Мать была женщина необычайно деятельная и выносливая.
Ее упорство и настойчивость передались и мне — я был упрям. Отец обнаружил у меня это качество еще в младенческом возрасте, — несмотря на внушительные шлепки, я не переставал кричать. Впоследствии при каждом удобном случае я слышал напоминание о моем упрямстве от отца, от братьев и сестер, которые повторяли его слова. Но не помню, чтобы мать особенно страдала от моего упрямства. Она всегда легко справлялась со мной, могла заставить меня сделать все что угодно. У матери была необыкновенно приятная улыбка, какой я не видел ни у одной женщины. Когда она улыбалась, моя строптивость разом исчезала.
Из одиннадцати детей я был четвертым по счету; это относительно хорошее положение. Во всяком случае я остался в живых и — хотя не совсем безоговорочно — примирился с жизнью. Очевидно, я действительно обладал достаточной долей настойчивости, чтобы не сказать — упрямства. У меня хватило силы устоять против судьбы, постоянно и упорно требовавшей моей смерти.
Георг, третий ребенок, по-видимому, унаследовал от родителей полный запас жизнеспособности, так что мне ничего не досталось. Он всегда отличался прекрасным здоровьем, однако на сорок третьем году жизни неожиданно заболел и умер.
Не изменяет ли мне память?
Я родился на улице св. Анны, прямо под золотым куполом церкви Спасителя, на чердаке ветхого домика. «Второй этаж во дворе, — всегда подсказывала мне мать, когда мы об этом вспоминали. — Вот это была действительно хорошая квартира! У нее был только один недостаток: не давали покою крысы»,— добавляла она.
Мне шел третий год, когда мы переехали в дом Общества Врачей. Я совершенно не помню самого переезда, хотя он может считаться крупным событием в жизни ребенка. От этого времени у меня осталось лишь смутное воспоминание: глубокое окно, из которого видна раскаленная солнцем крыша, а под окном — желоб, где растет трава. Какой-то красный предмет, вероятно шарик, лежит там, а я, растянувшись на животе, никак не могу достать его. Сзади раздается крик; я подумал, что подошел слишком близко к печке, и поэтому мать закричала. Она втащила меня за ногу обратно в комнату и как-то странно дрожала, хотя знала, что печка не топлена. Я спутал раскаленную крышу с печкой.
Отчетливее вспоминаю я огромную стену, про которую мать говорила, что она крадет у нас солнце. Я очень радовался, что стена не оставляла его себе навсегда, — утром украденное солнце появлялось на другой стороне. Сырость нарисовала на стене огромные причудливые миры. По ним путешествовали странные маленькие чудовища со множеством ног — сороконожки и мокрицы. Мне казалось, что я могу дотянуться до кровельного желоба и поймать их — стена бьща не так далеко. Над ней возвышался огромный золоченый купол церкви Спасителя, — он как бы висел высоко высоко в небе. Над клочками травы, проросшей в желобе, вились хлопотливые птицы. В один прекрасный день там, мне на удивление, распустился красный цветок. Дети бедняков знакомятся с природой, любуясь цветком, выросшим на крыше.
Мать говорила потом, что я многого не помню. Но это воспоминание тем не менее сохранилось, и до сих пор дворы Кристиансхавна остаются моим любимым уголком. Мать живо помнила множество подробностей своего детства, которое прошло в городе Стеге, на острове Мён; она уехала оттуда трехлетним ребенком и больше никогда не возвращалась на родину. У детей бедняков память, вероятно, вообще лучше, чем у ребятишек, которые знали светлую, беззаботную жизнь, — нужда рано оставляет неизгладимые борозды в сознании бедных людей.
Ребенок воспринимает все события по-своему; он оценивает их, проходит мимо или запоминает совсем иначе, чем взрослый. Я ничего не помню о самом значительном событии детства — переезде из района Кристиансхавна в дом Общества Врачей, — просто в один прекрасный день я проснулся на новой квартире. Ясно вижу, как мать стоит в дверях и разговаривает с соседками. Вероятно, это происходило вскоре после переезда, так как потом она была с ними далеко не в приятельских отношениях. Мать стояла, скрестив руки на груди и прислонясь к дверному косяку, а я гордился ею, видя, что все нами интересуются как новыми жильцами. Мать старалась затмить других, и квартирам Общества Врачей порядком досталось.
— Уж это Общество Врачей, эти мне «здоровые квартиры для бедных»! Две маленьких каморки и огромная плата! Нет, вот в Кристиансхавне — вот там была квартира! Целых три больших комнаты!
— И еще у нас были крысы,—дополнил я, желая поддержать мать.
— Ах ты пустомеля! — сказала она, дернув меня за руку. — И чего болтаешь! Да, вот поэтому-то мы и переехали, — объясняла она, немного сконфуженная. — На ночь приходилось подвешивать к потолку корзины с продуктами, чтобы эти гады не пожрали их. Но все же там у нас была очень хорошая квартира!
Здесь, в новом доме, началась моя самостоятельная жизнь. Вскоре я стал приносить пользу обществу. Мать продавала газеты в квартале около Триангля , а мы с братом помогали ей, подымаясь по самым крутым лестницам (она уже тогда страдала расширением вен).
Здесь мне открылся совершенно иной мир. Дома Общества Врачей находились тогда ближе к пригороду., Квартал Олуфсвей — между нашими домами и Трианглем — был еще не застроен. По другой стороне улицы Страидвей (теперь Эстерброгаде) тянулись садоводства, а вокруг, на восток и на север, простирались поля — Восточное и Северное. Между полями проходила Королевская дорога, как мы ее называли (теперь Восточная аллея). Она убегала в неизвестную даль — к королевским дворцам и озерам, расположенным в больших лесах, населенных угольщиками. Мы встречали их по утрам, когда вместе с братом бегали в кристинебергские пекарни за вчерашним хлебом, который отпускался за полцены. Угольщики выезжали из дома на телегах около полуночи. Черномазые, непохожие на других людей, они сидели на высоких мешках с древесным углем или на метлах и корзинах и сонно качали головами. Говорили, что они бросаются с ножами на людей, и мы, безопасности ради, всегда старались спрятаться в придорожную канаву, откуда кричали: «Угольщик! Дай немножко угля!»
Они бросали нам куски в канаву, а мы тщательно собирали их в шапки и тащили матери для утюга.
— Ну вот, два гроша сэкономили, — хвалила она нас.
Поля по обеим сторонам дороги были обнесены низкими бревенчатыми заборами. Мы любили ходить по этим бревнам, каждый по своей стороне улицы. Это удовольствие сокращало обратный путь. На полях паслись коровы. Когда мы проходили мимо, они переставали жевать и смотрели в нашу сторону. Иногда одна из них направлялась к нам, опустив рога, словно говоря: «Вот подожди, я тебя проучу!» Тогда мы с громким криком скатывались в канаву, а потом чувствовали себя героями.
Часто на полях шли солдатские учения. Солдаты стреляли, рыли окопы, возводили сооружения и бросались друг на друга. Поля пестрели палатками, маркитантками и продавщицами пряников, — в особенности когда бывал военный смотр. После него на земле оставалось множество патронных гильз и пустых бутылок. На месте трактирных палаток можно было, если посчастливится, найти даже мелкие деньги.
На этих полях и раньше происходили значительные события. Здесь были казнены Струенсе и граф Брандт . Рассказ о них ярко запечатлелся в моем воображении. Я прокрадывался к крайнему ряду домов Общества Врачей и смотрел через дырочку в заборе на холм, где произошла казнь. Однажды, после долгих просьб, брат счел меня «достаточно взрослым» и взял с собой на холм. Вид этого места произвел на меня такое сильное впечатление, будто я присутствовал при казни. Холм высился у самой Королевской дороги. Немного поодаль, посреди поля, была большая яма, обнесенная забором. Там, на дне ямы, до сих пор еще лежали трупы казненных, — так утверждал брат. Я влез Георгу на спину, добрался до края забора и потянул носом воздух. Ужасная вонь поднималась из ямы... Впрочем, позднее оказалось, что это просто отхожее место для солдат.
По другую сторону от Королевской дороги, в поле, раскинулось озеро, огромное, почти как море; называлось оно «Очки Хольгера Датского»! Чтобы добраться туда, приходилось преодолевать величайшие опасности — бороться с быками и бешеными лошадьми; да и само озеро было полно чудовищ. Мальчиков, которые заходили в воду, кусали за ноги пиявки; они сосали кровь до тех пор, пока не превращались в толстые кровяные колбаски. А посредине была бездонная дыра, которая вела вниз — прямо в ад! От одних этих рассказов по спине у трех-четырехлетнего карапуза начинали бегать мурашки. Прошло немало времени, прежде чем я осмелился исследовать эту часть мира.
На нолях происходили самые значительные для нас события. Иногда там не пасли коров, и все поле кишело людьми. Тогда мы в испуге бежали домой и прятались в угол между комодом и печкой. Может быть, сейчас рабочие уже дерутся с полицейскими! Они и раньше отваживались на это. Из нашего рассказа выходило, что на поле кипит настоящий бой, в котором ненавистной нам полиции основательно достается.
— Перестаньте лучше бегать туда! — умоляла мать. Но отец с дядей Оттербергом лишь смеялись и сразу же шли на поля.
Ходить на поля было делом рискованным, но мы, малыши, ничего не боялись! Мы лежали в траве целыми днями и, надвинув фуражку на один глаз, спали, а кругом бродили коровы, которых боялись даже самые большие соседские мальчики. Кристиан Нильсен, старший сын нашего соседа-шарманщика, долговязый подросток, частенько дремал там на солнышке. Моя мать не выносила его за то, что он целый день слонялся без дела. Однажды, когда Кристиан спал, через него с фырканьем перескочила лошадь, мчавшаяся галопом. Я с ужасом глядел на это зрелище из-за забора: парень даже не проснулся! С того времени Кристиан сделался нашим героем, и считалось особой честью, когда он снисходительно обращался к кому-нибудь из нас: «Ну как дела, забияка?» Мы, мальчики, старались прикоснуться к нему, — это придавало силы.
— Вот вздор! — говорила мать. — Какая сила может исходить от такого балбеса?
Она была моей поверенной во всех делах. Но не всегда я ей слепо доверял: есть ведь на свете вещи, в которых женщины ничего не смыслят. Мне не мешало набраться побольше сил, — с этим у меня дело обстояло очень плохо, а в мире ведь так много трудностей и опасностей! Кругом жили враждебно настроенные мальчишки, целые банды. Переступать границы их квартала, если тебя не конвоировала многочисленная ватага, было очень опасно.
Летом на полях паслась скотина; иногда коровы, заблудившись, подходили к нашим домам. А зимой огромные поля пустовали. Мать знала много рассказов о маленьких детях, которые заблудились там и не вернулись домой. И еще была полиция. А кроме всего этого, дома ждала неизбежная порка от отца!
В детстве я много болел и часто лежал в постели. Собственно говоря, вплоть до сорокалетнего возраста я постоянно прихварывал. До восьми лет у меня было очень плохое здоровье, — слабый организм с трудом переносил болезни. Тяжело отразилась на мне золотуха, от которой все лицо покрылось язвами, — только глаза не были затронуты. Кроме того, я часто простужался, вечно кашлял и страдал от бронхита. Лихорадка появлялась у меня от всякого пустяка. Меня поили рыбьим жиром, который в те времена представлял собой горькую желтую жидкость, глотать ее было очень противно. Отец часто приносил домой из гавани морскую воду, но она, пожалуй, имела еще более скверный вкус.
К лежанию в постели я не питал особого отвращения, как это бывает со здоровыми детьми, когда они внезапно заболевают. Часто я сам требовал, чтобы меня уложили, если даже у меня ничего не болело, но просто было скверное самочувствие. Я успокаивался, лишь когда забирался в мягкую постель, чувствуя себя там, как в чреве матери. По правде сказать, слишком резок переход от уединенного существования в теплом материнском чреве к холодному, огромному внешнему миру! Чаще всего лишения, испытываемые детьми, связаны с отсутствием ухода и тепла, — лежа в уютной, мягкой постели, укрытые с головой теплой перинкой, они успокаиваются.
Еще в большей степени это относится к слабым детям. Зачем стараться закалять их суровыми условиями — жизнь и так достаточно сурова!
Когда я заболевал, мать охотно укладывала меня в постель, а я лежал, наслаждался теплом и смотрел, как она хлопочет. Время от времени она подходила ко мне.
— Ну, малыш, скоро ли ты опять начнешь бегать? — спрашивала она с особой, ей одной свойственной улыбкой. — Постарайся-ка встать скорее, а то кто-нибудь увидит и подумает, что ты болен ленивой лихорадкой.
Но обычно болезнь бывала гораздо серьезнее.
Особенно запечатлелся в моей памяти один случай. Я лежал в нашей спальне, выходившей окнами в сторону улицы Олуфсвей, где тогда строились новые дома, и изо дня в день следил за работами. Сначала я слышал, как в яме, выкопанной для фундамента, возились мальчишки из соседних домов, затем увидел, как рабочие устанавливают леса. Однажды над забором, которым были обнесены наши дома, показались фуражки каменщиков. Стены росли, рабочие подымались наверх с огромным грузом камня и цемента и сбрасывали свою ношу с ужасным грохотом. Во время работы они кричали и пели. Обычно из рук в руки переходила бутылка, случалось также, что вспыхивала ссора. Я тогда кричал от страха, а мать прибегала из кухни и успокаивала меня. Я жил под каким-то вечным страхом, который особенно обострялся, когда взрослые начинали ссориться. Вероятно, виной этому были душераздирающие домашние сцены, когда отец возвращался домой пьяный.
Во время этой болезни, которая длилась довольно долго, меня постоянно лихорадило, и я часто бредил. Мне то и дело снились немцы — они гнались за мной и хотели схватить. Мать повесила на окно простыню, чтобы защитить меня от яркого дневного света, и немцы сновали по простыне вверх и вниз. Они принимали облик чудовищ и чертей. С клещами вместо когтей и длинными ножницами вместо хвостов они гонялись друг за другом по белой занавеске и корчили мне рожи. Я снова начинал кричать. Мать подходила, клала мне на лоб руку и поправляла подушку.
— Нечего бояться немцев, они ведь нам вреда не сделают, если мы не будем их трогать,—успокаивала она меня.—Мой дедушка выходец из Германии, значит немцы не такие уж плохие люди!
Это звучало вполне убедительно, но никакие разумные доводы не могли побороть моего страха. Немцев тогда боялись все дети, — это было, видимо, наследием войны 1864 года.
Окружающая обстановка не могла успокоить нервы ребенка. У шарманщика Нильсена, жившего по соседству с нами, оба сына сидели дома и ничего не делали, — «два взрослых бездельника», как называла их моя мать. Целыми днями они ругались, а когда возвращалась домой дочь, дело доходило до скандала. Девушку терпели лишь в те дни, когда она приносила деньги, а в остальное время братья ругали ее самыми скверными словами. Она жила отдельно в подвале на улице Ландемеркет и пекла блинчики с яблоками для солдат из соседних казарм. Она была невероятно толста и ходила целый день в папильотках, даже когда навещала родителей. Я спросил мать, почему у нее бумажки в волосах.
— Это придает вкус блинчикам, — ответила мать загадочно.
Сам Нильсен почти все время бродил с шарманкой по стране. Он участвовал в Трехлетней войне и чуть не потерял ногу. Нога не была ампутирована—согнутая, она торчала сзади, а ходил он на деревянной подпорке. Иногда я становился коленом на выемку отцовской колодки для стаскивания сапог и хромал, подражая калеке.
— Ни дать ни взять инвалид, — говорила мать; она не верила, что сосед Нильсен действительно увечный. — Во всяком случае он хорошие деньги зарабатывает на этом, — заявляла она.
Но никаких заработков соседям не хватало. Как только у них появлялись деньги, они тотчас же их проедали и пропивали и снова жили подачками и воровством.
Мать их терпеть не могла, и я тоже. Но я был более последователен, чем она: всегда их сторонился. Часто, когда я звал мать, она торопливо прибегала из коридора, прерывая разговор с этой противной толстухой мадам Нильсен. Ее поведение меня огорчало. Мать, должно быть, заметила это, потому что избегала смотреть мне в глаза.
— Какая она противная! — мрачно сказал я однажды.
Мать принялась за какое-то дело, чтобы скрыть смущение.
— Да, да, мой мальчик, но у каждого из нас есть недостатки, — отозвалась она немного погодя. — И все-таки она иногда заглядывает к нам, когда я бываю на работе. — Нет, она только крадет продукты из кухонного шкафа, а виноваты всегда мы с братом.
Мать постояла минутку, глядя в пространство, потом наклонилась и прижалась ко мне лицом.
— Прости меня! — шепнула она. — Нехорошо было с моей стороны подозревать тебя. — Потом выпрямилась и сказала угрожающе:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Ее упорство и настойчивость передались и мне — я был упрям. Отец обнаружил у меня это качество еще в младенческом возрасте, — несмотря на внушительные шлепки, я не переставал кричать. Впоследствии при каждом удобном случае я слышал напоминание о моем упрямстве от отца, от братьев и сестер, которые повторяли его слова. Но не помню, чтобы мать особенно страдала от моего упрямства. Она всегда легко справлялась со мной, могла заставить меня сделать все что угодно. У матери была необыкновенно приятная улыбка, какой я не видел ни у одной женщины. Когда она улыбалась, моя строптивость разом исчезала.
Из одиннадцати детей я был четвертым по счету; это относительно хорошее положение. Во всяком случае я остался в живых и — хотя не совсем безоговорочно — примирился с жизнью. Очевидно, я действительно обладал достаточной долей настойчивости, чтобы не сказать — упрямства. У меня хватило силы устоять против судьбы, постоянно и упорно требовавшей моей смерти.
Георг, третий ребенок, по-видимому, унаследовал от родителей полный запас жизнеспособности, так что мне ничего не досталось. Он всегда отличался прекрасным здоровьем, однако на сорок третьем году жизни неожиданно заболел и умер.
Не изменяет ли мне память?
Я родился на улице св. Анны, прямо под золотым куполом церкви Спасителя, на чердаке ветхого домика. «Второй этаж во дворе, — всегда подсказывала мне мать, когда мы об этом вспоминали. — Вот это была действительно хорошая квартира! У нее был только один недостаток: не давали покою крысы»,— добавляла она.
Мне шел третий год, когда мы переехали в дом Общества Врачей. Я совершенно не помню самого переезда, хотя он может считаться крупным событием в жизни ребенка. От этого времени у меня осталось лишь смутное воспоминание: глубокое окно, из которого видна раскаленная солнцем крыша, а под окном — желоб, где растет трава. Какой-то красный предмет, вероятно шарик, лежит там, а я, растянувшись на животе, никак не могу достать его. Сзади раздается крик; я подумал, что подошел слишком близко к печке, и поэтому мать закричала. Она втащила меня за ногу обратно в комнату и как-то странно дрожала, хотя знала, что печка не топлена. Я спутал раскаленную крышу с печкой.
Отчетливее вспоминаю я огромную стену, про которую мать говорила, что она крадет у нас солнце. Я очень радовался, что стена не оставляла его себе навсегда, — утром украденное солнце появлялось на другой стороне. Сырость нарисовала на стене огромные причудливые миры. По ним путешествовали странные маленькие чудовища со множеством ног — сороконожки и мокрицы. Мне казалось, что я могу дотянуться до кровельного желоба и поймать их — стена бьща не так далеко. Над ней возвышался огромный золоченый купол церкви Спасителя, — он как бы висел высоко высоко в небе. Над клочками травы, проросшей в желобе, вились хлопотливые птицы. В один прекрасный день там, мне на удивление, распустился красный цветок. Дети бедняков знакомятся с природой, любуясь цветком, выросшим на крыше.
Мать говорила потом, что я многого не помню. Но это воспоминание тем не менее сохранилось, и до сих пор дворы Кристиансхавна остаются моим любимым уголком. Мать живо помнила множество подробностей своего детства, которое прошло в городе Стеге, на острове Мён; она уехала оттуда трехлетним ребенком и больше никогда не возвращалась на родину. У детей бедняков память, вероятно, вообще лучше, чем у ребятишек, которые знали светлую, беззаботную жизнь, — нужда рано оставляет неизгладимые борозды в сознании бедных людей.
Ребенок воспринимает все события по-своему; он оценивает их, проходит мимо или запоминает совсем иначе, чем взрослый. Я ничего не помню о самом значительном событии детства — переезде из района Кристиансхавна в дом Общества Врачей, — просто в один прекрасный день я проснулся на новой квартире. Ясно вижу, как мать стоит в дверях и разговаривает с соседками. Вероятно, это происходило вскоре после переезда, так как потом она была с ними далеко не в приятельских отношениях. Мать стояла, скрестив руки на груди и прислонясь к дверному косяку, а я гордился ею, видя, что все нами интересуются как новыми жильцами. Мать старалась затмить других, и квартирам Общества Врачей порядком досталось.
— Уж это Общество Врачей, эти мне «здоровые квартиры для бедных»! Две маленьких каморки и огромная плата! Нет, вот в Кристиансхавне — вот там была квартира! Целых три больших комнаты!
— И еще у нас были крысы,—дополнил я, желая поддержать мать.
— Ах ты пустомеля! — сказала она, дернув меня за руку. — И чего болтаешь! Да, вот поэтому-то мы и переехали, — объясняла она, немного сконфуженная. — На ночь приходилось подвешивать к потолку корзины с продуктами, чтобы эти гады не пожрали их. Но все же там у нас была очень хорошая квартира!
Здесь, в новом доме, началась моя самостоятельная жизнь. Вскоре я стал приносить пользу обществу. Мать продавала газеты в квартале около Триангля , а мы с братом помогали ей, подымаясь по самым крутым лестницам (она уже тогда страдала расширением вен).
Здесь мне открылся совершенно иной мир. Дома Общества Врачей находились тогда ближе к пригороду., Квартал Олуфсвей — между нашими домами и Трианглем — был еще не застроен. По другой стороне улицы Страидвей (теперь Эстерброгаде) тянулись садоводства, а вокруг, на восток и на север, простирались поля — Восточное и Северное. Между полями проходила Королевская дорога, как мы ее называли (теперь Восточная аллея). Она убегала в неизвестную даль — к королевским дворцам и озерам, расположенным в больших лесах, населенных угольщиками. Мы встречали их по утрам, когда вместе с братом бегали в кристинебергские пекарни за вчерашним хлебом, который отпускался за полцены. Угольщики выезжали из дома на телегах около полуночи. Черномазые, непохожие на других людей, они сидели на высоких мешках с древесным углем или на метлах и корзинах и сонно качали головами. Говорили, что они бросаются с ножами на людей, и мы, безопасности ради, всегда старались спрятаться в придорожную канаву, откуда кричали: «Угольщик! Дай немножко угля!»
Они бросали нам куски в канаву, а мы тщательно собирали их в шапки и тащили матери для утюга.
— Ну вот, два гроша сэкономили, — хвалила она нас.
Поля по обеим сторонам дороги были обнесены низкими бревенчатыми заборами. Мы любили ходить по этим бревнам, каждый по своей стороне улицы. Это удовольствие сокращало обратный путь. На полях паслись коровы. Когда мы проходили мимо, они переставали жевать и смотрели в нашу сторону. Иногда одна из них направлялась к нам, опустив рога, словно говоря: «Вот подожди, я тебя проучу!» Тогда мы с громким криком скатывались в канаву, а потом чувствовали себя героями.
Часто на полях шли солдатские учения. Солдаты стреляли, рыли окопы, возводили сооружения и бросались друг на друга. Поля пестрели палатками, маркитантками и продавщицами пряников, — в особенности когда бывал военный смотр. После него на земле оставалось множество патронных гильз и пустых бутылок. На месте трактирных палаток можно было, если посчастливится, найти даже мелкие деньги.
На этих полях и раньше происходили значительные события. Здесь были казнены Струенсе и граф Брандт . Рассказ о них ярко запечатлелся в моем воображении. Я прокрадывался к крайнему ряду домов Общества Врачей и смотрел через дырочку в заборе на холм, где произошла казнь. Однажды, после долгих просьб, брат счел меня «достаточно взрослым» и взял с собой на холм. Вид этого места произвел на меня такое сильное впечатление, будто я присутствовал при казни. Холм высился у самой Королевской дороги. Немного поодаль, посреди поля, была большая яма, обнесенная забором. Там, на дне ямы, до сих пор еще лежали трупы казненных, — так утверждал брат. Я влез Георгу на спину, добрался до края забора и потянул носом воздух. Ужасная вонь поднималась из ямы... Впрочем, позднее оказалось, что это просто отхожее место для солдат.
По другую сторону от Королевской дороги, в поле, раскинулось озеро, огромное, почти как море; называлось оно «Очки Хольгера Датского»! Чтобы добраться туда, приходилось преодолевать величайшие опасности — бороться с быками и бешеными лошадьми; да и само озеро было полно чудовищ. Мальчиков, которые заходили в воду, кусали за ноги пиявки; они сосали кровь до тех пор, пока не превращались в толстые кровяные колбаски. А посредине была бездонная дыра, которая вела вниз — прямо в ад! От одних этих рассказов по спине у трех-четырехлетнего карапуза начинали бегать мурашки. Прошло немало времени, прежде чем я осмелился исследовать эту часть мира.
На нолях происходили самые значительные для нас события. Иногда там не пасли коров, и все поле кишело людьми. Тогда мы в испуге бежали домой и прятались в угол между комодом и печкой. Может быть, сейчас рабочие уже дерутся с полицейскими! Они и раньше отваживались на это. Из нашего рассказа выходило, что на поле кипит настоящий бой, в котором ненавистной нам полиции основательно достается.
— Перестаньте лучше бегать туда! — умоляла мать. Но отец с дядей Оттербергом лишь смеялись и сразу же шли на поля.
Ходить на поля было делом рискованным, но мы, малыши, ничего не боялись! Мы лежали в траве целыми днями и, надвинув фуражку на один глаз, спали, а кругом бродили коровы, которых боялись даже самые большие соседские мальчики. Кристиан Нильсен, старший сын нашего соседа-шарманщика, долговязый подросток, частенько дремал там на солнышке. Моя мать не выносила его за то, что он целый день слонялся без дела. Однажды, когда Кристиан спал, через него с фырканьем перескочила лошадь, мчавшаяся галопом. Я с ужасом глядел на это зрелище из-за забора: парень даже не проснулся! С того времени Кристиан сделался нашим героем, и считалось особой честью, когда он снисходительно обращался к кому-нибудь из нас: «Ну как дела, забияка?» Мы, мальчики, старались прикоснуться к нему, — это придавало силы.
— Вот вздор! — говорила мать. — Какая сила может исходить от такого балбеса?
Она была моей поверенной во всех делах. Но не всегда я ей слепо доверял: есть ведь на свете вещи, в которых женщины ничего не смыслят. Мне не мешало набраться побольше сил, — с этим у меня дело обстояло очень плохо, а в мире ведь так много трудностей и опасностей! Кругом жили враждебно настроенные мальчишки, целые банды. Переступать границы их квартала, если тебя не конвоировала многочисленная ватага, было очень опасно.
Летом на полях паслась скотина; иногда коровы, заблудившись, подходили к нашим домам. А зимой огромные поля пустовали. Мать знала много рассказов о маленьких детях, которые заблудились там и не вернулись домой. И еще была полиция. А кроме всего этого, дома ждала неизбежная порка от отца!
В детстве я много болел и часто лежал в постели. Собственно говоря, вплоть до сорокалетнего возраста я постоянно прихварывал. До восьми лет у меня было очень плохое здоровье, — слабый организм с трудом переносил болезни. Тяжело отразилась на мне золотуха, от которой все лицо покрылось язвами, — только глаза не были затронуты. Кроме того, я часто простужался, вечно кашлял и страдал от бронхита. Лихорадка появлялась у меня от всякого пустяка. Меня поили рыбьим жиром, который в те времена представлял собой горькую желтую жидкость, глотать ее было очень противно. Отец часто приносил домой из гавани морскую воду, но она, пожалуй, имела еще более скверный вкус.
К лежанию в постели я не питал особого отвращения, как это бывает со здоровыми детьми, когда они внезапно заболевают. Часто я сам требовал, чтобы меня уложили, если даже у меня ничего не болело, но просто было скверное самочувствие. Я успокаивался, лишь когда забирался в мягкую постель, чувствуя себя там, как в чреве матери. По правде сказать, слишком резок переход от уединенного существования в теплом материнском чреве к холодному, огромному внешнему миру! Чаще всего лишения, испытываемые детьми, связаны с отсутствием ухода и тепла, — лежа в уютной, мягкой постели, укрытые с головой теплой перинкой, они успокаиваются.
Еще в большей степени это относится к слабым детям. Зачем стараться закалять их суровыми условиями — жизнь и так достаточно сурова!
Когда я заболевал, мать охотно укладывала меня в постель, а я лежал, наслаждался теплом и смотрел, как она хлопочет. Время от времени она подходила ко мне.
— Ну, малыш, скоро ли ты опять начнешь бегать? — спрашивала она с особой, ей одной свойственной улыбкой. — Постарайся-ка встать скорее, а то кто-нибудь увидит и подумает, что ты болен ленивой лихорадкой.
Но обычно болезнь бывала гораздо серьезнее.
Особенно запечатлелся в моей памяти один случай. Я лежал в нашей спальне, выходившей окнами в сторону улицы Олуфсвей, где тогда строились новые дома, и изо дня в день следил за работами. Сначала я слышал, как в яме, выкопанной для фундамента, возились мальчишки из соседних домов, затем увидел, как рабочие устанавливают леса. Однажды над забором, которым были обнесены наши дома, показались фуражки каменщиков. Стены росли, рабочие подымались наверх с огромным грузом камня и цемента и сбрасывали свою ношу с ужасным грохотом. Во время работы они кричали и пели. Обычно из рук в руки переходила бутылка, случалось также, что вспыхивала ссора. Я тогда кричал от страха, а мать прибегала из кухни и успокаивала меня. Я жил под каким-то вечным страхом, который особенно обострялся, когда взрослые начинали ссориться. Вероятно, виной этому были душераздирающие домашние сцены, когда отец возвращался домой пьяный.
Во время этой болезни, которая длилась довольно долго, меня постоянно лихорадило, и я часто бредил. Мне то и дело снились немцы — они гнались за мной и хотели схватить. Мать повесила на окно простыню, чтобы защитить меня от яркого дневного света, и немцы сновали по простыне вверх и вниз. Они принимали облик чудовищ и чертей. С клещами вместо когтей и длинными ножницами вместо хвостов они гонялись друг за другом по белой занавеске и корчили мне рожи. Я снова начинал кричать. Мать подходила, клала мне на лоб руку и поправляла подушку.
— Нечего бояться немцев, они ведь нам вреда не сделают, если мы не будем их трогать,—успокаивала она меня.—Мой дедушка выходец из Германии, значит немцы не такие уж плохие люди!
Это звучало вполне убедительно, но никакие разумные доводы не могли побороть моего страха. Немцев тогда боялись все дети, — это было, видимо, наследием войны 1864 года.
Окружающая обстановка не могла успокоить нервы ребенка. У шарманщика Нильсена, жившего по соседству с нами, оба сына сидели дома и ничего не делали, — «два взрослых бездельника», как называла их моя мать. Целыми днями они ругались, а когда возвращалась домой дочь, дело доходило до скандала. Девушку терпели лишь в те дни, когда она приносила деньги, а в остальное время братья ругали ее самыми скверными словами. Она жила отдельно в подвале на улице Ландемеркет и пекла блинчики с яблоками для солдат из соседних казарм. Она была невероятно толста и ходила целый день в папильотках, даже когда навещала родителей. Я спросил мать, почему у нее бумажки в волосах.
— Это придает вкус блинчикам, — ответила мать загадочно.
Сам Нильсен почти все время бродил с шарманкой по стране. Он участвовал в Трехлетней войне и чуть не потерял ногу. Нога не была ампутирована—согнутая, она торчала сзади, а ходил он на деревянной подпорке. Иногда я становился коленом на выемку отцовской колодки для стаскивания сапог и хромал, подражая калеке.
— Ни дать ни взять инвалид, — говорила мать; она не верила, что сосед Нильсен действительно увечный. — Во всяком случае он хорошие деньги зарабатывает на этом, — заявляла она.
Но никаких заработков соседям не хватало. Как только у них появлялись деньги, они тотчас же их проедали и пропивали и снова жили подачками и воровством.
Мать их терпеть не могла, и я тоже. Но я был более последователен, чем она: всегда их сторонился. Часто, когда я звал мать, она торопливо прибегала из коридора, прерывая разговор с этой противной толстухой мадам Нильсен. Ее поведение меня огорчало. Мать, должно быть, заметила это, потому что избегала смотреть мне в глаза.
— Какая она противная! — мрачно сказал я однажды.
Мать принялась за какое-то дело, чтобы скрыть смущение.
— Да, да, мой мальчик, но у каждого из нас есть недостатки, — отозвалась она немного погодя. — И все-таки она иногда заглядывает к нам, когда я бываю на работе. — Нет, она только крадет продукты из кухонного шкафа, а виноваты всегда мы с братом.
Мать постояла минутку, глядя в пространство, потом наклонилась и прижалась ко мне лицом.
— Прости меня! — шепнула она. — Нехорошо было с моей стороны подозревать тебя. — Потом выпрямилась и сказала угрожающе:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18