Отец — человек, знающий себе цену, работящий, трезвый, — стремился вперед. Тогда у него в характере, видно, не было недостатков, — по крайней мере так считала мать. «Он был такой хороший, что трудно себе вообразить, — говорила она нам, — красивый, добрый и одевался всегда опрятно,— вообще редкий человек!» Мать моя умерла в возрасте восьмидесяти лет, но до самой смерти, лишь только речь заходила об отце, охотно рассказывала о первых годах своего замужества. Она любила отца всю жизнь, даже после того как — в шестидесятилетнем возрасте — прекратила бесполезную борьбу с пристрастием отца к водке и развелась с ним. Мать считала, что окончательно отец спился, когда мы жили еще в Кристиансхавне. Он работал на одном из крупных винокуренных заводов, заведуя там скотным двором. При заводах держали большое количество коров, которых кормили отходами после винокурения. Служащие скотного двора наравне с рабочими получали четвертую часть своей недельной заработной платы вином, о сбыте которого должны были заботиться сами.
Этот преступный метод оплаты труда применялся в какой-то мере и в других отраслях промышленности. Тем самым подталкивали воз, и без того сильно накренившийся. Нет ничего удивительного, что рабочие постепенно спивались.
Кто-то, кажется Эллен Кей, назвал девятнадцатое столетие «веком ребенка». Это один из тех случаев красивой лжи, которой был так богат либерализм в годы своего расцвета. В действительности никогда детям не было причинено столько зла, как в век промышленного капитализма, который под конец был вынужден издавать законы, ограничивающие детский труд, чтобы окончательно не погубить род человеческий.
Мне было восемь лет, когда наша семья переехала на Борнхольм; феодальные отношения, существовавшие там, позволяли использовать детский труд, но особенно этим не злоупотребляли, и хищнической эксплуатации ребенка не допускалось. Ребенок должен был что-то делать, но требования к нему были невелики, как, впрочем, и ко взрослым. Эксплуатация труда еще не превратилась там в потогонную систему. Ребенок по мере своих сил, главным образом дома, помогал родителям и старикам.
Только промышленный капитализм сделал из ребенка объект жестокой эксплуатации. Детский труд используется наравне со взрослым, капиталист ставит ребенка к машине и, если может заработать на этом хотя бы один грош, заменяет им взрослого рабочего. Капитализм пользуется хрупкими силами ребенка, нанося удар его же собственным родителям, ибо часто женщина, как более дешевая рабочая сила, вытесняет мужа и в свою очередь сама лишается заработка, когда ее заменяет ребенок.
Во времена моего детства все дети бедняков трудились наравне со своими матерями, если могли получить какую-нибудь работу. Мужчинам жилось гораздо легче, поскольку они проводили часть рабочего времени в трактире. Предприниматель от этого не очень страдал, — он всегда с лихвой мог наверстать потерянное. Поэтому он охотно разрешал им выпивать в рабочие часы и часто сам торговал водкой и пивом, строил трактиры возле своего предприятия. Там все отпускали в кредит, а раз в неделю, по субботам, долг вычитался из жалованья.
Часто расчет производился в самой лавке, чтобы можно было установить, все ли рабочие попались на приманку? Предприниматель одной рукой платил, а другой загребал деньги обратно.
Дети в этот «век ребенка», как правило, с самых ранних лет даже не знали, что значит иметь настоящего отца. Он — «дядя», как называла отца моя младшая сестричка, — уходил из дому около четырех утра; просыпаясь, мы его уже не видели. А когда отец возвращался вечером, мать всегда старалась, чтобы мы держались в сторонке: никогда нельзя было знать, в каком состоянии он вернется.. По воскресеньям отец обычно спал до полудня, потом одевался и шел к друзьям. Лишь изредка, когда к нам приходили гости, он оставался дома. При таком положении вряд ли могли создаться близкие отношения, он оставался для нас чужим «дядей».
Тем сильнее любили мы мать, хотя и она не в силах была дать нам, детям, почувствовать, что мы живем в «век ребенка». Для нас было величайшим счастьем находиться возле нее, когда она работала, — например, вместе с ней разносить газеты. Нам приходилось ей много помогать, времени для игр не оставалось. Питались мы скудно, одевались плохо. И самого важного в детстве — радости — почти не было. Капитализм превратил существование ребенка в ад.
Не становилось легче и оттого, что мы собственными глазами наблюдали иную, лучшую жизнь. В те времена появился новый тип людей — нечто вроде сектантов. Они жили совсем иначе, чем остальные, — ходили на собрания, где пели хором или вели беседы, а по воскресеньям, вместо того чтобы сидеть в трактире, отправлялись с женами и детьми в лес на прогулку. Они походили на членов религиозной секты, но, помимо этого, в них было что-то иное, дерзкое: они восставали против властей, устраивали шествия с красным флагом и сами хотели устанавливать плату за свой труд. Мать и другие женщины часто говорили о них как о сумасшедших, которые хотят перевернуть все вверх дном. Эти люди даже приносили домой недельный заработок, вместо того чтобы пропивать его, и не допускали, чтобы их жены и дети работали!
В нашем квартале жили такие люди, и я втайне завидовал их детям. Мы называли их «социалистовым отродьем», но это бранное прозвище было вызвано скорее завистью: на самом деле мы не прочь были бы оказаться на их месте. Одевались они лучше нас и держали себя с большой важностью, — казалось, независимость родителей передавалась и детям. Но больше всего я страдал, когда видел, какие товарищеские отношения существуют у такого ребенка с его отцом. Летом эти странные рабочие возвращались домой еще засветло» Мать заранее умывала детей, и они, держась за руки, бежали навстречу отцу и возвращались домой, сидя верхом на его плечах. При виде этого зрелища я готов был громко разреветься и не один раз подстерегал собственного отца, чтобы пережить нечто подобное. Увы! — мне не пришлось испытать такой радости.
Но вот однажды, в субботу, свершилось настоящее чудо.
Отец вернулся из Ютландии и начал работать в каменоломне, возле Известковой гавани. Атмосфера в доме снова сгустилась, и мы уже не чувствовали себя свободно. Приходилось все время быть настороже и взвешивать каждое слово, чтобы не проболтаться о том, как хорошо нам жилось все это время. Прошла неделя, и в субботу снова встал обычный роковой вопрос: принесет ли отец домой хоть часть недельного заработка, и какую часть? От этого зависело все наше существование в течение следующей недели, даже количество сала, намазываемого на хлеб.
В отличие от остальных шести дней недели, в субботу вечером мать не укладывала нас спать. В этот вечер мы были всегда наготове, чтобы сбегать в лавочку к мяснику, если вдруг...
В эту субботу мать, как обычно, вернулась рано. Только уселись мы в уголок в тоскливом ожидании и начали рассказывать друг другу что-то шепотом, как вдруг послышались знакомые шаги. Мать сидела, закрыв лицо руками. Вошел отец. А мы-то думали, он застрянет в трактире!
Отец вошел в комнату совсем не такой, как обычно, с веселым выражением на лице; неторопливо повесил у печки свою шапку и сумку, потом подсел к столу и выложил пригоршню денег. Десять крон — весь недельный заработок!
— Вот, мать! — сказал он застенчиво, не глядя в нашу сторону. — И приготовь хорошую закуску. Завтра мы поедем в лес. Мать чуть не вскрикнула, но вовремя сдержала себя: слишком бурное проявление радости легко могло вызвать неудовольствие отца. Она прижала руки к животу и сказала:
— Ах, у меня что-то опять появились боли.
Отец недоверчиво посмотрел на нее и распорядился:
— Ну, посылай скорее мальчиков!
Итак, это не сон. Покупки сделаны, и на следующий день мы действительно все вместе отправились в лес! Где мы были, я теперь не помню. Помню только, что я шел, держась за руку отца, и был на верху блаженства. Железный кулак, который умел так больно бить, нежно сжимал мою руку, и я каждую минуту подымал голову и говорил: «Папа!» Не помню, что мы видели во время этой прогулки, — наверное, я даже не обращал особого внимания на окружающее. Я был поглощен одной мыслью: позволит ли мне отец, как это делают другие «настоящие» отцы, покататься у него на плечах? Просить его об этом я не смел, но мне помогли тесные ботинки: пройдя еще немного, я от боли не мог больше сделать ни шагу. Мать что-то шепнула отцу, и я вдруг разом взлетел вверх и очутился у него на плечах, держась руками за его высокий потный лоб. Тут я получил награду за многие лишения! Это была одна из самых счастливых минут в моей жизни.
На большой поляне в лесу собралось много людей. Какой-то бородатый человек стоял на возвышении, размахивал руками и кричал: «Мы, рабочие...»
Он походил на апостола. Я засмотрелся на него, а когда наконец опомнился, оказалось, что родители куда-то исчезли. Земля подо мной словно разверзлась. Я уже привык, что радость всегда сменялась горем, и решил, что никогда больше не увижу ни отца, ни мать. Отчаяние охватило меня, и я побежал с тихим плачем,— громко закричать не хватало духу. Все казалось мне безнадежным и печальным. Особенно горевал я об отце, — может быть, первый раз в жизни я больше всего думал о нем. Ведь только что я обрел отца, у которого были ласковые руки и добрая улыбка, а теперь неожиданно потерял его! Посторонние люди подняли меня и
хотели поставить на трибуну, чтобы родные могли меня увидеть, — это происшествие грозило превратиться не только в печальную, а прямо-таки в неприятную историю.
Я был еще таким маленьким, что видел главным образом ноги взрослых, а не их лица. Неожиданно передо мной возникли светло-серые брюки отца, его начищенные до блеска ботинки, и я пронзительно закричал: «Папа, папа!» Все вокруг затыкали уши и смеялись.
После этой прогулки я все время ходил как хмельной, с жадностью скряги припоминал все подробности, а ночью прислушивался к тяжелому дыханию отца и фантазировал: вот я совершаю какой-нибудь великий подвиг, и отцу больше не надо надрываться на тяжелой работе, разбивать огромные камни. По утрам, перед его уходом на работу, я просыпался и, лежа на диване, следил за ним, пока он вставал. Каждое его движение было исполнено для меня важного смысла. Он часто сидел у стола со свечкой, растапливал смолу и смазывал глубокие кровавые трещины на руках, образовавшиеся от тяжелых инструментов и сырости. Я сидел, приподнявшись, на диване и глядел на отца, затаив дыхание. Отец целиком овладел моими мыслями.
Я мог ходить целыми днями, держа в руках какую-нибудь вещь, принадлежавшую отцу. По вечерам мне повязывали красивый бант, и я спешил ему навстречу по улице, ведущей в гавань, стараясь пробежать как можно дальше, чтобы прогулка обратно за руку с отцом заняла побольше времени. Мать даже начала ревновать.
— Ты от отца стал совсем без ума, мальчик! — говорила она, принаряжая меня.
Никогда еще я так не радовался жизни. Счастье переполняло меня, я не замечал окружающего. Умер дядя Матиас, и тетя Трине переехала вместе с детьми в Старый город. Но и это прошло мимо моего внимания. Только впоследствии удалось кое-что восстановить в памяти. В этот период для меня существовал только отец. Я завидовал .Георгу, которому приходилось часта помогать ему.
Раньше я с ужасом думал о том дне, когда отец заявит, что я уже достаточно взрослый, чтобы работать в каменоломне. Мать могла добиться от меня чего угодно, стоило ей лишь намекнуть, что она отправит меня к отцу. Но теперь из моей души исчез страх перед тяжелыми камнями и холодным ветром с Эресунна, я умолял отца взять меня с собой. Так как это не помогало, то однажды после полудня я прибежал туда сам. Отец высмеял меня, да еще в присутствии других рабочих:
— Ах ты неженка! Ведь ты даже камня с земли поднять не сможешь.
Он предложил мне попробовать, и, к сожалению, его предсказание оправдалось: я не мог сдвинуть камня с места. Мне стало очень стыдно.
— Камень примерз к земле еще с прошлой зимы,— сказал один из рабочих, как бы желая оправдать меня.
И все начали смеяться над камнем, который примерз с прошлого года и до сих пор не оттаял, хотя теперь уже осень. Честь моя была спасена.
— Я умею только надкалывать камень, — заявил я.
— Ну? В самом деле? — спросил отец и принес маленький лом.
Я вскарабкался на один из больших прибрежных камней, обросший морской тиной и ракушками и похожий на бородатую голову тролля. Усевшись на камень верхом, как и полагалось, я хотел по-настоящему показать себя, но в это время лом перевернулся у меня в руках и ударился плашмя, вместо того чтобы попасть острием. Георг расхохотался, а взрослые отвели глаза в сторону, едва удерживаясь от смеха. Я принялся громко реветь, но это мне не помогло: теперь никто не вступился за меня. Какой-то рабочий сунул мне монету в два эре — на крендель с тмином, а отец отпустил Георга с работы и разрешил нам пойти на мол.
В гавани стояли шхуны, груженные большими глыбами, поднятыми со дна моря. Огромные клещи спускались в трюм, затем поднимали камень и выбрасывали на мол. Я был вознагражден, и моя неудача завершилась огромным удовольствием, которое ничто больше не омрачало. К тому же всю дорогу домой отец вел меня за руку!
Для матери тоже наступила счастливая пора. Отец раньше ежедневно брал с собой из дому полбутылки водки к завтраку, как и другие рабочие, а теперь прекратил это. Раньше в неделю уходило полтора литра водки, что значительно сокращало получку.
Мать радовалась, что эта статья расхода наконец отпала, но сама продолжала работать, как и прежде. Она была слишком энергичная женщина и не могла удовлетвориться домашними делами. Теперь можно было отдавать маленькую сестру под присмотр на целый день: она уже умела ходить, и каждое утро я отводил ее к одной старушке, которая приглядывала за маленькими детьми, когда их матери уходили на работу. Небольшая комната всегда была набита малышами, которые играли на полу, держа во рту соску. Вокруг висели пеленки и штанишки. Воздух был такой спертый, что мне делалось дурно и кружилась голова. Даже теперь, когда я прихожу куда-нибудь, где на печке сушится детское белье, в моей памяти живо встает эта комната с ее запахами и шумом.
Мать почему-то перестала работать с мадам Сандру и часто брала меня с собой. Спереди, на самом животе, у нее висела широкая холщовая сумка, в которой всегда лежали деньги, даже когда она жаловалась на безденежье. Мать как-то по-особому запускала туда руку и вытаскивала целую горсть монет. Отсчитывая сдачу, она тут же принималась кричать:
— Селедки, селедки! Селедки хороши! Настоящие борнхольмские селедки! — И звонкий ее голос раздавался по всей улице.
Мать плохо умела переводить марки и скиллинги в кроны и эре, и вечером, когда мы подсчитывали выручку за день, часто случалось, что денег в сумке оказывалось меньше, чем следовало. Излишка же никогда не бывало, и это удивляло меня.
Мать, смеясь, говорила:
— Господь бог рехнулся бы, если бы допустил, чтобы беднякам переплачивали.
Подобные мелочи не могли испортить ей настроение.
После расчетов за товар, взятый у поставщика, и за наем тележки денег почти не оставалось — самое большее около кроны. Но все же мать считала день удачным и вытаскивала из комода коробку с накопленными грошами, — нам предстояло выкупить еще немало вещей, заложенных в трудные времена. Перину уже выкупили, и мать была очень рада.
— Кто знает, что может случиться, — говорила она. — Хорошая колбаса всегда быстро съедается.
— Почему? — спросил я, действительно замечая, что все самое вкусное всегда быстро исчезает.
— Потому что она имеет два конца! — коротко ответила мать.
— Да, но ведь плохая тоже имеет два конца, мама!
— Разумеется, но ты, вероятно, первый сделал это открытие, — заключила мать, и я страшно гордился собой.
Скептицизм матери оправдался. Настало время, когда недельный заработок отца с каждым разом стал уменьшаться. Отец ссылался то на одну, то на другую причину. Мать огорчалась, но молчала.
Однажды в субботу Георг пришел домой один. Отец послал его вперед — совсем как в былые дни. Мать с отчаянием смотрела на сына, опустив руки.
— Ты уже вернулся?! И один? — спросила она.
— Мы опять запили! — ответил брат и сделал движение головой: этим, мол, все сказано.
Мать как-то странно засмеялась.
— Ну да, конечно! Недолго пришлось Адаму быть в раю! — И она начала истерически смеяться, а потом впала в отчаяние.
Снова наступили прежние, серые и печальные, будни. Мать с раннего утра бегала в поисках заработка. Теперь нам опять было не по средствам отдавать сестренку на попечение старушки, и на меня снова надели домашнее ярмо. Снова я часто болел, — холод и переутомление сломили меня. По субботам мы сидели все вместе, говорили друг с другом шепотом и прислушивались— не идет ли отец:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Этот преступный метод оплаты труда применялся в какой-то мере и в других отраслях промышленности. Тем самым подталкивали воз, и без того сильно накренившийся. Нет ничего удивительного, что рабочие постепенно спивались.
Кто-то, кажется Эллен Кей, назвал девятнадцатое столетие «веком ребенка». Это один из тех случаев красивой лжи, которой был так богат либерализм в годы своего расцвета. В действительности никогда детям не было причинено столько зла, как в век промышленного капитализма, который под конец был вынужден издавать законы, ограничивающие детский труд, чтобы окончательно не погубить род человеческий.
Мне было восемь лет, когда наша семья переехала на Борнхольм; феодальные отношения, существовавшие там, позволяли использовать детский труд, но особенно этим не злоупотребляли, и хищнической эксплуатации ребенка не допускалось. Ребенок должен был что-то делать, но требования к нему были невелики, как, впрочем, и ко взрослым. Эксплуатация труда еще не превратилась там в потогонную систему. Ребенок по мере своих сил, главным образом дома, помогал родителям и старикам.
Только промышленный капитализм сделал из ребенка объект жестокой эксплуатации. Детский труд используется наравне со взрослым, капиталист ставит ребенка к машине и, если может заработать на этом хотя бы один грош, заменяет им взрослого рабочего. Капитализм пользуется хрупкими силами ребенка, нанося удар его же собственным родителям, ибо часто женщина, как более дешевая рабочая сила, вытесняет мужа и в свою очередь сама лишается заработка, когда ее заменяет ребенок.
Во времена моего детства все дети бедняков трудились наравне со своими матерями, если могли получить какую-нибудь работу. Мужчинам жилось гораздо легче, поскольку они проводили часть рабочего времени в трактире. Предприниматель от этого не очень страдал, — он всегда с лихвой мог наверстать потерянное. Поэтому он охотно разрешал им выпивать в рабочие часы и часто сам торговал водкой и пивом, строил трактиры возле своего предприятия. Там все отпускали в кредит, а раз в неделю, по субботам, долг вычитался из жалованья.
Часто расчет производился в самой лавке, чтобы можно было установить, все ли рабочие попались на приманку? Предприниматель одной рукой платил, а другой загребал деньги обратно.
Дети в этот «век ребенка», как правило, с самых ранних лет даже не знали, что значит иметь настоящего отца. Он — «дядя», как называла отца моя младшая сестричка, — уходил из дому около четырех утра; просыпаясь, мы его уже не видели. А когда отец возвращался вечером, мать всегда старалась, чтобы мы держались в сторонке: никогда нельзя было знать, в каком состоянии он вернется.. По воскресеньям отец обычно спал до полудня, потом одевался и шел к друзьям. Лишь изредка, когда к нам приходили гости, он оставался дома. При таком положении вряд ли могли создаться близкие отношения, он оставался для нас чужим «дядей».
Тем сильнее любили мы мать, хотя и она не в силах была дать нам, детям, почувствовать, что мы живем в «век ребенка». Для нас было величайшим счастьем находиться возле нее, когда она работала, — например, вместе с ней разносить газеты. Нам приходилось ей много помогать, времени для игр не оставалось. Питались мы скудно, одевались плохо. И самого важного в детстве — радости — почти не было. Капитализм превратил существование ребенка в ад.
Не становилось легче и оттого, что мы собственными глазами наблюдали иную, лучшую жизнь. В те времена появился новый тип людей — нечто вроде сектантов. Они жили совсем иначе, чем остальные, — ходили на собрания, где пели хором или вели беседы, а по воскресеньям, вместо того чтобы сидеть в трактире, отправлялись с женами и детьми в лес на прогулку. Они походили на членов религиозной секты, но, помимо этого, в них было что-то иное, дерзкое: они восставали против властей, устраивали шествия с красным флагом и сами хотели устанавливать плату за свой труд. Мать и другие женщины часто говорили о них как о сумасшедших, которые хотят перевернуть все вверх дном. Эти люди даже приносили домой недельный заработок, вместо того чтобы пропивать его, и не допускали, чтобы их жены и дети работали!
В нашем квартале жили такие люди, и я втайне завидовал их детям. Мы называли их «социалистовым отродьем», но это бранное прозвище было вызвано скорее завистью: на самом деле мы не прочь были бы оказаться на их месте. Одевались они лучше нас и держали себя с большой важностью, — казалось, независимость родителей передавалась и детям. Но больше всего я страдал, когда видел, какие товарищеские отношения существуют у такого ребенка с его отцом. Летом эти странные рабочие возвращались домой еще засветло» Мать заранее умывала детей, и они, держась за руки, бежали навстречу отцу и возвращались домой, сидя верхом на его плечах. При виде этого зрелища я готов был громко разреветься и не один раз подстерегал собственного отца, чтобы пережить нечто подобное. Увы! — мне не пришлось испытать такой радости.
Но вот однажды, в субботу, свершилось настоящее чудо.
Отец вернулся из Ютландии и начал работать в каменоломне, возле Известковой гавани. Атмосфера в доме снова сгустилась, и мы уже не чувствовали себя свободно. Приходилось все время быть настороже и взвешивать каждое слово, чтобы не проболтаться о том, как хорошо нам жилось все это время. Прошла неделя, и в субботу снова встал обычный роковой вопрос: принесет ли отец домой хоть часть недельного заработка, и какую часть? От этого зависело все наше существование в течение следующей недели, даже количество сала, намазываемого на хлеб.
В отличие от остальных шести дней недели, в субботу вечером мать не укладывала нас спать. В этот вечер мы были всегда наготове, чтобы сбегать в лавочку к мяснику, если вдруг...
В эту субботу мать, как обычно, вернулась рано. Только уселись мы в уголок в тоскливом ожидании и начали рассказывать друг другу что-то шепотом, как вдруг послышались знакомые шаги. Мать сидела, закрыв лицо руками. Вошел отец. А мы-то думали, он застрянет в трактире!
Отец вошел в комнату совсем не такой, как обычно, с веселым выражением на лице; неторопливо повесил у печки свою шапку и сумку, потом подсел к столу и выложил пригоршню денег. Десять крон — весь недельный заработок!
— Вот, мать! — сказал он застенчиво, не глядя в нашу сторону. — И приготовь хорошую закуску. Завтра мы поедем в лес. Мать чуть не вскрикнула, но вовремя сдержала себя: слишком бурное проявление радости легко могло вызвать неудовольствие отца. Она прижала руки к животу и сказала:
— Ах, у меня что-то опять появились боли.
Отец недоверчиво посмотрел на нее и распорядился:
— Ну, посылай скорее мальчиков!
Итак, это не сон. Покупки сделаны, и на следующий день мы действительно все вместе отправились в лес! Где мы были, я теперь не помню. Помню только, что я шел, держась за руку отца, и был на верху блаженства. Железный кулак, который умел так больно бить, нежно сжимал мою руку, и я каждую минуту подымал голову и говорил: «Папа!» Не помню, что мы видели во время этой прогулки, — наверное, я даже не обращал особого внимания на окружающее. Я был поглощен одной мыслью: позволит ли мне отец, как это делают другие «настоящие» отцы, покататься у него на плечах? Просить его об этом я не смел, но мне помогли тесные ботинки: пройдя еще немного, я от боли не мог больше сделать ни шагу. Мать что-то шепнула отцу, и я вдруг разом взлетел вверх и очутился у него на плечах, держась руками за его высокий потный лоб. Тут я получил награду за многие лишения! Это была одна из самых счастливых минут в моей жизни.
На большой поляне в лесу собралось много людей. Какой-то бородатый человек стоял на возвышении, размахивал руками и кричал: «Мы, рабочие...»
Он походил на апостола. Я засмотрелся на него, а когда наконец опомнился, оказалось, что родители куда-то исчезли. Земля подо мной словно разверзлась. Я уже привык, что радость всегда сменялась горем, и решил, что никогда больше не увижу ни отца, ни мать. Отчаяние охватило меня, и я побежал с тихим плачем,— громко закричать не хватало духу. Все казалось мне безнадежным и печальным. Особенно горевал я об отце, — может быть, первый раз в жизни я больше всего думал о нем. Ведь только что я обрел отца, у которого были ласковые руки и добрая улыбка, а теперь неожиданно потерял его! Посторонние люди подняли меня и
хотели поставить на трибуну, чтобы родные могли меня увидеть, — это происшествие грозило превратиться не только в печальную, а прямо-таки в неприятную историю.
Я был еще таким маленьким, что видел главным образом ноги взрослых, а не их лица. Неожиданно передо мной возникли светло-серые брюки отца, его начищенные до блеска ботинки, и я пронзительно закричал: «Папа, папа!» Все вокруг затыкали уши и смеялись.
После этой прогулки я все время ходил как хмельной, с жадностью скряги припоминал все подробности, а ночью прислушивался к тяжелому дыханию отца и фантазировал: вот я совершаю какой-нибудь великий подвиг, и отцу больше не надо надрываться на тяжелой работе, разбивать огромные камни. По утрам, перед его уходом на работу, я просыпался и, лежа на диване, следил за ним, пока он вставал. Каждое его движение было исполнено для меня важного смысла. Он часто сидел у стола со свечкой, растапливал смолу и смазывал глубокие кровавые трещины на руках, образовавшиеся от тяжелых инструментов и сырости. Я сидел, приподнявшись, на диване и глядел на отца, затаив дыхание. Отец целиком овладел моими мыслями.
Я мог ходить целыми днями, держа в руках какую-нибудь вещь, принадлежавшую отцу. По вечерам мне повязывали красивый бант, и я спешил ему навстречу по улице, ведущей в гавань, стараясь пробежать как можно дальше, чтобы прогулка обратно за руку с отцом заняла побольше времени. Мать даже начала ревновать.
— Ты от отца стал совсем без ума, мальчик! — говорила она, принаряжая меня.
Никогда еще я так не радовался жизни. Счастье переполняло меня, я не замечал окружающего. Умер дядя Матиас, и тетя Трине переехала вместе с детьми в Старый город. Но и это прошло мимо моего внимания. Только впоследствии удалось кое-что восстановить в памяти. В этот период для меня существовал только отец. Я завидовал .Георгу, которому приходилось часта помогать ему.
Раньше я с ужасом думал о том дне, когда отец заявит, что я уже достаточно взрослый, чтобы работать в каменоломне. Мать могла добиться от меня чего угодно, стоило ей лишь намекнуть, что она отправит меня к отцу. Но теперь из моей души исчез страх перед тяжелыми камнями и холодным ветром с Эресунна, я умолял отца взять меня с собой. Так как это не помогало, то однажды после полудня я прибежал туда сам. Отец высмеял меня, да еще в присутствии других рабочих:
— Ах ты неженка! Ведь ты даже камня с земли поднять не сможешь.
Он предложил мне попробовать, и, к сожалению, его предсказание оправдалось: я не мог сдвинуть камня с места. Мне стало очень стыдно.
— Камень примерз к земле еще с прошлой зимы,— сказал один из рабочих, как бы желая оправдать меня.
И все начали смеяться над камнем, который примерз с прошлого года и до сих пор не оттаял, хотя теперь уже осень. Честь моя была спасена.
— Я умею только надкалывать камень, — заявил я.
— Ну? В самом деле? — спросил отец и принес маленький лом.
Я вскарабкался на один из больших прибрежных камней, обросший морской тиной и ракушками и похожий на бородатую голову тролля. Усевшись на камень верхом, как и полагалось, я хотел по-настоящему показать себя, но в это время лом перевернулся у меня в руках и ударился плашмя, вместо того чтобы попасть острием. Георг расхохотался, а взрослые отвели глаза в сторону, едва удерживаясь от смеха. Я принялся громко реветь, но это мне не помогло: теперь никто не вступился за меня. Какой-то рабочий сунул мне монету в два эре — на крендель с тмином, а отец отпустил Георга с работы и разрешил нам пойти на мол.
В гавани стояли шхуны, груженные большими глыбами, поднятыми со дна моря. Огромные клещи спускались в трюм, затем поднимали камень и выбрасывали на мол. Я был вознагражден, и моя неудача завершилась огромным удовольствием, которое ничто больше не омрачало. К тому же всю дорогу домой отец вел меня за руку!
Для матери тоже наступила счастливая пора. Отец раньше ежедневно брал с собой из дому полбутылки водки к завтраку, как и другие рабочие, а теперь прекратил это. Раньше в неделю уходило полтора литра водки, что значительно сокращало получку.
Мать радовалась, что эта статья расхода наконец отпала, но сама продолжала работать, как и прежде. Она была слишком энергичная женщина и не могла удовлетвориться домашними делами. Теперь можно было отдавать маленькую сестру под присмотр на целый день: она уже умела ходить, и каждое утро я отводил ее к одной старушке, которая приглядывала за маленькими детьми, когда их матери уходили на работу. Небольшая комната всегда была набита малышами, которые играли на полу, держа во рту соску. Вокруг висели пеленки и штанишки. Воздух был такой спертый, что мне делалось дурно и кружилась голова. Даже теперь, когда я прихожу куда-нибудь, где на печке сушится детское белье, в моей памяти живо встает эта комната с ее запахами и шумом.
Мать почему-то перестала работать с мадам Сандру и часто брала меня с собой. Спереди, на самом животе, у нее висела широкая холщовая сумка, в которой всегда лежали деньги, даже когда она жаловалась на безденежье. Мать как-то по-особому запускала туда руку и вытаскивала целую горсть монет. Отсчитывая сдачу, она тут же принималась кричать:
— Селедки, селедки! Селедки хороши! Настоящие борнхольмские селедки! — И звонкий ее голос раздавался по всей улице.
Мать плохо умела переводить марки и скиллинги в кроны и эре, и вечером, когда мы подсчитывали выручку за день, часто случалось, что денег в сумке оказывалось меньше, чем следовало. Излишка же никогда не бывало, и это удивляло меня.
Мать, смеясь, говорила:
— Господь бог рехнулся бы, если бы допустил, чтобы беднякам переплачивали.
Подобные мелочи не могли испортить ей настроение.
После расчетов за товар, взятый у поставщика, и за наем тележки денег почти не оставалось — самое большее около кроны. Но все же мать считала день удачным и вытаскивала из комода коробку с накопленными грошами, — нам предстояло выкупить еще немало вещей, заложенных в трудные времена. Перину уже выкупили, и мать была очень рада.
— Кто знает, что может случиться, — говорила она. — Хорошая колбаса всегда быстро съедается.
— Почему? — спросил я, действительно замечая, что все самое вкусное всегда быстро исчезает.
— Потому что она имеет два конца! — коротко ответила мать.
— Да, но ведь плохая тоже имеет два конца, мама!
— Разумеется, но ты, вероятно, первый сделал это открытие, — заключила мать, и я страшно гордился собой.
Скептицизм матери оправдался. Настало время, когда недельный заработок отца с каждым разом стал уменьшаться. Отец ссылался то на одну, то на другую причину. Мать огорчалась, но молчала.
Однажды в субботу Георг пришел домой один. Отец послал его вперед — совсем как в былые дни. Мать с отчаянием смотрела на сына, опустив руки.
— Ты уже вернулся?! И один? — спросила она.
— Мы опять запили! — ответил брат и сделал движение головой: этим, мол, все сказано.
Мать как-то странно засмеялась.
— Ну да, конечно! Недолго пришлось Адаму быть в раю! — И она начала истерически смеяться, а потом впала в отчаяние.
Снова наступили прежние, серые и печальные, будни. Мать с раннего утра бегала в поисках заработка. Теперь нам опять было не по средствам отдавать сестренку на попечение старушки, и на меня снова надели домашнее ярмо. Снова я часто болел, — холод и переутомление сломили меня. По субботам мы сидели все вместе, говорили друг с другом шепотом и прислушивались— не идет ли отец:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18