Вижу только белый лоб, обрамленный красивыми светлыми волосами, розовые, слегка впалые щеки, нежный подбородок и глаза,— вижу так ясно, будто ее добрый взгляд только вчера покоился на мне.
Как любовный пыл не сравним с пламенем пожара, так не сравним ни с чем и взгляд человеческий, — он обладает необычайной силой, иногда он клеймит, иногда ласкает. Злобный взгляд я старался поскорее забыть, — к счастью, я научился это делать. Но глаза, светящиеся нежностью к тебе, когда ты попадаешь в беду, не забываются.
Слабый человек часто поневоле прибегает к хитрости. Постепенно я выработал по отношению к сестре особую тактику — сделался более изобретательным на развлечения и вообще научился с ней обращаться. Было совершенно бесполезно отстаивать свое право собственности. Что бы я ни брал в руки, сестра все требовала себе. Игрушки привлекали ее только тогда, когда находились в моих руках. Она была настоящим маленьким тираном, и мне ничего не оставалось, как покоряться ей. Когда я дошел до полного самоотречения и увидел, что это имеет успех, то стал еще более умным. Я уже не совал ей игрушку в руки, потому что в таком случае она отбрасывала ее прочь, а сам брал игрушку и делал вид, что она меня очень забавляет. Сестренка тотчас же требовала ее себе. Конечно, только на минутку. Тогда я начинал играть чем-нибудь другим, и она снова тянулась за моей игрушкой. Это было вовсе не легко, — я все время придумывал что-нибудь новое, но зато не таскал сестренку и меньше уставал. Постепенно я научился искусно обманывать ее и таким образом коротать время до прихода матери.
Если сестренка не хотела есть сухари, я применял тот же способ. Я не мог внушить ей уважение к себе — для этого я был еще слишком мал, строгостью мне тоже ничего не удавалось добиться, — но когда я делал вид, что хочу съесть ее обед, и при этом громко чавкал, у сестренки мигом появлялся аппетит.
Постепенно в человеке вырабатывается ловкость, которая во многих случаях заменяет силу. Ничто не может так пригодиться в жизни, как ловкость. Стоит только приобрести это качество, и оно остается навсегда. Кто научился прибегать к ловкости, тому это очень помогает. Ловкость спасала меня не раз.
Мать будила меня рано утром и до своего ухода успевала приготовить для сестры штанишки и пеленки,— то и другое порядком осложняло мою жизнь.
Георг до работы бегал на Эстерброграде, к озерам, и нанимал ручную тележку для матери; она выходила ему навстречу к Трианглю и забирала тележку. На Зеленном рынке мать встречалась с мадам Сандру, которая тем временем закупала овощи, фрукты, креветки, копченые сельди — все, что можно было достать.
С работой по дому я постепенно начал справляться. Одно следовало за другим. Мать ставила на видном месте таз с водой и рядом клала губку — на тот случай, если сестра обмарается; я делал все, что положено, и мать не раз хвалила меня, когда среди дня забегала взглянуть на нас, или вечером, возвратясь домой. Но все-таки тяжелая это была работа, самая тяжелая, какую мне приходилось делать. Этот период был вообще самым трудным в моей жизни.
Существование скрашивала лишь фру Фредриксен. С тех пор как она спасла меня в тот злосчастный день, я всегда с радостным чувством вспоминал о ней. Мне казалось, что где-то поблизости сияет солнце. Она по-прежнему сторонилась окружающих, но, сидя наверху за шитьем, прислушивалась к тому, как мы себя ведем, и в нужный момент всегда приходила на помощь. Однажды сестра испачкала меня с ног до головы. Я даже не заплакал — стыдился, что кто-нибудь меня увидит. Я был нежным и чувствительным ребенком и страдал от любого пустяка. Тут я попал в такое положение, когда с горя можно совершить, самый отчаянный поступок. «Хоть бы пришла фру Фредриксен!» — подумал я, в то же время стыдясь этой мысли. И вот она уже стоит в дверях, держа губку и полотенце, словно сквозь пол увидела, что у нас произошло. Мать не верила в ангелов, но фру Фредриксен была настоящим ангелом. Сознание, что она близко, всегда успокаивало меня. Но держалась она обособленно, избегала матери
и других женщин и в свою квартиру нас больше не брала, что было для меня большим разочарованием.
Прогулка в балаганы все откладывалась. Каждый раз мать объявляла, что мы поедем в следующее воскресенье, но постоянно что-нибудь мешало, и дело расстраивалось. В первый раз это произошло по моей собственной вине. Был солнечный день, и я вынес сестру в садик. Мы сидели под большим деревом вместе с другими детьми из нашего дома и играли. Сестра копала сломанной ложкой землю и мурлыкала что-то. Я до сих пор слышу ее голосок. Она пыталась спеть известную рыбацкую песенку; слов произносить она еще не умела, и получалось что-то вроде «а-буба-ля», но мотив она напевала верно.
В этот день мать и мадам Сандру торговали в нашем квартале, и голоса их доносились то со стороны Страндвей, то с Олуфсвей:
А во г вишни, Четыре скиллинга фунт! Сладкие вишни, Четыре скиллинга!
Сестренка внезапно подняла голову и начала реветь. Она просто не могла спокойно слышать голос матери. Я побежал за подушкой, в которую она тут же зарылась лицом, — я знал, что таким образом можно ее успокоить. Но порой и это не помогало. Тогда я мазал ей сахаром большой пальчик, который она тут же совала в рот.
На этот раз голоса прозвучали вдруг совсем близко. В конце улицы появились мать и мадам Сандру с тележкой. Сестричка сразу замолчала. Спрятав свои грязные ручонки на груди у матери, малышка с любовью уставилась на нее. Мать засмеялась и пригласила мадам Сандру выпить чашку кофе.
В это время я должен был следить за тележкой. Я сидел на ручке, чтобы тележка не опрокинулась, и всем своим видом показывал, как я горжусь порученным мне делом. Мальчики из нашего дома столпились у тележки, соблазнительное содержимое которой — черные и красные вишни — переливало тысячью бликов на солнце.
— Дай ягодку! Только одну, гнилую, — клянчили они.
Но я только качал головой. Я вовсе не собирался дарить что бы то ни было этим противным ребятам. Мне представился теперь случай показать свою власть над ними, что, вообще говоря, удавалось редко.
Ребята толпились вокруг тележки и смотрели на нее жадными глазами. Мы, дети из бедных кварталов, редко лакомились фруктами, разве только когда крали их в садоводстве на Страндвей и с лотков. Вдруг один мальчик подскочил к тележке, схватил целую горсть ягод и бросился наутек. Я забыл обо всем и помчался за ним. Позади меня раздался многоголосый крик, в котором слышалось сожаление девочек и торжество мальчиков: тележка опрокинулась, и чудесные ягоды очутились на пыльной земле.
Прибежала мать. Она побледнела и, казалось, вот-вот лишится чувств. При этом она совсем не бранилась (уж лучше бы дала мне подзатыльник!), но поступила в десять раз хуже.
— Погоди же, тебе достанется, когда вернется отец! — сказала она дрожащим голосом.
Я весь похолодел. Нередко, когда с ней случалась какая-нибудь беда, она упрашивала меня и брата ни в коем случае не рассказывать отцу. Но просьба эта была совершенно излишней, — мы и сами никогда бы не выдали мать. А теперь она угрожала, что расскажет все отцу, хотя я совсем не был виноват. Ведь я поступил так с лучшими намерениями — хотел побить воришку. Мне стало очень обидно. От обиды я повернулся к ней спиной и уткнулся лбом в ствол дерева.
Мать, видно, сразу раскаялась в своих необдуманных словах и ласково заговорила со мной. Когда это не подействовало, она повернула меня к себе и улыбнулась. Но я устоял и перед ее ясной улыбкой.
— Тогда я тоже расскажу о тебе, — сказал я зло, убежал и спрятался в общей прачечной, где заполз под большую лоханку. Мадам Сандру пришла и вытащила меня оттуда.
— Иди сюда, малыш, — сказала она. — Сейчас он получит мятые ягоды.
Она всегда говорила мне не ты, а «он», и была такая смешная, что я невольно сдался. Вишни были собраны и вымыты, самые мятые достались соседской детворе, а я получил от матери полную тарелку. Однако прошло довольно много времени, прежде чем я простил ей обиду. Совершенно забыть об этом я никогда не мог.
Вымытые ягоды быстро портились, и их пришлось продать с убытком. Вполне естественно, что убыток понесла мать, и в ближайшее воскресенье прогулка снова была отменена. А на следующей неделе что-то приключилось с Георгом. В чем было дело, я так и не понял, но матери пришлось взять его от лавочника, заплатив несколько крон. Когда я приставал с расспросами, мать загадочно и печально молчала, а Георг отвечал:
— О, это просто возмещение убытков, дурак! Пришлось довольствоваться таким ответом.
В следующее воскресенье прогулка снова не состоялась, и нам пришлось всячески скрывать свое разочарование — иначе мать принималась плакать, сердясь на нас обоих. Если раньше я не знал, что значит чувствовать себя несчастным, то прекрасно понял это теперь.
Но затем случилось нечто такое, что мать справедливо назвала чудом. Отец прислал денег — целых десять крон, — и мать совершенно преобразилась. Она вела себя так, будто выиграла в лотерею огромное состояние. Собственно говоря, деньги были не для нас, а на продление отцовского лотерейного билета. Но так как мать уже уплатила взнос, то мы могли истратить эти десять крон на себя, — истратить самым чудесным образом.
— Если б отец знал, что мы поедем в лес на его трудовые гроши, он бы позеленел от злости, — сказала мать, увязывая корзину с продуктами.
Я проснулся в предчувствии чего-то необыкновенного. В такой день не надо будить — встаешь сам. Какое-то золотистое сияние окутывает тебя, и когда открываешь глаза, то кажется, что воздух пронизан особым светом. Потом сразу вспоминаешь, в чем дело. Мысль о предстоящем удовольствии взрывается, как бомба, вспыхивает фейерверком и брызжет во все стороны.
— Мы едем в лес! Сегодня мы едем в лес! Тра-ля-ля! —- Ну перестань же! Надоел! — кричит мать из кухни. — Лучше оденься поскорее, чтобы успеть отнести сестру.
Куда мы ее отнесли, я забыл, по всей вероятности, оставили на попечении тети Трине, которая недавно переехала в соседний подъезд. Хорошо, что сестра пристроена, сегодня мне не за кем следить, не за что отвечать, — я сам себе хозяин! Какое чудесное ощущение! Тра-ля-ля!
Получилось так, что Нильсены тоже захотели поехать в лес именно в это воскресенье и повидаться с одним человеком, который летом работал там музыкантом на каруселях. Но мать не хотела знаться с Нильсенами. Людвиг, их младший сын, научил Георга обсчитывать лавочника. Теперь с этим должно быть покончено. «Боже упаси, если я увижу вас с этими негодяями!»— сказала мать.
Нильсены тоже встали рано, — боялись, наверное, что мы их опередим.
— Мы не будем сейчас резать хлеб, — прошептала мать, — а уложим его целиком в корзину. Тогда он не так высохнет. — Усердно работая, она смеялась, говорила шепотом и шикала на нас, как будто Нильсены могли услышать. Она вела себя совсем как молоденькая, и я очень любил ее в такие минуть!, она казалась мне старшей сестрой. Но смешно: неужели она всерьез думала, что у стен есть уши! Какой только снеди не набрала мать! Была тут баночка с анчоусами, настоящие борнхольмские копчушки, редиска, по холодному блинчику на каждого, чашка с маслом, завернутая в большой лист лопуха из канавы около Страндвей, хлеб из пекарни — и пеклеванный и с маком, — за которым я впервые сбегал саМ.
Было еще утро, но у Триангля уже стояли экипажи с парусиновым верхом, украшенные датскими флажками. Скоро наш экипаж был полон, и мы покатили по Страндвей.
Начало дороги было мне хорошо знакомо. Слева стояли дома Общества Врачей, упиравшиеся в Восточное поле. Справа тянулось садоводство Лэве, которое я с мальчишками из нашего квартала частенько навещал. Затем начиналась дорога, ведущая к каменоломне, — по ней я ходил много раз; в конце ее внезапно открывался вид на Эресунн и парусники, залитые солнцем.
До этого места нам разрешалось ходить. Затем на Страндвей показались знакомые черные бочки с водой, установленные на высоких столбах. Вся дорога была покрыта толстым, в несколько дюймов слоем пыли, густым облаком окутывавшей все вокруг; здесь я не раз бродил босиком и до крови ранил ноги осколками стекла, предательски скрывавшимися в мягкой дорожной пыли.
Узнавая знакомые места, я вслух выражал свой восторг. С высоты экипажа этот мир казался мне каким-то иным, более значительным. И, кажется, я ликовал не в меру громко: матери приходилось все время на меня шикать.
Но дальше, за домом бургомистра Вибе, начинался новый, неведомый мне мир, — так по крайней мере считала мать. Георг то и дело толкал меня ногой и подмигивал, чтобы я не проговорился. Дело в том, что однажды, когда мы остались дома одни и должны были смотреть за маленькой сестрой, Георг бросил ее с другими детьми, а сами мы удрали. Но преступление состояло не только в этом. В неизвестном месте — далеко-далеко отсюда, почти на самом краю света — мы забрались в сад одной виллы и обтрясли сливовое дерево. Мы были застигнуты врасплох хозяином виллы, который задал нам трепку, но благополучно вернулись домой; мать так ничего и не узнала, — казалось бы, все в полном порядке. Однако теперь Георг опасался моего легкомыслия и болтливости: я никогда особенно не умел хитрить, — Георг даже собирался применить силу, лишь бы заткнуть мне рот. А мать с удивлением смотрела на нас.
Наконец мы и в самом деле вступили в новый мир, где я никогда еще не бывал. Воды пролива порой плескались у самой дороги, а по другую сторону от нее леса чередовались с полями, на которых паслись коровы и лошади и раскинулись большие крестьянские хутора; жужжание насекомых, как мне казалось, происходило оттого, что солнце сидело наверху, на небе, и мурлыкало от удовольствия; вдоль дороги выстроились маленькие ларьки, откуда из-за кренделей и леденцов выглядывали лица торговок, — все это доставляло мне удовольствие, и я, опьяненный радостью, совсем потерял голову. Мать то и дело одергивала меня, но я не понимал почему. От полноты переживаний я сам не замечал, что все время возбужденно болтаю. Пассажиры смеялись, и матери было неловко. Наконец она шлепнула меня, и я замолчал.
Мать, прожившая здесь большую часть своего детства, многое вспомнила сейчас. От остановки мы пошли пешком до Торбека, куда мать когда-то взяли на воспитание. Почти в каждом доме находились знакомые, с которыми ей хотелось поболтать. Но я стоял рядом и, когда мне казалось, что разговор слишком затягивается, дергал мать за руку: ботинки, которые раньше носил Георг, были мне тесны, кроме того, из подметок вылезали гвозди, отчего при ходьбе я испытывал боль. Когда мать наконец вдоволь наболталась, а какой-то рыбак забил мне гвозди в ботинках, мы решили двинуться дальше. Но тут, как нарочно, Георг куда-то исчез» В конце концов мы нашли его в гавани: он стоял в лодке, глаза его сияли от удовольствия, — он удил рыбу и наловил ее немало. Я прямо позеленел от зависти.
В лесу было гораздо интереснее. Мать рассказывала о своих приключениях в детстве. Ее посылали сюда собирать хворост или на болото за брусникой. В те времена тут водились гадюки и ужи. Мать ходила босиком и часто, почувствовав боль, смотрела, нет ли укуса, — оказывается, между пальцами ног застревали цветы. Сначала она очень боялась змей, но все обходилось благополучно. Мать говорила, и нам казалось, что лес оживает, полный ужасов и неожиданностей. Мы закусили около широкого ручья, в котором вода казалась совсем зеленой, оттого что деревья окунали в него свои залитые солнцем ветви. Георгу разрешили подойти и сунуть в воду руку. Он вернулся назад и заявил, что вода здесь стоячая, совсем как в пруду Студемаркен. Мать начала спорить: как смеет Георг говорить, что вода стоячая, когда она приводит в движение целых три фабрики! Ведь с этим ручьем связано ее детство.
Прежде чем приняться за еду, мать решила определить время по солнцу. Она отыскала тот самый холм, на котором в детстве грызла хлебную корку, села там и посмотрела на солнце. Если оно напротив знакомого ей сучка на большом буковом дереве, что склонилось над ручьем, значит — полдень. Теперь солнце стояло именно так. Как раз двенадцать часов, — каждый из нас мог убедиться в этом и по состоянию своего желудка.
Мать сняла с меня ботинки на время отдыха, и когда настала пора двигаться дальше, оказалось, что их почти невозможно надеть. Потом мы ходили по лесу, которому, казалось, не было конца. Я утомился, а мать словно не чувствовала усталости. До балаганов было все так же далеко, как прежде.
— Мы еще не скоро придем? — всхлипывая, спрашивал я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Как любовный пыл не сравним с пламенем пожара, так не сравним ни с чем и взгляд человеческий, — он обладает необычайной силой, иногда он клеймит, иногда ласкает. Злобный взгляд я старался поскорее забыть, — к счастью, я научился это делать. Но глаза, светящиеся нежностью к тебе, когда ты попадаешь в беду, не забываются.
Слабый человек часто поневоле прибегает к хитрости. Постепенно я выработал по отношению к сестре особую тактику — сделался более изобретательным на развлечения и вообще научился с ней обращаться. Было совершенно бесполезно отстаивать свое право собственности. Что бы я ни брал в руки, сестра все требовала себе. Игрушки привлекали ее только тогда, когда находились в моих руках. Она была настоящим маленьким тираном, и мне ничего не оставалось, как покоряться ей. Когда я дошел до полного самоотречения и увидел, что это имеет успех, то стал еще более умным. Я уже не совал ей игрушку в руки, потому что в таком случае она отбрасывала ее прочь, а сам брал игрушку и делал вид, что она меня очень забавляет. Сестренка тотчас же требовала ее себе. Конечно, только на минутку. Тогда я начинал играть чем-нибудь другим, и она снова тянулась за моей игрушкой. Это было вовсе не легко, — я все время придумывал что-нибудь новое, но зато не таскал сестренку и меньше уставал. Постепенно я научился искусно обманывать ее и таким образом коротать время до прихода матери.
Если сестренка не хотела есть сухари, я применял тот же способ. Я не мог внушить ей уважение к себе — для этого я был еще слишком мал, строгостью мне тоже ничего не удавалось добиться, — но когда я делал вид, что хочу съесть ее обед, и при этом громко чавкал, у сестренки мигом появлялся аппетит.
Постепенно в человеке вырабатывается ловкость, которая во многих случаях заменяет силу. Ничто не может так пригодиться в жизни, как ловкость. Стоит только приобрести это качество, и оно остается навсегда. Кто научился прибегать к ловкости, тому это очень помогает. Ловкость спасала меня не раз.
Мать будила меня рано утром и до своего ухода успевала приготовить для сестры штанишки и пеленки,— то и другое порядком осложняло мою жизнь.
Георг до работы бегал на Эстерброграде, к озерам, и нанимал ручную тележку для матери; она выходила ему навстречу к Трианглю и забирала тележку. На Зеленном рынке мать встречалась с мадам Сандру, которая тем временем закупала овощи, фрукты, креветки, копченые сельди — все, что можно было достать.
С работой по дому я постепенно начал справляться. Одно следовало за другим. Мать ставила на видном месте таз с водой и рядом клала губку — на тот случай, если сестра обмарается; я делал все, что положено, и мать не раз хвалила меня, когда среди дня забегала взглянуть на нас, или вечером, возвратясь домой. Но все-таки тяжелая это была работа, самая тяжелая, какую мне приходилось делать. Этот период был вообще самым трудным в моей жизни.
Существование скрашивала лишь фру Фредриксен. С тех пор как она спасла меня в тот злосчастный день, я всегда с радостным чувством вспоминал о ней. Мне казалось, что где-то поблизости сияет солнце. Она по-прежнему сторонилась окружающих, но, сидя наверху за шитьем, прислушивалась к тому, как мы себя ведем, и в нужный момент всегда приходила на помощь. Однажды сестра испачкала меня с ног до головы. Я даже не заплакал — стыдился, что кто-нибудь меня увидит. Я был нежным и чувствительным ребенком и страдал от любого пустяка. Тут я попал в такое положение, когда с горя можно совершить, самый отчаянный поступок. «Хоть бы пришла фру Фредриксен!» — подумал я, в то же время стыдясь этой мысли. И вот она уже стоит в дверях, держа губку и полотенце, словно сквозь пол увидела, что у нас произошло. Мать не верила в ангелов, но фру Фредриксен была настоящим ангелом. Сознание, что она близко, всегда успокаивало меня. Но держалась она обособленно, избегала матери
и других женщин и в свою квартиру нас больше не брала, что было для меня большим разочарованием.
Прогулка в балаганы все откладывалась. Каждый раз мать объявляла, что мы поедем в следующее воскресенье, но постоянно что-нибудь мешало, и дело расстраивалось. В первый раз это произошло по моей собственной вине. Был солнечный день, и я вынес сестру в садик. Мы сидели под большим деревом вместе с другими детьми из нашего дома и играли. Сестра копала сломанной ложкой землю и мурлыкала что-то. Я до сих пор слышу ее голосок. Она пыталась спеть известную рыбацкую песенку; слов произносить она еще не умела, и получалось что-то вроде «а-буба-ля», но мотив она напевала верно.
В этот день мать и мадам Сандру торговали в нашем квартале, и голоса их доносились то со стороны Страндвей, то с Олуфсвей:
А во г вишни, Четыре скиллинга фунт! Сладкие вишни, Четыре скиллинга!
Сестренка внезапно подняла голову и начала реветь. Она просто не могла спокойно слышать голос матери. Я побежал за подушкой, в которую она тут же зарылась лицом, — я знал, что таким образом можно ее успокоить. Но порой и это не помогало. Тогда я мазал ей сахаром большой пальчик, который она тут же совала в рот.
На этот раз голоса прозвучали вдруг совсем близко. В конце улицы появились мать и мадам Сандру с тележкой. Сестричка сразу замолчала. Спрятав свои грязные ручонки на груди у матери, малышка с любовью уставилась на нее. Мать засмеялась и пригласила мадам Сандру выпить чашку кофе.
В это время я должен был следить за тележкой. Я сидел на ручке, чтобы тележка не опрокинулась, и всем своим видом показывал, как я горжусь порученным мне делом. Мальчики из нашего дома столпились у тележки, соблазнительное содержимое которой — черные и красные вишни — переливало тысячью бликов на солнце.
— Дай ягодку! Только одну, гнилую, — клянчили они.
Но я только качал головой. Я вовсе не собирался дарить что бы то ни было этим противным ребятам. Мне представился теперь случай показать свою власть над ними, что, вообще говоря, удавалось редко.
Ребята толпились вокруг тележки и смотрели на нее жадными глазами. Мы, дети из бедных кварталов, редко лакомились фруктами, разве только когда крали их в садоводстве на Страндвей и с лотков. Вдруг один мальчик подскочил к тележке, схватил целую горсть ягод и бросился наутек. Я забыл обо всем и помчался за ним. Позади меня раздался многоголосый крик, в котором слышалось сожаление девочек и торжество мальчиков: тележка опрокинулась, и чудесные ягоды очутились на пыльной земле.
Прибежала мать. Она побледнела и, казалось, вот-вот лишится чувств. При этом она совсем не бранилась (уж лучше бы дала мне подзатыльник!), но поступила в десять раз хуже.
— Погоди же, тебе достанется, когда вернется отец! — сказала она дрожащим голосом.
Я весь похолодел. Нередко, когда с ней случалась какая-нибудь беда, она упрашивала меня и брата ни в коем случае не рассказывать отцу. Но просьба эта была совершенно излишней, — мы и сами никогда бы не выдали мать. А теперь она угрожала, что расскажет все отцу, хотя я совсем не был виноват. Ведь я поступил так с лучшими намерениями — хотел побить воришку. Мне стало очень обидно. От обиды я повернулся к ней спиной и уткнулся лбом в ствол дерева.
Мать, видно, сразу раскаялась в своих необдуманных словах и ласково заговорила со мной. Когда это не подействовало, она повернула меня к себе и улыбнулась. Но я устоял и перед ее ясной улыбкой.
— Тогда я тоже расскажу о тебе, — сказал я зло, убежал и спрятался в общей прачечной, где заполз под большую лоханку. Мадам Сандру пришла и вытащила меня оттуда.
— Иди сюда, малыш, — сказала она. — Сейчас он получит мятые ягоды.
Она всегда говорила мне не ты, а «он», и была такая смешная, что я невольно сдался. Вишни были собраны и вымыты, самые мятые достались соседской детворе, а я получил от матери полную тарелку. Однако прошло довольно много времени, прежде чем я простил ей обиду. Совершенно забыть об этом я никогда не мог.
Вымытые ягоды быстро портились, и их пришлось продать с убытком. Вполне естественно, что убыток понесла мать, и в ближайшее воскресенье прогулка снова была отменена. А на следующей неделе что-то приключилось с Георгом. В чем было дело, я так и не понял, но матери пришлось взять его от лавочника, заплатив несколько крон. Когда я приставал с расспросами, мать загадочно и печально молчала, а Георг отвечал:
— О, это просто возмещение убытков, дурак! Пришлось довольствоваться таким ответом.
В следующее воскресенье прогулка снова не состоялась, и нам пришлось всячески скрывать свое разочарование — иначе мать принималась плакать, сердясь на нас обоих. Если раньше я не знал, что значит чувствовать себя несчастным, то прекрасно понял это теперь.
Но затем случилось нечто такое, что мать справедливо назвала чудом. Отец прислал денег — целых десять крон, — и мать совершенно преобразилась. Она вела себя так, будто выиграла в лотерею огромное состояние. Собственно говоря, деньги были не для нас, а на продление отцовского лотерейного билета. Но так как мать уже уплатила взнос, то мы могли истратить эти десять крон на себя, — истратить самым чудесным образом.
— Если б отец знал, что мы поедем в лес на его трудовые гроши, он бы позеленел от злости, — сказала мать, увязывая корзину с продуктами.
Я проснулся в предчувствии чего-то необыкновенного. В такой день не надо будить — встаешь сам. Какое-то золотистое сияние окутывает тебя, и когда открываешь глаза, то кажется, что воздух пронизан особым светом. Потом сразу вспоминаешь, в чем дело. Мысль о предстоящем удовольствии взрывается, как бомба, вспыхивает фейерверком и брызжет во все стороны.
— Мы едем в лес! Сегодня мы едем в лес! Тра-ля-ля! —- Ну перестань же! Надоел! — кричит мать из кухни. — Лучше оденься поскорее, чтобы успеть отнести сестру.
Куда мы ее отнесли, я забыл, по всей вероятности, оставили на попечении тети Трине, которая недавно переехала в соседний подъезд. Хорошо, что сестра пристроена, сегодня мне не за кем следить, не за что отвечать, — я сам себе хозяин! Какое чудесное ощущение! Тра-ля-ля!
Получилось так, что Нильсены тоже захотели поехать в лес именно в это воскресенье и повидаться с одним человеком, который летом работал там музыкантом на каруселях. Но мать не хотела знаться с Нильсенами. Людвиг, их младший сын, научил Георга обсчитывать лавочника. Теперь с этим должно быть покончено. «Боже упаси, если я увижу вас с этими негодяями!»— сказала мать.
Нильсены тоже встали рано, — боялись, наверное, что мы их опередим.
— Мы не будем сейчас резать хлеб, — прошептала мать, — а уложим его целиком в корзину. Тогда он не так высохнет. — Усердно работая, она смеялась, говорила шепотом и шикала на нас, как будто Нильсены могли услышать. Она вела себя совсем как молоденькая, и я очень любил ее в такие минуть!, она казалась мне старшей сестрой. Но смешно: неужели она всерьез думала, что у стен есть уши! Какой только снеди не набрала мать! Была тут баночка с анчоусами, настоящие борнхольмские копчушки, редиска, по холодному блинчику на каждого, чашка с маслом, завернутая в большой лист лопуха из канавы около Страндвей, хлеб из пекарни — и пеклеванный и с маком, — за которым я впервые сбегал саМ.
Было еще утро, но у Триангля уже стояли экипажи с парусиновым верхом, украшенные датскими флажками. Скоро наш экипаж был полон, и мы покатили по Страндвей.
Начало дороги было мне хорошо знакомо. Слева стояли дома Общества Врачей, упиравшиеся в Восточное поле. Справа тянулось садоводство Лэве, которое я с мальчишками из нашего квартала частенько навещал. Затем начиналась дорога, ведущая к каменоломне, — по ней я ходил много раз; в конце ее внезапно открывался вид на Эресунн и парусники, залитые солнцем.
До этого места нам разрешалось ходить. Затем на Страндвей показались знакомые черные бочки с водой, установленные на высоких столбах. Вся дорога была покрыта толстым, в несколько дюймов слоем пыли, густым облаком окутывавшей все вокруг; здесь я не раз бродил босиком и до крови ранил ноги осколками стекла, предательски скрывавшимися в мягкой дорожной пыли.
Узнавая знакомые места, я вслух выражал свой восторг. С высоты экипажа этот мир казался мне каким-то иным, более значительным. И, кажется, я ликовал не в меру громко: матери приходилось все время на меня шикать.
Но дальше, за домом бургомистра Вибе, начинался новый, неведомый мне мир, — так по крайней мере считала мать. Георг то и дело толкал меня ногой и подмигивал, чтобы я не проговорился. Дело в том, что однажды, когда мы остались дома одни и должны были смотреть за маленькой сестрой, Георг бросил ее с другими детьми, а сами мы удрали. Но преступление состояло не только в этом. В неизвестном месте — далеко-далеко отсюда, почти на самом краю света — мы забрались в сад одной виллы и обтрясли сливовое дерево. Мы были застигнуты врасплох хозяином виллы, который задал нам трепку, но благополучно вернулись домой; мать так ничего и не узнала, — казалось бы, все в полном порядке. Однако теперь Георг опасался моего легкомыслия и болтливости: я никогда особенно не умел хитрить, — Георг даже собирался применить силу, лишь бы заткнуть мне рот. А мать с удивлением смотрела на нас.
Наконец мы и в самом деле вступили в новый мир, где я никогда еще не бывал. Воды пролива порой плескались у самой дороги, а по другую сторону от нее леса чередовались с полями, на которых паслись коровы и лошади и раскинулись большие крестьянские хутора; жужжание насекомых, как мне казалось, происходило оттого, что солнце сидело наверху, на небе, и мурлыкало от удовольствия; вдоль дороги выстроились маленькие ларьки, откуда из-за кренделей и леденцов выглядывали лица торговок, — все это доставляло мне удовольствие, и я, опьяненный радостью, совсем потерял голову. Мать то и дело одергивала меня, но я не понимал почему. От полноты переживаний я сам не замечал, что все время возбужденно болтаю. Пассажиры смеялись, и матери было неловко. Наконец она шлепнула меня, и я замолчал.
Мать, прожившая здесь большую часть своего детства, многое вспомнила сейчас. От остановки мы пошли пешком до Торбека, куда мать когда-то взяли на воспитание. Почти в каждом доме находились знакомые, с которыми ей хотелось поболтать. Но я стоял рядом и, когда мне казалось, что разговор слишком затягивается, дергал мать за руку: ботинки, которые раньше носил Георг, были мне тесны, кроме того, из подметок вылезали гвозди, отчего при ходьбе я испытывал боль. Когда мать наконец вдоволь наболталась, а какой-то рыбак забил мне гвозди в ботинках, мы решили двинуться дальше. Но тут, как нарочно, Георг куда-то исчез» В конце концов мы нашли его в гавани: он стоял в лодке, глаза его сияли от удовольствия, — он удил рыбу и наловил ее немало. Я прямо позеленел от зависти.
В лесу было гораздо интереснее. Мать рассказывала о своих приключениях в детстве. Ее посылали сюда собирать хворост или на болото за брусникой. В те времена тут водились гадюки и ужи. Мать ходила босиком и часто, почувствовав боль, смотрела, нет ли укуса, — оказывается, между пальцами ног застревали цветы. Сначала она очень боялась змей, но все обходилось благополучно. Мать говорила, и нам казалось, что лес оживает, полный ужасов и неожиданностей. Мы закусили около широкого ручья, в котором вода казалась совсем зеленой, оттого что деревья окунали в него свои залитые солнцем ветви. Георгу разрешили подойти и сунуть в воду руку. Он вернулся назад и заявил, что вода здесь стоячая, совсем как в пруду Студемаркен. Мать начала спорить: как смеет Георг говорить, что вода стоячая, когда она приводит в движение целых три фабрики! Ведь с этим ручьем связано ее детство.
Прежде чем приняться за еду, мать решила определить время по солнцу. Она отыскала тот самый холм, на котором в детстве грызла хлебную корку, села там и посмотрела на солнце. Если оно напротив знакомого ей сучка на большом буковом дереве, что склонилось над ручьем, значит — полдень. Теперь солнце стояло именно так. Как раз двенадцать часов, — каждый из нас мог убедиться в этом и по состоянию своего желудка.
Мать сняла с меня ботинки на время отдыха, и когда настала пора двигаться дальше, оказалось, что их почти невозможно надеть. Потом мы ходили по лесу, которому, казалось, не было конца. Я утомился, а мать словно не чувствовала усталости. До балаганов было все так же далеко, как прежде.
— Мы еще не скоро придем? — всхлипывая, спрашивал я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18