Но все же это была какая-то форма дележа; впоследствии мне приходилось не раз наблюдать подобное.
В увеселительном саду вдоль забора стояли беседки, куда с нами изредка ходила и мать; она брала с собой бутерброды, и мы ели их, забравшись в беседку. Это было страшно интересно, так как полагалось заказать что-нибудь в буфете.
В настоящих балаганах — в Дюрехавене — мы ни разу не были, и когда мать по вечерам подсчитывала выручку за день, мы в ожидании стояли возле нее. Она толковала все время о деньгах, — вернее, вслух разговаривала с ними, обдумывая, на что их истратить.
— Эти пойдут в уплату за квартиру, а вот эти — па взнос за отцовский лотерейный билет. Надо сделать это до первого числа, иначе, если просрочить, — отец устроит скандал, когда вернется. Хотя сам об этом ничуть не заботится! На эти мы купим продуктов, а эти — постой-ка...
Оставалось немного лишку.
— Давай поедем в балаганы, мама, а? В воскресенье. Ну пожалуйста! — Георг смотрел на нее глазами, полными горячей мольбы.
Мать колебалась. Ей трудно было устоять против карих глаз Георга, так похожих на глаза отца. Но все же здравый смысл побеждал.
— Нет, дети, пока есть деньги, нужно сначала выкупить нашу перину. А в следующее воскресенье поедем.
— Да зачем же, мама? Ты ведь все равно ее снова заложишь! И для чего нам летом перина? — горячился Георг.
Но мать была непреклонна.
Я проснулся оттого, что мать, нагнувшись, целовала меня.
— До свидания, мой мальчик! Будь умником! — шептала она мне на ухо. — Сахар и сливки я оставила в чашке на кухонном столе, а кофейник на спиртовке. Будь осторожен, когда станешь зажигать ее! Бутылка с теплым молоком для сестрички стоит в ногах кровати, а если она проголодается, купи пару сухарей, размочи их в воде и дай ей. Скиллинг я положила на посудную полку. Но смотри, чтобы этот плут булочник не всучил тебе плохих сухарей! Пока сестричка спит, ты успеешь сбегать к нему, ты ведь уже взрослый. А я постараюсь возвратиться поскорее.
Мать повернула к себе мою голову и посмотрела мне в глаза. Ее лицо склонялось все ниже и ниже, пока она не коснулась лбом моей щеки. Мне стало казаться, что у нее всего один глаз — огромный, посредине лба. Я закрыл глаза. А когда вновь открыл их, то, очевидно, прошло уже много времени, так как солнце смотрело прямо в окно.
В первую минуту мне казалось, что мать только вышла в другую комнату. Улыбка ее, как всегда, прогнала из жизни все неприятное. Я еще видел ее перед собой, и она придавала мне смелости. Сестричка вела себя хорошо — она спала. Пока она не требовала к себе внимания, надо было одеться и прибрать немного в доме.
Каждую минуту я бегал в кухню, чтобы посмотреть на заветную чашку со сливками. Она стояла на кухонном столе, возле раковины, рядом была тарелка с хлебом, намазанным салом, и очищенная копченая селедка. Я заглянул в чашку, — только заглянул. Мама расщедрилась: ужасно вкусно — сахар и сливки! Я опустил туда кончик чайной ложки, желая хоть чуточку попробовать. Если это проделать умело, то, пожалуй, можно даже полакомиться, — в чашке почти ничего не убавится. Но увы! Я не заметил, как чашка опустела. Какая досада, ведь я лишил себя утренного кофе. Черный кофе, к тому же без сахара, просто невозможно лить. А я был еще не настолько догадлив, чтобы забраться в шкаф, — мне это просто не приходило в голову.
Но тут проснулась сестричка. Она дала знать о себе внезапным ревом, который перешел затем в продолжительные яростные вопли. Наверное, она злилась потому, что переспала. Сестричка вся выгибалась, лицо ее стало сине-багровым, и я боялся, как бы она не вывалилась из люльки. К бутылке с молоком она не хотела даже притронуться.
Носить сестренку на руках мне было не под силу, но если я выпячивал живот, то мог спустить ее на пол. Таким способом с большими усилиями я перетащил ее потихоньку в другую комнату и посадил на диван. Там ей, видно, понравилось. Я пыхтел и сопел, устраивая ее в углу дивана, потом придвинул к нему стол. Но, прежде чем я покончил с этим делом, ей уже наскучило сидеть, и она снова затянула свое вечное: «На ручки! На ручки!» И мне снова пришлось стаскивать ее вниз. За это время она уже успела порядком испортить мамин красивый диван, к которому мы не смели даже приближаться. Я следовал за сестренкой по всей квартире, от одного предмета к другому. Когда ей надоедало греметь ручками от ящиков комода, я должен был вести ее дальше. Но что бы я ни придумывал, ничто ее надолго не занимало. Сначала вещь заинтересовывала ее, и она словно забывала об окружающем, — я уже предвкушал отдых, но через минуту сестренка испускала вопль, означавший, что она хочет идти дальше. Теперь мне не понятно, как это я безропотно переносил ее постоянные капризы. Может быть, следовало просто шлепнуть ее разок, тогда бы она, наревевшись досыта, утихомирилась. Мать иногда,— правда, очень редко, — прибегала к такому способу, а я не мог решиться на это, хотя случалось, что я кусал и бил старшего брата, — но сестричка была еще такая крошечная!
И я плелся с ней дальше. Наконец мы остановились в кухне, у ящика, в котором лежал чудесный белый песок для мытья полов, — мать хранила в нем морковь. Казалось, здесь наконец сестренка успокоится. Но вот песок попал ей в глаза. Она терла их и дико кричала, а я не мог заставить ее отнять ручки, чтобы промыть глаза. Как только я хотел помочь ей, она еще больше засоряла их. Наконец я ударил ее по пальцам. В этот момент я по-настоящему ощутил свою беспомощность. Я заревел громче, чем она, и попробовал ее поцеловать, как бы прося прощения за то, что ударил. Сестренка страдала не меньше моего. Она плакала, но без злости. В знак прощения она широко раскрыла рот и слюнявила мне лицо. В ее плаче звучала жалоба на мой поступок: я ударил, ударил ее! Мне самому казалось, что теперь всему конец. Так сидели мы друг перед другом с мокрыми грязными лицами и ревели, открыв рты, когда вдруг неожиданно вошел брат.
Лавочник послал его с поручением — отнести какие-то товары, и он завернул на минутку домой, чтобы... «Ну просто чтобы помочь тебе, дурачок! Я ведь знал, что ты ревешь».
Возможно, я и не поверил его объяснению, но во всяком случае он действительно оказался моим ангелом спасителем. Он был сильнее меня и лучше умел справляться с маленькой сестрой. В миг он переменил пеленку, взял малышку на руки и начал ходить по комнате. Он не меньше меня любил детей, прямо обожал их. Это было присуще всем детям в нашей семье и сохранилось, когда мы стали взрослыми. Брат обладал счастливой способностью — умел заговаривать зубы, чему, к сожалению, я не мог научиться всю жизнь. Сестричка что-то радостно лепетала ему в ответ, хотя ровно ничего не понимала из его прекрасных слов и обещаний. У него на руках она была похожа на щебечущую птичку.
Но Георг не отличался постоянством, ему быстро все надоедало. Он оставил ребенка и принялся искать съестное в шкафу и в других местах. Между тем мать заперла все, что могло бы прийтись по вкусу мальчику, который постоянно недоедает.
— Ты уже пил кофе? Нет еще? — спросил он и встряхнул полный кофейник. — А, ты уже вылизал все, олух! — Он увидел пустую чашку.
— Нет, просто все кончилось, — возразил я робко, но в то же время довольный тем, что опередил его.
— Кончилось? Ну да, разумеется, потому что ты все вылизал. — Брат улыбнулся. — Ты думаешь, можно вылизать так, что будет незаметно? Ну прямо как грудное дитя! Так не бывает. — Он с презрением смотрел на меня
— Ничего я не думал, — промолвил я, сгорая от стыда
— Нет, ты именно так думаешь, — повторил он раздраженно и поглядел в пустую чашку с таким видом, что, несмотря на кажущееся добродушие Георга, я не мог ожидать от него ничего хорошего. — Я знаю, ты начинаешь лизать понемногу, еще и еще, пока не вылижешь до дна. Но тут уж ничего не поделаешь, потому что ты дурак, а дураки не могут поумнеть!
Он продолжал добродушно болтать, а сам все смотрел в пустую чашку, словно был заворожен ее исчезнувшим содержимым. Каждая его фраза причиняла мне боль, словно удар кнута. Как он унижал меня! А ведь я работал не меньше его. Я каждый день нянчил сестренку. Вряд ли добрый ангел надоумил его заглянуть домой среди дня. Я страдал от его уничтожающих слов и снисходительной улыбки; его поведение бесило меня. Мне хотелось больно ударить его ногой и так закричать, чтобы прибежали люди, прежде чем он успеет со мной расправиться. Я не раз успешно прибегал к этому способу, зная, что гнев его быстро остывает. На этот раз брат вдруг забыл про меня и снова принялся за поиски.
В кухне на стене висел большой ящик из-под сигар, который отец превратил в кухонный шкафчик, выкрасив его черной краской.
— Слушай, да тут есть толченая корица, — воскликнул брат. — Пожалуй, получится недурно, если положить ее в кофе.
В один миг он разжег спиртовку, и скоро кофе был готов.
Но сестра не оставляла нас в покое. «На ручки!» — без конца твердила она, сидя на полу. Каждый раз, как она принималась пищать, Георг строил ей гримасы.
— Вот дурочка! Возьми нажуй хлеба для соски, чтобы она оставила нас в покое.
— Разве можно! А что скажет мама!
— Пустяки! Все так делают. Младенцам дают даже водку, и тогда они замечательно спят. Если бы у нас в доме была хоть капля спиртного!
Георг нашел какую-то тоненькую тряпочку, разжевал кусочек моего бутерброда с салом, положил в тряпку и завязал.
— Неплохо получилось, а? — сказал он гордо и воткнул соску сестре в рот. — Но ты должен крепко держать конец тряпицы, иначе она может проглотить все целиком, и тогда... — он сделал рукой выразительное движение.
— Что же тогда? — спросил я с волнением.
— Что? А то, что тогда она станет ангелом, а ты, дурак, получишь от матери трепку.
Я ничего не понял, но тем не менее крепко держал тряпицу, в то время как сестренка, лежа на полу, наслаждалась соской.
— Вот видишь, ей нравится, — сказал Георг. — А мать, глупая, ничего не понимает.
— Нет, это ты глупый! — возразил я и предусмотрительно поднял руки к лицу, чтобы отразить пощечину. — Мама умнее всех.
Но брат лишь презрительно посмотрел на меня.
— Ну ладно; положим, что так, — заявил он самоуверенно.— Но ты должен понять, что сосать соску неприлично. Ведь тетка Лассен все время твердит: «При дворе мы никогда не даем младенцам сосок!»
Георг менял голос и важно качал головой, совсем как отец. Тот терпеть не мог тетки Лассен, — он уверял, что от нее воняет королевской конюшней.
Кофе оказался совсем невкусным, хотя вначале брат делал вид, что пьет с удовольствием.
— Нужно только делать большие глотки, — сказал он и поморщился. Но вдруг выплюнул все в раковину. — Корица, наверно, очень старая, — заявил он.
Ему попалась чашка с горчицей, и он принялся варить новое зелье.
— Вот это, черт возьми, должно тебе понравиться,— сказал он, когда зелье было готово, и придвинул мне чашку с таким видом, будто я был самый разборчивый человек на свете. Брат умел заставить меня — как в детстве, так и потом — делать все что угодно. Когда он со мной разговаривал таким тоном, я чувствовал, что его болтовня словно опутывает меня какой-то паутиной. В сущности, мне лучше было остеречься и не пить, — у меня уже был на этот счет горький опыт. Но разве такой малыш что-нибудь соображает? Говорят, взгляд некоторых животных парализует их жертву. Голос брата оказывал на меня точно такое же действие. Как только он обращался ко мне, я не в силах был противиться и безвольно выполнял все его, порой фантастические, выдумки.
Георг не притронулся к новому зелью. Что-то в его бегающем взгляде говорило, что он решил прекратить борьбу и придумывал только повод к отступлению.
— Ну, мне пора, а то попадет от лавочника, — сказал он. — Я отломлю только кусочек от твоего бутерброда. Ты ведь все равно ничего не ешь.
— Лучше помоги мне положить сестру в люльку, — сказал я.
Ей пора было спать, а мне надо было идти за сухарями к обеду. Но Георг заторопился. С набитым ртом он бросил мне с порога несколько приказаний, в которых изобиловали слова «дурак», «пустая башка», и сразу исчез.
Георг забрал всю еду. Я вдруг почувствовал голод — может быть, оттого, что мне ничего не осталось. Он взял мою еду со спокойной совестью, хотя мать дала ему с собой завтрак. Мой детский рассудок не мог постичь, как Георг смеет утверждать, что я никогда ничего не ем, — я ведь такой голодный! Я был голоден как волк. Мне казалось, что я умру, прежде чем придет мама. Чтобы не упасть и не ушибиться, когда наступит смерть, я улегся рядом с сестренкой. Она лежала на полу, посасывая во сне соску, и я тоже заснул.
Проснулся я оттого, что сестренка тянула меня за волосы и кричала. Должно быть, мы спали долго. В кухне стало почти темно. Малютка ужасно злилась, — наверное, потому, что не было брата; во всяком случае, мне так показалось. Она была такая же, как все. Никого не признавала, кроме Георга! Мне не удалось втащить ее в люльку, а она, словно зная, что у меня не хватает сил справиться с ней, только мешала. Если бы она немного помогла мне, я смог бы ее перенести. Сестренка прекрасно умела поднимать ручки, и тогда я обхватывал ее сзади. Но сегодня она была неподатлива и упряма. Каждый раз, как я пытался поднять ее, она сползала вниз, ударялась головой о пол, вся выгибалась и брыкалась. Крик она подняла такой, словно ее резали.
Вдруг в стенку постучали. Я знал, что у Бигума случались приступы белой горячки. Когда дочерей не было дома и никто не следил за ним, он бегал по комнате с ножом или топором в руках. Сегодня они, должно быть, забыли привязать его: он стучал совсем в другом месте, — не там, где по моим расчетам, должна была стоять скамейка. Ужас охватил меня. Я захныкал, бросился к малютке и зажал ей рот, чтобы ее крик не привлек сумасшедшего, который мог нас убить. Но она надрывалась еще отчаяннее. Из квартиры шарманщика никто не появлялся, хотя я слышал, что там бранятся. Запереть двери я не мог: мать взяла ключ с собой, чтобы я не заперся изнутри.
Я принялся молиться, но не богу, а фру Фредриксен — красивой молодой женщине, жившей над нами; она всегда так приветливо улыбалась мне при встрече. Ее муж был кучером. Он не пил вина и никогда не ссорился с женой. Все это производило впечатление на окружающих, и ее называли не «мадам», как других женщин, а «фру Фредриксен». У нее был ребенок, настоящий ангелочек, которого она катала в детской коляске. И сама она была похожа на ангела. К ней-то и обратился я с мысленной мольбой: ах, если бы она забрала нас к себе наверх, хоть бы она догадалась! Я не кричал, — я не смел кричать, боясь сумасшедшего, — но был уверен, что она услышит мою мольбу.
В комнате вдруг стало темнее. Я поднял голову и увидел, как синее, все в нарывах лицо Бигума отодвинулось от окна. В следующее мгновение он уже стоял, покачиваясь, в дверях. Было ли у него в руках оружие — не знаю. Все закружилось передо мной, как карусель. Бигум ходил взад и вперед возле двери, размахивая толстыми, распухшими руками. Его огромное одутловатое лицо дрожало, как парусина палатки от ветра. В ужасе я закричал, — закричал так, словно все рушилось вокруг меня. Затем наступил бесконечный мрак.
Я пришел в себя, услышав, что рядом кто-то всхлипывает все громче и громче. Я не смел открыть глаз, но знал, что это плачет сестренка. На лестнице сверху послышались легкие шаги, я воспринял их как спасение. Кто-то склонился над нами, ласковый голос вернул меня к жизни, все стало вновь светлым, и ужас прошел. Чьи-то руки бережно подняли меня с сестренкой и понесли наверх. «Фру Фредриксен», — догадался я, не открывая глаз.
И зачем мне было открывать их? Мне было так спокойно и приятно, как на руках у матери. На одной руке соседка держала меня, на другой сестренку, которая вцепилась мне в лицо, чтобы заставить меня сойти вниз.
— На пол, — твердила она, — на пол!
Она не хотела, чтобы я тоже сидел на руках. Мне самому вдруг стало неловко, когда я сообразил, что нахожусь в таком унизительном положении; я совсем смутился и хотел слезть.
— Сиди! — сказала, смеясь, фру Фредриксен и прижала меня к себе. — Ты что, стыдишься сидеть у меня на руках, крошка? Тебе ведь всего-навсего пять лет.
Ее слова действовали успокаивающе. Тягостное сознание ответственности свалилось с меня, как разбитые цепи. Я прижался лбом к ее шее и вдруг с облегчением почувствовал себя слабым, беспомощным ребенком. Мгновенно вся тяжесть забот была снята с моих детских плеч. Сидя на диване у фру Фредриксен, мы играли и ели печенье, и тут я неожиданно почувствовал себя таким же маленьким, как сестренка.
Это были, пожалуй, самые тяжелые минуты в моей жизни. Мой детский рассудок был опустошен, словно после бури. Нигде не встречал я такой неисчерпаемой доброты, какую излучали глаза фру Фредриксеи. Облик ее не сохранился целиком в моей памяти. Я не помню ни ее комнаты, ни ребенка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
В увеселительном саду вдоль забора стояли беседки, куда с нами изредка ходила и мать; она брала с собой бутерброды, и мы ели их, забравшись в беседку. Это было страшно интересно, так как полагалось заказать что-нибудь в буфете.
В настоящих балаганах — в Дюрехавене — мы ни разу не были, и когда мать по вечерам подсчитывала выручку за день, мы в ожидании стояли возле нее. Она толковала все время о деньгах, — вернее, вслух разговаривала с ними, обдумывая, на что их истратить.
— Эти пойдут в уплату за квартиру, а вот эти — па взнос за отцовский лотерейный билет. Надо сделать это до первого числа, иначе, если просрочить, — отец устроит скандал, когда вернется. Хотя сам об этом ничуть не заботится! На эти мы купим продуктов, а эти — постой-ка...
Оставалось немного лишку.
— Давай поедем в балаганы, мама, а? В воскресенье. Ну пожалуйста! — Георг смотрел на нее глазами, полными горячей мольбы.
Мать колебалась. Ей трудно было устоять против карих глаз Георга, так похожих на глаза отца. Но все же здравый смысл побеждал.
— Нет, дети, пока есть деньги, нужно сначала выкупить нашу перину. А в следующее воскресенье поедем.
— Да зачем же, мама? Ты ведь все равно ее снова заложишь! И для чего нам летом перина? — горячился Георг.
Но мать была непреклонна.
Я проснулся оттого, что мать, нагнувшись, целовала меня.
— До свидания, мой мальчик! Будь умником! — шептала она мне на ухо. — Сахар и сливки я оставила в чашке на кухонном столе, а кофейник на спиртовке. Будь осторожен, когда станешь зажигать ее! Бутылка с теплым молоком для сестрички стоит в ногах кровати, а если она проголодается, купи пару сухарей, размочи их в воде и дай ей. Скиллинг я положила на посудную полку. Но смотри, чтобы этот плут булочник не всучил тебе плохих сухарей! Пока сестричка спит, ты успеешь сбегать к нему, ты ведь уже взрослый. А я постараюсь возвратиться поскорее.
Мать повернула к себе мою голову и посмотрела мне в глаза. Ее лицо склонялось все ниже и ниже, пока она не коснулась лбом моей щеки. Мне стало казаться, что у нее всего один глаз — огромный, посредине лба. Я закрыл глаза. А когда вновь открыл их, то, очевидно, прошло уже много времени, так как солнце смотрело прямо в окно.
В первую минуту мне казалось, что мать только вышла в другую комнату. Улыбка ее, как всегда, прогнала из жизни все неприятное. Я еще видел ее перед собой, и она придавала мне смелости. Сестричка вела себя хорошо — она спала. Пока она не требовала к себе внимания, надо было одеться и прибрать немного в доме.
Каждую минуту я бегал в кухню, чтобы посмотреть на заветную чашку со сливками. Она стояла на кухонном столе, возле раковины, рядом была тарелка с хлебом, намазанным салом, и очищенная копченая селедка. Я заглянул в чашку, — только заглянул. Мама расщедрилась: ужасно вкусно — сахар и сливки! Я опустил туда кончик чайной ложки, желая хоть чуточку попробовать. Если это проделать умело, то, пожалуй, можно даже полакомиться, — в чашке почти ничего не убавится. Но увы! Я не заметил, как чашка опустела. Какая досада, ведь я лишил себя утренного кофе. Черный кофе, к тому же без сахара, просто невозможно лить. А я был еще не настолько догадлив, чтобы забраться в шкаф, — мне это просто не приходило в голову.
Но тут проснулась сестричка. Она дала знать о себе внезапным ревом, который перешел затем в продолжительные яростные вопли. Наверное, она злилась потому, что переспала. Сестричка вся выгибалась, лицо ее стало сине-багровым, и я боялся, как бы она не вывалилась из люльки. К бутылке с молоком она не хотела даже притронуться.
Носить сестренку на руках мне было не под силу, но если я выпячивал живот, то мог спустить ее на пол. Таким способом с большими усилиями я перетащил ее потихоньку в другую комнату и посадил на диван. Там ей, видно, понравилось. Я пыхтел и сопел, устраивая ее в углу дивана, потом придвинул к нему стол. Но, прежде чем я покончил с этим делом, ей уже наскучило сидеть, и она снова затянула свое вечное: «На ручки! На ручки!» И мне снова пришлось стаскивать ее вниз. За это время она уже успела порядком испортить мамин красивый диван, к которому мы не смели даже приближаться. Я следовал за сестренкой по всей квартире, от одного предмета к другому. Когда ей надоедало греметь ручками от ящиков комода, я должен был вести ее дальше. Но что бы я ни придумывал, ничто ее надолго не занимало. Сначала вещь заинтересовывала ее, и она словно забывала об окружающем, — я уже предвкушал отдых, но через минуту сестренка испускала вопль, означавший, что она хочет идти дальше. Теперь мне не понятно, как это я безропотно переносил ее постоянные капризы. Может быть, следовало просто шлепнуть ее разок, тогда бы она, наревевшись досыта, утихомирилась. Мать иногда,— правда, очень редко, — прибегала к такому способу, а я не мог решиться на это, хотя случалось, что я кусал и бил старшего брата, — но сестричка была еще такая крошечная!
И я плелся с ней дальше. Наконец мы остановились в кухне, у ящика, в котором лежал чудесный белый песок для мытья полов, — мать хранила в нем морковь. Казалось, здесь наконец сестренка успокоится. Но вот песок попал ей в глаза. Она терла их и дико кричала, а я не мог заставить ее отнять ручки, чтобы промыть глаза. Как только я хотел помочь ей, она еще больше засоряла их. Наконец я ударил ее по пальцам. В этот момент я по-настоящему ощутил свою беспомощность. Я заревел громче, чем она, и попробовал ее поцеловать, как бы прося прощения за то, что ударил. Сестренка страдала не меньше моего. Она плакала, но без злости. В знак прощения она широко раскрыла рот и слюнявила мне лицо. В ее плаче звучала жалоба на мой поступок: я ударил, ударил ее! Мне самому казалось, что теперь всему конец. Так сидели мы друг перед другом с мокрыми грязными лицами и ревели, открыв рты, когда вдруг неожиданно вошел брат.
Лавочник послал его с поручением — отнести какие-то товары, и он завернул на минутку домой, чтобы... «Ну просто чтобы помочь тебе, дурачок! Я ведь знал, что ты ревешь».
Возможно, я и не поверил его объяснению, но во всяком случае он действительно оказался моим ангелом спасителем. Он был сильнее меня и лучше умел справляться с маленькой сестрой. В миг он переменил пеленку, взял малышку на руки и начал ходить по комнате. Он не меньше меня любил детей, прямо обожал их. Это было присуще всем детям в нашей семье и сохранилось, когда мы стали взрослыми. Брат обладал счастливой способностью — умел заговаривать зубы, чему, к сожалению, я не мог научиться всю жизнь. Сестричка что-то радостно лепетала ему в ответ, хотя ровно ничего не понимала из его прекрасных слов и обещаний. У него на руках она была похожа на щебечущую птичку.
Но Георг не отличался постоянством, ему быстро все надоедало. Он оставил ребенка и принялся искать съестное в шкафу и в других местах. Между тем мать заперла все, что могло бы прийтись по вкусу мальчику, который постоянно недоедает.
— Ты уже пил кофе? Нет еще? — спросил он и встряхнул полный кофейник. — А, ты уже вылизал все, олух! — Он увидел пустую чашку.
— Нет, просто все кончилось, — возразил я робко, но в то же время довольный тем, что опередил его.
— Кончилось? Ну да, разумеется, потому что ты все вылизал. — Брат улыбнулся. — Ты думаешь, можно вылизать так, что будет незаметно? Ну прямо как грудное дитя! Так не бывает. — Он с презрением смотрел на меня
— Ничего я не думал, — промолвил я, сгорая от стыда
— Нет, ты именно так думаешь, — повторил он раздраженно и поглядел в пустую чашку с таким видом, что, несмотря на кажущееся добродушие Георга, я не мог ожидать от него ничего хорошего. — Я знаю, ты начинаешь лизать понемногу, еще и еще, пока не вылижешь до дна. Но тут уж ничего не поделаешь, потому что ты дурак, а дураки не могут поумнеть!
Он продолжал добродушно болтать, а сам все смотрел в пустую чашку, словно был заворожен ее исчезнувшим содержимым. Каждая его фраза причиняла мне боль, словно удар кнута. Как он унижал меня! А ведь я работал не меньше его. Я каждый день нянчил сестренку. Вряд ли добрый ангел надоумил его заглянуть домой среди дня. Я страдал от его уничтожающих слов и снисходительной улыбки; его поведение бесило меня. Мне хотелось больно ударить его ногой и так закричать, чтобы прибежали люди, прежде чем он успеет со мной расправиться. Я не раз успешно прибегал к этому способу, зная, что гнев его быстро остывает. На этот раз брат вдруг забыл про меня и снова принялся за поиски.
В кухне на стене висел большой ящик из-под сигар, который отец превратил в кухонный шкафчик, выкрасив его черной краской.
— Слушай, да тут есть толченая корица, — воскликнул брат. — Пожалуй, получится недурно, если положить ее в кофе.
В один миг он разжег спиртовку, и скоро кофе был готов.
Но сестра не оставляла нас в покое. «На ручки!» — без конца твердила она, сидя на полу. Каждый раз, как она принималась пищать, Георг строил ей гримасы.
— Вот дурочка! Возьми нажуй хлеба для соски, чтобы она оставила нас в покое.
— Разве можно! А что скажет мама!
— Пустяки! Все так делают. Младенцам дают даже водку, и тогда они замечательно спят. Если бы у нас в доме была хоть капля спиртного!
Георг нашел какую-то тоненькую тряпочку, разжевал кусочек моего бутерброда с салом, положил в тряпку и завязал.
— Неплохо получилось, а? — сказал он гордо и воткнул соску сестре в рот. — Но ты должен крепко держать конец тряпицы, иначе она может проглотить все целиком, и тогда... — он сделал рукой выразительное движение.
— Что же тогда? — спросил я с волнением.
— Что? А то, что тогда она станет ангелом, а ты, дурак, получишь от матери трепку.
Я ничего не понял, но тем не менее крепко держал тряпицу, в то время как сестренка, лежа на полу, наслаждалась соской.
— Вот видишь, ей нравится, — сказал Георг. — А мать, глупая, ничего не понимает.
— Нет, это ты глупый! — возразил я и предусмотрительно поднял руки к лицу, чтобы отразить пощечину. — Мама умнее всех.
Но брат лишь презрительно посмотрел на меня.
— Ну ладно; положим, что так, — заявил он самоуверенно.— Но ты должен понять, что сосать соску неприлично. Ведь тетка Лассен все время твердит: «При дворе мы никогда не даем младенцам сосок!»
Георг менял голос и важно качал головой, совсем как отец. Тот терпеть не мог тетки Лассен, — он уверял, что от нее воняет королевской конюшней.
Кофе оказался совсем невкусным, хотя вначале брат делал вид, что пьет с удовольствием.
— Нужно только делать большие глотки, — сказал он и поморщился. Но вдруг выплюнул все в раковину. — Корица, наверно, очень старая, — заявил он.
Ему попалась чашка с горчицей, и он принялся варить новое зелье.
— Вот это, черт возьми, должно тебе понравиться,— сказал он, когда зелье было готово, и придвинул мне чашку с таким видом, будто я был самый разборчивый человек на свете. Брат умел заставить меня — как в детстве, так и потом — делать все что угодно. Когда он со мной разговаривал таким тоном, я чувствовал, что его болтовня словно опутывает меня какой-то паутиной. В сущности, мне лучше было остеречься и не пить, — у меня уже был на этот счет горький опыт. Но разве такой малыш что-нибудь соображает? Говорят, взгляд некоторых животных парализует их жертву. Голос брата оказывал на меня точно такое же действие. Как только он обращался ко мне, я не в силах был противиться и безвольно выполнял все его, порой фантастические, выдумки.
Георг не притронулся к новому зелью. Что-то в его бегающем взгляде говорило, что он решил прекратить борьбу и придумывал только повод к отступлению.
— Ну, мне пора, а то попадет от лавочника, — сказал он. — Я отломлю только кусочек от твоего бутерброда. Ты ведь все равно ничего не ешь.
— Лучше помоги мне положить сестру в люльку, — сказал я.
Ей пора было спать, а мне надо было идти за сухарями к обеду. Но Георг заторопился. С набитым ртом он бросил мне с порога несколько приказаний, в которых изобиловали слова «дурак», «пустая башка», и сразу исчез.
Георг забрал всю еду. Я вдруг почувствовал голод — может быть, оттого, что мне ничего не осталось. Он взял мою еду со спокойной совестью, хотя мать дала ему с собой завтрак. Мой детский рассудок не мог постичь, как Георг смеет утверждать, что я никогда ничего не ем, — я ведь такой голодный! Я был голоден как волк. Мне казалось, что я умру, прежде чем придет мама. Чтобы не упасть и не ушибиться, когда наступит смерть, я улегся рядом с сестренкой. Она лежала на полу, посасывая во сне соску, и я тоже заснул.
Проснулся я оттого, что сестренка тянула меня за волосы и кричала. Должно быть, мы спали долго. В кухне стало почти темно. Малютка ужасно злилась, — наверное, потому, что не было брата; во всяком случае, мне так показалось. Она была такая же, как все. Никого не признавала, кроме Георга! Мне не удалось втащить ее в люльку, а она, словно зная, что у меня не хватает сил справиться с ней, только мешала. Если бы она немного помогла мне, я смог бы ее перенести. Сестренка прекрасно умела поднимать ручки, и тогда я обхватывал ее сзади. Но сегодня она была неподатлива и упряма. Каждый раз, как я пытался поднять ее, она сползала вниз, ударялась головой о пол, вся выгибалась и брыкалась. Крик она подняла такой, словно ее резали.
Вдруг в стенку постучали. Я знал, что у Бигума случались приступы белой горячки. Когда дочерей не было дома и никто не следил за ним, он бегал по комнате с ножом или топором в руках. Сегодня они, должно быть, забыли привязать его: он стучал совсем в другом месте, — не там, где по моим расчетам, должна была стоять скамейка. Ужас охватил меня. Я захныкал, бросился к малютке и зажал ей рот, чтобы ее крик не привлек сумасшедшего, который мог нас убить. Но она надрывалась еще отчаяннее. Из квартиры шарманщика никто не появлялся, хотя я слышал, что там бранятся. Запереть двери я не мог: мать взяла ключ с собой, чтобы я не заперся изнутри.
Я принялся молиться, но не богу, а фру Фредриксен — красивой молодой женщине, жившей над нами; она всегда так приветливо улыбалась мне при встрече. Ее муж был кучером. Он не пил вина и никогда не ссорился с женой. Все это производило впечатление на окружающих, и ее называли не «мадам», как других женщин, а «фру Фредриксен». У нее был ребенок, настоящий ангелочек, которого она катала в детской коляске. И сама она была похожа на ангела. К ней-то и обратился я с мысленной мольбой: ах, если бы она забрала нас к себе наверх, хоть бы она догадалась! Я не кричал, — я не смел кричать, боясь сумасшедшего, — но был уверен, что она услышит мою мольбу.
В комнате вдруг стало темнее. Я поднял голову и увидел, как синее, все в нарывах лицо Бигума отодвинулось от окна. В следующее мгновение он уже стоял, покачиваясь, в дверях. Было ли у него в руках оружие — не знаю. Все закружилось передо мной, как карусель. Бигум ходил взад и вперед возле двери, размахивая толстыми, распухшими руками. Его огромное одутловатое лицо дрожало, как парусина палатки от ветра. В ужасе я закричал, — закричал так, словно все рушилось вокруг меня. Затем наступил бесконечный мрак.
Я пришел в себя, услышав, что рядом кто-то всхлипывает все громче и громче. Я не смел открыть глаз, но знал, что это плачет сестренка. На лестнице сверху послышались легкие шаги, я воспринял их как спасение. Кто-то склонился над нами, ласковый голос вернул меня к жизни, все стало вновь светлым, и ужас прошел. Чьи-то руки бережно подняли меня с сестренкой и понесли наверх. «Фру Фредриксен», — догадался я, не открывая глаз.
И зачем мне было открывать их? Мне было так спокойно и приятно, как на руках у матери. На одной руке соседка держала меня, на другой сестренку, которая вцепилась мне в лицо, чтобы заставить меня сойти вниз.
— На пол, — твердила она, — на пол!
Она не хотела, чтобы я тоже сидел на руках. Мне самому вдруг стало неловко, когда я сообразил, что нахожусь в таком унизительном положении; я совсем смутился и хотел слезть.
— Сиди! — сказала, смеясь, фру Фредриксен и прижала меня к себе. — Ты что, стыдишься сидеть у меня на руках, крошка? Тебе ведь всего-навсего пять лет.
Ее слова действовали успокаивающе. Тягостное сознание ответственности свалилось с меня, как разбитые цепи. Я прижался лбом к ее шее и вдруг с облегчением почувствовал себя слабым, беспомощным ребенком. Мгновенно вся тяжесть забот была снята с моих детских плеч. Сидя на диване у фру Фредриксен, мы играли и ели печенье, и тут я неожиданно почувствовал себя таким же маленьким, как сестренка.
Это были, пожалуй, самые тяжелые минуты в моей жизни. Мой детский рассудок был опустошен, словно после бури. Нигде не встречал я такой неисчерпаемой доброты, какую излучали глаза фру Фредриксеи. Облик ее не сохранился целиком в моей памяти. Я не помню ни ее комнаты, ни ребенка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18