наконец вошел. Он уставился на нас оловянными глазами. В руках у него был клочок газеты. Размахивая им и многозначительно кивая головой, он направился к матери. Она со страхом и недоумением смотрела на бумагу.
— Господи! В чем я опять провинилась?—запричитала она и перебежала за стол, поближе ко мне и Георгу.
Отец злорадно оскалил зубы:
— А! Теперь, когда Ханс Йорген пришел за ответом, ты отвиливаешь! Подойди-ка к лампе!
Он подтащил ее к комоду, где стояла лампа.
— Прочти вот это вслух ребятам! — велел он и пригнул голову матери к газете.
У Георга был такой вид, будто он хотел броситься на отца, а я завизжал от страха.
— Что такое? Что я должна прочитать? — бормотала мать, ее лицо посинело от железной хватки отца.
— Так ты разыгрываешь дурочку, лицемеришь, а? «Ханс...» Ну! «Ханс йорген...» Ну-ка!
— «Ханс Йорген сел в лужу», — прочитала мать по-складам.
— Ага, вот видишь! — Отец отпустил мать.—Так ты можешь, оказывается, пробрать человека в газете? Это ты можешь?!
— Ах ты пьяная свинья! — Мать вдруг поняла все и выпрямилась. — Что за глупая причина, чтобы так грубо обращаться со мной! Это твои собутыльники подсунули тебе листок! Ни одному разумному человеку не может прийти в голову, что я написала про тебя в газету. Но тебе они внушат все что угодно, — тебе, такому умному Хансу Йоргену Андерсену!
Мать издевалась над ним. Отца передернуло. «Сейчас он набросится на нее», — подумал я. Но произошло нечто неожиданное. Он наклонил голову, хотел что-то сказать и вдруг смущенно засмеялся.
— Так, значит, ты не пишешь в газетах, мать? Ну, понятно, нет! Но ты завернула в нее завтрак, чтобы товарищи издевались надо мной.
Отец что-то бессвязно пробормотал и вдруг заплакал. Это был первый и, кажется, единственный раз, когда я видел его в таком состоянии.
— Ох, уж эти твои товарищи! — сказала мать. — Горькие пьяницы! Только и знают что распускать слюни над стаканом водки. — Голос ее был резок и полон презрения. Я никогда не слышал, чтобы она так разговаривала с отцом. — Лучше побереги свои пьяные слезы и плачь в трезвом виде, — тогда по крайней мере будет над чем поплакать. — Внезапно мать рванула клочок газеты. — Ведь тут говорится совсем о другом человеке. Ханс Йорген — это же известный политический деятель! У тебя, наверное, мания величия. Эх, ты! — Мать так хохотала, что дрожал абажур. — «Ханс йорген сел в лужу...» Ха-ха-ха! Ты—и вдруг в лужу! Уж ты бы, наверное, шлепнулся туда задом, да так и остался бы на месте!
Как ни пьян был отец, ему стало стыдно, — он тихонько прокрался в другую комнату и лег в постечь, И мне с братом стало стыдно за него: как он мог подумать, что о нем написали в газете?
В эту ночь мать спала на моем диване. Так она делала всегда, когда отец возвращался домой навеселе. Я лежал у нее в ногах и, хотя было очень тесно, радовался, что она рядом. Засыпая, я слышал, как мать несколько раз начинала громко смеяться.
«Плохие времена!» — постоянно твердили взрослые. В конце концов создавалось впечатление, что времена и не могут быть иными. Но вдруг все стали говорить: «Наступили хорошие времена!»
Когда мать хотела купить что-нибудь, она заявляла: «Теперь для этого самое время!» Или же: «Надо пользоваться хорошими временами, а то снова вернутся плохие».
Все вокруг словно приобрело другую окраску. Заметно это стало уже на пасху, когда появились первые конфирманты. Мы, мальчишки, обычно бегали за ними по пятам и кричали:
— Конфирмант, дай скиллинг!
Откуда это пошло — никто не знал. Вероятно, такой обычай сохранился еще со старых времен. Но потом случилось самое удивительное: конфирманты вдруг стали бросать нам монетки в два эре. «Тиролец» Фердинанд и его черноглазая дочь, слушать которых мы обычно бегали на Страндвей, теперь сами заходили к нам во двор, играли и пели. Изо всех окон им бросали деньги. Да, наступили «хорошие времена». Откуда они взялись — никто не знал и никто этим не интересовался Они пришли — это было самое главное! Даже я, тогда еще ребенок, понимал, что жизнь меняется и становится менее тяжелой. Почему произошли эти перемены, я узнал много лет спустя. Причина была та же, что и в старые добрые времена: война, снова война!
До тех пор я постоянно испытывал на себе влияние роковых последствий войны 1864 года. Жил я, как живут все бедняки в стране, проигравшей войну. Всякая тяжесть стремится вниз,—тот же закон действует и в области социальных отношений. Чем тяжелее груз, тем быстрее он опускается на дно. В шестилетнем возрасте я в какой-то мере познал тяжесть военного поражения. Теперь в нашу маленькую страну дошли отголоски еще большей катастрофы — войны 1870—1871 годов — и на время заслонили печальные последствия поражения 1864 года. Пятимиллиардная контрибуция в те времена казалась чудовищной. Только теперь, в свете Версальского договора, она кажется смехотворно маленькой. Для Германии это были слишком большие деньги, чтобы использовать их только в пределах одной страны. Деньги хлынули в Данию, подобно воде, прорвавшей плотину. Началась так называемая эпоха грюндерства. Новые предприятия вырастали, как грибы. На севере обилие денег породило усиленное предпринимательство, на некоторое время вызвавшее экономический подъем. Увеличился спрос на рабочую силу; заработная плата возросла; женщины бросали поденную работу и поступали на фабрики. Сдельная оплата соответственно поднялась.
Повысился заработок и в каменоломне, — нужно было удержать рабочих. Отец часто, приходя домой, сообщал, что фирма снова прибавила жалованья.
— Ну, нам от этого мало пользы!—заявляла мать.
Но на этот раз ее пессимизм не оправдался. Человек — раб своих привычек, даже порочных; рабочие, привыкшие пропивать лишь определенную сумму, получив более крупную, несли остальные деньги домой. Вновь пошел в ход отцовский замшевый кошелек с молнией, который он выменял у какого-то шведа. Прежде он хранился, как музейная редкость, теперь же в нем всегда водились деньги, и мать зорко за ним следила. Когда отец после выпивки крепко засыпал, она подкрадывалась к кошельку и опустошала его; мне с Георгом разрешалось при этом присутствовать.
Если мать чересчур усердствовала, мы робко пытались остановить ее, и тогда она отвечала: «Чего тут бояться!»
Выспавшись, отец становился у окна и начинал с озабоченным видом рыться в пустом кошельке, а мы украдкой потешались над ним.
Мать устояла от соблазна поступить на фабрику и брала только поденную работу. У нее, кстати, родился еще ребенок, который умер сразу после крещения, так что никто из нас не успел к нему привязаться. Единственное, что я помню, это наш испуг при его внезапном появлении и чувство облегчения, когда несколько дней спустя отец понес на кладбище маленький черный гробик. Первое время мать чувствовала себя слабой и выходила только после полудня, а утром хлопотала по хозяйству. Теперь мне не приходилось вылезать из-под теплой перины, и никто не наваливал на меня всякую работу, как на осла. Это было очень хорошо. Я чувствовал себя неважно, сильно кашлял, страдал от боли в ушах, постоянно ходил с распухшими гландами и подолгу лежал в постели. Я часто потом думал над тем, что сталось бы со мной, если бы не было этой страшной войны и пятимиллиардной контрибуции. Во всяком случае, для спасения моей жизни вовсе не требовалось таких тяжелых жертв.
Мне пришлось пережить немало, — больше, чем это было по силам моему хрупкому организму. Часто говорили, что у меня — маленького ребенка — уже морщины на лбу: три глубокие, извилистые линии от виска к виску. Мать, когда бывала в хорошем настроении, называла их «волнами на гербе Дании». Случалось, что она плакала над моим «сердитым лбом». Эти морщины — следы тяжелого детства.
Но порой все неожиданно меняется самым чудесным образом! «Неожиданно» — едва ли верное слово, но детская память не знает постепенных переходов: в один прекрасный день все вдруг преображается. Теперь я не должен был вставать чуть свет, разносить газеты, привозить тележку для матери или ходить на дровяные склады и собирать щепки; хотя после полудня мне по-прежнему приходилось смотреть за сестрой, но она уже подросла, сама умела проситься на горшок и бегать, а потому перестала быть для меня обузой. Только бы не родилась новая — хотя сестры очень милы, когда они уже появились на свет — тут их нельзя не любить. Но Георг не думал, чтобы «это» могло случиться.
— Дети не родятся так быстро друг за другом. Но я проверю, когда мать вернется домой, — решительно сказад он.
— Как ты это увидишь? — спросил я с наивным удивлением.
-- Малышам этого не понять!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18