Странно было видеть здесь эту беседку, похожую на те, о которых пишут в романах; в таких беседках влюбленные, обнявшись, смотрят на луну или пылко клянутся друг другу в верности.
Дети, которых привели сюда на свидание с отцами или старшими братьями, сидели у ног матерей. Они так притихли, что даже не обращали внимания на продавца халвы, расставившего на треножнике свой лоток.
Понаблюдав некоторое время за неподвижным часовым, Кямиль-бей обратился к Ахмету.
— Вот этому я поражаюсь,—сказал он.
— Чему? — равнодушно спросил Ахмет.
— Этому жандарму... Интересно, кто поставил его под ружье? Заряжено ли оно? Чем объяснить, что в оккупированной стране кое-кому из народа доверяется оружие?
— А почему же не доверить? Разве они не добросовестно охраняют нашего Ихсана?
— Чем доказана их верность?
— О верности солдат, может быть, совсем и не думают. В конце концов он сам такое же оружие, как его винтовка. Они опираются на офицеров.
— Вот этому-то я и удивляюсь.
— Не удивляйся! Большинство из тех, кому нельзя доверять, перебрались в Анатолию. Некоторым, живущим здесь, все осточертело. Другие борются против оккупантов. И лишь немногие остались верны властям. Не бу-
дем говорить о жандармском капитане. У нас есть даже паши, которые не брезгуют председательствовать в военном трибунале. — Он понизил голос.—А почему? Подумай-ка о нашем халифе... падишахе... Один товарищ, я тебя с ним познакомлю, он работает редактором газеты «Акшам», говорит: «Знамя нации падает так же, как и ее голова! Нация очень похожа на рыбу... Ее чистят с головы. С головы же она и портится».
Огромные створы тюремных ворот, казалось, никогда не открывались. Слева в них была небольшая дверь. Чтобы пройти через нее, надо было пригнуться.
Кямиль-бей поделился своими мыслями с Ахметом.
— Верно,— ответил Ахмет. — С тех пор как эти ворота сделаны, они открывались только один раз: во время всеобщей амнистии. Все девятьсот заключенных были сразу освобождены из тюрьмы. Но только на несколько часов...
— А что же случилось потом?
— Один из тех, кто был в это утро выпущен на свободу, известный вор Фитиль Нури — пьяница и наркоман, вошел в первую открытую дверь и стащил пару рваных тапочек. Его задержали и снова водворили в тюрьму. Три дня он сидел в этом огромном здании совсем один. Но через три дня тюрьма начала снова заполняться...
— Значит, амнистия не принесла никакой пользы?
— Принесла. Тем, кто совершил преступление впервые. Ведь они попали сюда случайно. Объявляя амнистию, общество возвращает себе таких людей. Если амнистий не будет, большинство из них погибнет для общества навсегда. Я где-то читал английскую поговорку; «Лучше девяносто девять преступников на свободе, чем один невинный в тюрьме».
— Но ведь амнистированный — не невинный? Он может быть убийцей.
— А почему он им стал? Для этого имеется тысяча причин. В половине совершенных убийств виновато общество, в другой половине—сам убитый... В большинстве случаев закон ловит тех, кто виноват на двадцать пять процентов, а наказывает их на все сто.
— Ты совсем не думаешь об убитых!
— Народная мудрость гласит; «Мертвый всегда виноват!»
— Неверно. Смысл этого выражения совсем иной. Он виноват потому, что не смог защитить себя. Разве ты не чувствуешь горечи в этих словах?
— Да полно тебе! Прощать всегда хорошо.
— Так что же, по-твоему, надо прощать Анзавура и тех, кто осудил нашего Ихсана?
— Я же сказал, что каждый преступник виноват только наполовину. Это касается и Анзавура... Будь я председателем военного трибунала, я бы эту сволочь десять раз приговорил к смерти, пять раз простил, а пять — повесил.
— Ты и впрямь стал революционером, Ахмет!
— Спасибо, брат. Сейчас это самая высшая похвала. Вдруг в тюремных воротах, в том месте, где была дверь,образовалась четырехугольная дыра. Толпа сразу заволновалась. Пользуясь своей силой, мужчины стали пробиваться вперед. Женщины, забыв о материнской нежности, грубо подталкивали детей, девушки, не думая о подобающей им вежливости и воспитанности, дерзили матерям.
От этого зрелища Кямиль-бею стало не по себе. Странно было видеть людей, толкавших друг друга и ругающихся лишь из-за того, чтобы в числе первых войти в тюрьму.
Но Ахмета все это не удивляло: он, видимо, уже привык к такому порядку.
— А ну, нажимай! — сказал он Кямиль-бею, приготовившись к штурму ворот.
— Может, подождем? Пусть немного пройдут, — предложил Кямиль-бей.
— Подумай, что ты говоришь? Так можно прождать до вечера.
— Разве так трудно пройти через дверь?
— Во дворе проверяют все, что принесли. Это долгая история.
— Что же они ищут?
— Гашиш, ножи... Всякие запрещенные вещи... Стражники сами приносят в тюрьму гашиш и ножи. Но, боясь, чтобы кто-нибудь не перебил у них это прибыльное дельце, они у каждого прощупывают вещи... Иди за мной.
Кямиль-бей и Ахмет были хорошо одеты, поэтому им уступили дорогу.
По ту сторону ворот стоял деревянный стол, возле которого сидел толстый охранник низкого роста, с черными как уголь бровями и усами. Грубо, точно ненавидя все эти бездушные вещи, раскрывал он пакеты, узлы, мешочки, проверяя их содержимое.
— Джелиль-эфенди! Джелиль-эфенди!
Услышав голос Ахмета, охранник поднял голову, улыбнулся, обнажив желтые зубы, но тотчас снова нахмурил брови, что придало его лицу грозное выражение, и крикнул столпившимся перед столом людям:
— Разойдись... Дай дорогу...
Несмотря на шум и возбуждение, толпа сейчас же расступилась.
Ахмет взял у Кямиль-бея пакет и положил его на стол.
— Этот господин пришел вместе с вами?—спросил охранник, кивая на Кямиль-бея.
— Да.
— Отлично. — Он подержал в руке пакет и, не открывая его, спросил:—Что здесь? Белье?
— Рубашки, полотенце, сахар, кофе,— ответил Кямиль-бей. — Открыть?
— Не надо.— Обернувшись, он крикнул:— Чукур! Эй, Чукур!.. Да посмотри же, бессовестный! К Абдулла-аге пришли посетители.
Маленький человечек, по прозвищу Чукур, подбежал и взял пакет.
Охранник для вида провел рукой по их карманам и сказал:
— Проходите!
Кямиль-бей взглянул на Чукура, которого в первый момент принял за мальчика. Это был невероятно худой безбородый и кривоногий лилипут. На ногах рваные туфли, на плечах, несмотря на холодную погоду, залатанная рубашка с засученными рукавами. Сверху синий грязный жилет. Маленький, на тонких кривых ножках, он напоминал дрессированную собачку, стоящую на задних лапках.
Миновав двухэтажное здание тюремной администрации, они вошли в ворота из толстых железных прутьев.
Налево тянулась стена, сложенная из огромных камней, направо простирался большой запущенный сад с оголенными стволами деревьев.
Напротив бассейна, у дверей двухэтажного здания, стоял какой-то блондин в светло-сером летнем пальто.
— Добро пожаловать!—неожиданно сказал он, протягивая руку.
Кямиль-бей с трудом узнал самого красивого юношу в лицее — Ихсана-ханым. Между этим измученным человеком и прежним цветущим юношей не было ничего общего.
— Рад тебя видеть, брат мой, — сказал Кямиль-бей, быстро подходя к нему. — Я должен был прийти раньше... гораздо раньше...
У Ихсана была теплая и сильная рука. Они обнялись.
— По правде говоря, я боялся вас беспокоить. Вы же знаете Ахмета... Он ведь очень легкомысленный. Совсем не изменился.
— Спасибо... Да... я очень благодарен Ахмету.
— Идемте... во дворе холодно... Долго ждали?
— Нет.
Вошли в здание. Коридор нижнего этажа был выложен мальтийским камнем. Пахло каким-то лекарством.
Поднялись на второй этаж и вошли в комнату, из окна которой был виден невысокий минарет. В комнате стояла белая больничная койка, белая тумбочка, несколько табуреток, небольшой стол и огромный шкаф. Пол был покрыт линолеумом. Топилась печь.
— Садитесь, пожалуйста... Давайте ваши пальто. Чу-кур, положи-ка то, что у тебя в руках, и закажи нам кофе.
— Вам сладкий?—спросил Ихсан Кямиль-бея.
Не поняв вопроса, тот посмотрел на него. По его растерянному взгляду было ясно, что он совсем иначе представлял себе тюрьму. Кямиль-бей довольно улыбнулся, словно с его длеч свалилась огромная тяжесть.
— Сладкий... А здесь уютно... Как дома...
— Да...
— Я так боялся... На днях мне показали одно место в министерстве юстиции... Совершенно пустой двор...
— Это дом предварительного заключения...
— Да, вероятно, дом предварительного заключения. А здесь иначе. Сад, бассейн, Летом у вас, должно быть, совсем хорошо.
— Это больничный двор. Здесь больница. В других отделениях дворы такие же, как и при доме предварительного заключения.
— Вы постоянно находитесь здесь?
— Да.
— Вы больны?
— Нет. Нас держат в этом доме, чтобы изолировать от других заключенных.
Ахмет подбросил в печь дров и поставил на нее чайник.
- Все в порядке, — сказал он, потирая руки.— Через полчаса будет чай.
— Знаешь, увидя Кямиль-бея, я не поверил своим глазам. Это ты хорошо сделал. Ведь вы совсем не изменились, Кямиль-бей. Или, может быть, мне так кажется, потому что я всегда представлял вас именно таким. А я очень изменился, не правда ли?
— Нет, не очень...— Кямиль-бей замялся, но затем решительно продолжал:—Да, вы очень изменились. Вы были совсем другим, вас трудно узнать. Пока я спокойно отсиживался в Европе, вы воевали...
— Офицер, попавший в плен во время войны, которую проиграла его страна, не должен вспоминать о том, что он воевал. Да и к чему? Мы начали Новую войну. Война всегда была мужским делом. Но сейчас это дело всех... К тому же женщины борются лучше нас. Посмотрели бы вы на площадь Султан Ахмет во время митинга. Черные женские покрывала реяли над головами, словно черные знамена. Это была толпа героинь. Возможно, в Англии и Франции все это уже не производит такого впечатления. Там к этому привыкли. Так вот, сейчас не имеет никакого значения то, что я воевал, а вы спокойно жили в Европе. Не расстраивайтесь из-за того, что не были на войне. Вас больше должно огорчать, что вы не видели митинга на площади Султан Ахмет. Женщины в один миг уничтожили перегородки в кондитерских и театрах, отделяющие их от мужчин, сорвали шторы в трамваях и на пароходах... Клянусь аллахом, в тот день Не-диме-ханым была больше мужчиной, чем я. И это женщина, которая всегда уверяла, что ничего не смыслит в мужских делах... Настоящая стамбульская госпожа... Сейчас, приходя сюда, она говорит со мной обо всем: о чер-
нилах, бумаге, о стоимости печати, о счетах распространителей газеты, о международной политике.
На подносе, начищенном до блеска, Чукур принес кофе.
— Где Абдулла-ага?—спросил его Ихсан.
— Он вышел во двор. Позвать?
— Если не занят, пусть придет.
Ихсан подождал, пока выйдет Чукур. Вид у Ихсана был такой, словно он собирался говорить о самом главном.
— Я прошу вас помочь Недиме-ханым. Не возражаете?
— Сочту за честь... Спасибо, что вспомнили обо мне.
— Я очень беспокоюсь за нее. Как подумаю, что она одна, просто сердце разрывается. Ахмет очень занят. К тому же он даже крохотной заметки написать не может. Верно?
— Не могу, — подтвердил Ахмет таким тоном, словно гордился этим.—-Где чай?
— В шкафу. Брось возиться, Чукур приготовит.
— У безбородого руки трясутся, когда он насыпает чай. Сам заварю, по всем правилам. Настоящий персидский чай... Я что-то продрог.
Ихсан, улыбаясь, смотрел на товарища. Затем, повернувшись к Кямиль-бею, серьезно сказал:
— Не будь митинга на площади Султан Ахмет, мне ни за что бы не вытащить Недиме-ханым в Бабыали. Вы сами должны понять, какое это для меня тяжкое решение... Во-первых, я ревнив, как черт, во-вторых, до мозга костей восточный человек... Вы видели газету?
— Да.
— Недиме может выпускать газету гораздо лучше меня, но я этого не хочу. Обращаться к интеллигенции бесполезно. Ей нечего сказать тем, кто с нами. Те же, кто нам не верит, из личной выгоды работают на врага. Но народу надо разъяснять. Надо разъяснять, что сейчас идет совершенно другая война, ничем не похожая ни на войну девяносто третьего года, ни на Балканскую, ни даже на только что закончившуюся мировую войну! Это совсем другая война... Гражданская, народная война, в которой должны объединиться все — женщины, мужчины,
Дети... Мы обязаны не только вести ее, но и выиграть. Вы тоже так думаете?
— Да... конечно.
На какое-то мгновение все замолчали. На плите совсем по-домашнему запел чайник, словно они сидели не в тюремной больнице, а в гостях. Но у Ихсана все кипело в душе, и казалось, он не выдержит и сорвется. А ведь Кямиль-бей полагал, что увидит его совершенно спокойным и уравновешенным, и не понимал причины его волнения. Откуда он мог знать, что такое нервное возбуждение охватывает каждого заключенного при виде нового посетителя. Это волнение, этот с трудом сдерживаемый огонь очень шел Ихсану. Да, он, несомненно, делал большое дело. Красота и величие этого дела подчеркивались еще и тем, что Ихсан держался очень просто.
— Какие новости из Анатолии?
Ахмет рассказал, назвал несколько имен. Теперь над делами анатолийцев уже не смеялись, как прежде. Многие из тех, кто вначале не принимал их намерения всерьез, сами примкнули к ним, перебежав в Анатолию. Особенно сильно на них повлияли оккупация Стамбула, разгон парламента и ссылка некоторых депутатов на остров Мальту. ' , ,
Ихсан прервал Ахмета на полуслове, словно ему было безразлично то, что он слышал.
— Я очень зол на Али Кемаля. И все же регулярно читаю его газету. Это своего рода тренировка нервов. Он заблуждается... Людям вообще свойственно заблуждаться, в этом нет ничего постыдного. Но разве в таком деле простительно заблуждаться? Дорогой мой, ведь здесь не может быть двух точек зрения. У нас один путь — путь борьбы... В плену со мной был преданный унтер — курд из Искилипа '. Он часто пел песню, от которой у меня слезы навертывались на глаза:
Хорошо бы надеть красные сапоги, Хорошо бы вскочить на рыжего скакуна, Хорошо бы умереть в жестоком бою.
Смерть пленника—смешная и жалкая смерть, господа! Совсем другое дело — смерть в бою, верхом на горячем коне, в красных, как кровь, сапогах... В лагере для
военнопленных при мне было два самоубийства. Один из самоубийц был офицером запаса. Он сам установил день своей смерти, решив, что, если до определенного срока не получит письма от жены, ему больше незачем жить. Но получить военнопленному в египетском лагере письмо из Стамбула было в то время так же невозможно, как, скажем, полететь на луну. Он повесился в уборной на патронташе. Гвоздь был вбит слишком низко, и офицер поджал под себя ноги. Страшное зрелище! Поджать ноги, чтобы больше не жить! Не знаю почему, но я не почувствовал к нему никакого сострадания. Может быть, оттого, что на войне слишком часто приходилось видеть смерть.
— А как покончил с собой второй?
— Еще хуже. Бритвой перерезал себе вены на руках... С тех пор я не могу видеть кровь. Это был араб в чине майора. Говорили, что он заболел сифилисом. В поражении есть и положительная сторона: проверяется сила воли. Только не поймите меня превратно, я говорю не о себе, не подумайте, что я считаю себя одним из тех, кто выдержал испытание.
— Генерал Буланже покончил жизнь самоубийством после того, как был избран президентом, значит, после победы.
— То была грязная победа.
Дверь в комнату открылась. На пороге стоял коренастый человек лет сорока, смуглый, за что и получил прозвище Араб. На его темном лице сверкали только белки глаз. У него были толстые руки и шея и удивительно тонкий голос. Он знал, что его голос не соответствует телосложению, поэтому старался говорить твердо и резко. Но ни этот голос, ни без конца мигающие глаза не внушали доверия.
— Добрый день, Ихсан-агабей...
— Привет, Абдулла-ага... прошу.
Абдулла важно вошел в комнату и сел на табуретку.
— Я не побеспокою?..
— Что ты, мой гость — твой гость. Садись, выпьем чайку...
— Чай готов? Значит, теща нас любит... Ихсан представил Кямиль-бею Абдуллу.
— Староста нашей тюрьмы. Он сделал мне Много Добра. Я ему очень благодарен....
— Полно тебе, Ихсан-агабей... О чем тут говорить! Как мы договорились, пусть так и будет, а то я больше не приду... Какой я благодетель? Это все твое благородство...
Несмотря на эти скромные слова, глаза Абдуллы светились превосходством. Он осклабился, обнажив желтые зубы. Его улыбка не понравилась Кямиль-бею. Конечно, это хитрый и жестокий человек! Трудно было заметить его хитрость, но злая улыбка сразу выдавала жестокость.
Чай пили молча. Кямиль-бей исподтишка разглядывал Абдулла-агу. На нем был костюм типичного стамбульского апаша: черный двубортный пиджак, черные брюки клеш, ботинки на высоких каблуках с пуговицами на боку, феска с суженным верхом, шелковая сорочка, фильдекосовая майка, красный, как феска, шерстяной кушак.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Дети, которых привели сюда на свидание с отцами или старшими братьями, сидели у ног матерей. Они так притихли, что даже не обращали внимания на продавца халвы, расставившего на треножнике свой лоток.
Понаблюдав некоторое время за неподвижным часовым, Кямиль-бей обратился к Ахмету.
— Вот этому я поражаюсь,—сказал он.
— Чему? — равнодушно спросил Ахмет.
— Этому жандарму... Интересно, кто поставил его под ружье? Заряжено ли оно? Чем объяснить, что в оккупированной стране кое-кому из народа доверяется оружие?
— А почему же не доверить? Разве они не добросовестно охраняют нашего Ихсана?
— Чем доказана их верность?
— О верности солдат, может быть, совсем и не думают. В конце концов он сам такое же оружие, как его винтовка. Они опираются на офицеров.
— Вот этому-то я и удивляюсь.
— Не удивляйся! Большинство из тех, кому нельзя доверять, перебрались в Анатолию. Некоторым, живущим здесь, все осточертело. Другие борются против оккупантов. И лишь немногие остались верны властям. Не бу-
дем говорить о жандармском капитане. У нас есть даже паши, которые не брезгуют председательствовать в военном трибунале. — Он понизил голос.—А почему? Подумай-ка о нашем халифе... падишахе... Один товарищ, я тебя с ним познакомлю, он работает редактором газеты «Акшам», говорит: «Знамя нации падает так же, как и ее голова! Нация очень похожа на рыбу... Ее чистят с головы. С головы же она и портится».
Огромные створы тюремных ворот, казалось, никогда не открывались. Слева в них была небольшая дверь. Чтобы пройти через нее, надо было пригнуться.
Кямиль-бей поделился своими мыслями с Ахметом.
— Верно,— ответил Ахмет. — С тех пор как эти ворота сделаны, они открывались только один раз: во время всеобщей амнистии. Все девятьсот заключенных были сразу освобождены из тюрьмы. Но только на несколько часов...
— А что же случилось потом?
— Один из тех, кто был в это утро выпущен на свободу, известный вор Фитиль Нури — пьяница и наркоман, вошел в первую открытую дверь и стащил пару рваных тапочек. Его задержали и снова водворили в тюрьму. Три дня он сидел в этом огромном здании совсем один. Но через три дня тюрьма начала снова заполняться...
— Значит, амнистия не принесла никакой пользы?
— Принесла. Тем, кто совершил преступление впервые. Ведь они попали сюда случайно. Объявляя амнистию, общество возвращает себе таких людей. Если амнистий не будет, большинство из них погибнет для общества навсегда. Я где-то читал английскую поговорку; «Лучше девяносто девять преступников на свободе, чем один невинный в тюрьме».
— Но ведь амнистированный — не невинный? Он может быть убийцей.
— А почему он им стал? Для этого имеется тысяча причин. В половине совершенных убийств виновато общество, в другой половине—сам убитый... В большинстве случаев закон ловит тех, кто виноват на двадцать пять процентов, а наказывает их на все сто.
— Ты совсем не думаешь об убитых!
— Народная мудрость гласит; «Мертвый всегда виноват!»
— Неверно. Смысл этого выражения совсем иной. Он виноват потому, что не смог защитить себя. Разве ты не чувствуешь горечи в этих словах?
— Да полно тебе! Прощать всегда хорошо.
— Так что же, по-твоему, надо прощать Анзавура и тех, кто осудил нашего Ихсана?
— Я же сказал, что каждый преступник виноват только наполовину. Это касается и Анзавура... Будь я председателем военного трибунала, я бы эту сволочь десять раз приговорил к смерти, пять раз простил, а пять — повесил.
— Ты и впрямь стал революционером, Ахмет!
— Спасибо, брат. Сейчас это самая высшая похвала. Вдруг в тюремных воротах, в том месте, где была дверь,образовалась четырехугольная дыра. Толпа сразу заволновалась. Пользуясь своей силой, мужчины стали пробиваться вперед. Женщины, забыв о материнской нежности, грубо подталкивали детей, девушки, не думая о подобающей им вежливости и воспитанности, дерзили матерям.
От этого зрелища Кямиль-бею стало не по себе. Странно было видеть людей, толкавших друг друга и ругающихся лишь из-за того, чтобы в числе первых войти в тюрьму.
Но Ахмета все это не удивляло: он, видимо, уже привык к такому порядку.
— А ну, нажимай! — сказал он Кямиль-бею, приготовившись к штурму ворот.
— Может, подождем? Пусть немного пройдут, — предложил Кямиль-бей.
— Подумай, что ты говоришь? Так можно прождать до вечера.
— Разве так трудно пройти через дверь?
— Во дворе проверяют все, что принесли. Это долгая история.
— Что же они ищут?
— Гашиш, ножи... Всякие запрещенные вещи... Стражники сами приносят в тюрьму гашиш и ножи. Но, боясь, чтобы кто-нибудь не перебил у них это прибыльное дельце, они у каждого прощупывают вещи... Иди за мной.
Кямиль-бей и Ахмет были хорошо одеты, поэтому им уступили дорогу.
По ту сторону ворот стоял деревянный стол, возле которого сидел толстый охранник низкого роста, с черными как уголь бровями и усами. Грубо, точно ненавидя все эти бездушные вещи, раскрывал он пакеты, узлы, мешочки, проверяя их содержимое.
— Джелиль-эфенди! Джелиль-эфенди!
Услышав голос Ахмета, охранник поднял голову, улыбнулся, обнажив желтые зубы, но тотчас снова нахмурил брови, что придало его лицу грозное выражение, и крикнул столпившимся перед столом людям:
— Разойдись... Дай дорогу...
Несмотря на шум и возбуждение, толпа сейчас же расступилась.
Ахмет взял у Кямиль-бея пакет и положил его на стол.
— Этот господин пришел вместе с вами?—спросил охранник, кивая на Кямиль-бея.
— Да.
— Отлично. — Он подержал в руке пакет и, не открывая его, спросил:—Что здесь? Белье?
— Рубашки, полотенце, сахар, кофе,— ответил Кямиль-бей. — Открыть?
— Не надо.— Обернувшись, он крикнул:— Чукур! Эй, Чукур!.. Да посмотри же, бессовестный! К Абдулла-аге пришли посетители.
Маленький человечек, по прозвищу Чукур, подбежал и взял пакет.
Охранник для вида провел рукой по их карманам и сказал:
— Проходите!
Кямиль-бей взглянул на Чукура, которого в первый момент принял за мальчика. Это был невероятно худой безбородый и кривоногий лилипут. На ногах рваные туфли, на плечах, несмотря на холодную погоду, залатанная рубашка с засученными рукавами. Сверху синий грязный жилет. Маленький, на тонких кривых ножках, он напоминал дрессированную собачку, стоящую на задних лапках.
Миновав двухэтажное здание тюремной администрации, они вошли в ворота из толстых железных прутьев.
Налево тянулась стена, сложенная из огромных камней, направо простирался большой запущенный сад с оголенными стволами деревьев.
Напротив бассейна, у дверей двухэтажного здания, стоял какой-то блондин в светло-сером летнем пальто.
— Добро пожаловать!—неожиданно сказал он, протягивая руку.
Кямиль-бей с трудом узнал самого красивого юношу в лицее — Ихсана-ханым. Между этим измученным человеком и прежним цветущим юношей не было ничего общего.
— Рад тебя видеть, брат мой, — сказал Кямиль-бей, быстро подходя к нему. — Я должен был прийти раньше... гораздо раньше...
У Ихсана была теплая и сильная рука. Они обнялись.
— По правде говоря, я боялся вас беспокоить. Вы же знаете Ахмета... Он ведь очень легкомысленный. Совсем не изменился.
— Спасибо... Да... я очень благодарен Ахмету.
— Идемте... во дворе холодно... Долго ждали?
— Нет.
Вошли в здание. Коридор нижнего этажа был выложен мальтийским камнем. Пахло каким-то лекарством.
Поднялись на второй этаж и вошли в комнату, из окна которой был виден невысокий минарет. В комнате стояла белая больничная койка, белая тумбочка, несколько табуреток, небольшой стол и огромный шкаф. Пол был покрыт линолеумом. Топилась печь.
— Садитесь, пожалуйста... Давайте ваши пальто. Чу-кур, положи-ка то, что у тебя в руках, и закажи нам кофе.
— Вам сладкий?—спросил Ихсан Кямиль-бея.
Не поняв вопроса, тот посмотрел на него. По его растерянному взгляду было ясно, что он совсем иначе представлял себе тюрьму. Кямиль-бей довольно улыбнулся, словно с его длеч свалилась огромная тяжесть.
— Сладкий... А здесь уютно... Как дома...
— Да...
— Я так боялся... На днях мне показали одно место в министерстве юстиции... Совершенно пустой двор...
— Это дом предварительного заключения...
— Да, вероятно, дом предварительного заключения. А здесь иначе. Сад, бассейн, Летом у вас, должно быть, совсем хорошо.
— Это больничный двор. Здесь больница. В других отделениях дворы такие же, как и при доме предварительного заключения.
— Вы постоянно находитесь здесь?
— Да.
— Вы больны?
— Нет. Нас держат в этом доме, чтобы изолировать от других заключенных.
Ахмет подбросил в печь дров и поставил на нее чайник.
- Все в порядке, — сказал он, потирая руки.— Через полчаса будет чай.
— Знаешь, увидя Кямиль-бея, я не поверил своим глазам. Это ты хорошо сделал. Ведь вы совсем не изменились, Кямиль-бей. Или, может быть, мне так кажется, потому что я всегда представлял вас именно таким. А я очень изменился, не правда ли?
— Нет, не очень...— Кямиль-бей замялся, но затем решительно продолжал:—Да, вы очень изменились. Вы были совсем другим, вас трудно узнать. Пока я спокойно отсиживался в Европе, вы воевали...
— Офицер, попавший в плен во время войны, которую проиграла его страна, не должен вспоминать о том, что он воевал. Да и к чему? Мы начали Новую войну. Война всегда была мужским делом. Но сейчас это дело всех... К тому же женщины борются лучше нас. Посмотрели бы вы на площадь Султан Ахмет во время митинга. Черные женские покрывала реяли над головами, словно черные знамена. Это была толпа героинь. Возможно, в Англии и Франции все это уже не производит такого впечатления. Там к этому привыкли. Так вот, сейчас не имеет никакого значения то, что я воевал, а вы спокойно жили в Европе. Не расстраивайтесь из-за того, что не были на войне. Вас больше должно огорчать, что вы не видели митинга на площади Султан Ахмет. Женщины в один миг уничтожили перегородки в кондитерских и театрах, отделяющие их от мужчин, сорвали шторы в трамваях и на пароходах... Клянусь аллахом, в тот день Не-диме-ханым была больше мужчиной, чем я. И это женщина, которая всегда уверяла, что ничего не смыслит в мужских делах... Настоящая стамбульская госпожа... Сейчас, приходя сюда, она говорит со мной обо всем: о чер-
нилах, бумаге, о стоимости печати, о счетах распространителей газеты, о международной политике.
На подносе, начищенном до блеска, Чукур принес кофе.
— Где Абдулла-ага?—спросил его Ихсан.
— Он вышел во двор. Позвать?
— Если не занят, пусть придет.
Ихсан подождал, пока выйдет Чукур. Вид у Ихсана был такой, словно он собирался говорить о самом главном.
— Я прошу вас помочь Недиме-ханым. Не возражаете?
— Сочту за честь... Спасибо, что вспомнили обо мне.
— Я очень беспокоюсь за нее. Как подумаю, что она одна, просто сердце разрывается. Ахмет очень занят. К тому же он даже крохотной заметки написать не может. Верно?
— Не могу, — подтвердил Ахмет таким тоном, словно гордился этим.—-Где чай?
— В шкафу. Брось возиться, Чукур приготовит.
— У безбородого руки трясутся, когда он насыпает чай. Сам заварю, по всем правилам. Настоящий персидский чай... Я что-то продрог.
Ихсан, улыбаясь, смотрел на товарища. Затем, повернувшись к Кямиль-бею, серьезно сказал:
— Не будь митинга на площади Султан Ахмет, мне ни за что бы не вытащить Недиме-ханым в Бабыали. Вы сами должны понять, какое это для меня тяжкое решение... Во-первых, я ревнив, как черт, во-вторых, до мозга костей восточный человек... Вы видели газету?
— Да.
— Недиме может выпускать газету гораздо лучше меня, но я этого не хочу. Обращаться к интеллигенции бесполезно. Ей нечего сказать тем, кто с нами. Те же, кто нам не верит, из личной выгоды работают на врага. Но народу надо разъяснять. Надо разъяснять, что сейчас идет совершенно другая война, ничем не похожая ни на войну девяносто третьего года, ни на Балканскую, ни даже на только что закончившуюся мировую войну! Это совсем другая война... Гражданская, народная война, в которой должны объединиться все — женщины, мужчины,
Дети... Мы обязаны не только вести ее, но и выиграть. Вы тоже так думаете?
— Да... конечно.
На какое-то мгновение все замолчали. На плите совсем по-домашнему запел чайник, словно они сидели не в тюремной больнице, а в гостях. Но у Ихсана все кипело в душе, и казалось, он не выдержит и сорвется. А ведь Кямиль-бей полагал, что увидит его совершенно спокойным и уравновешенным, и не понимал причины его волнения. Откуда он мог знать, что такое нервное возбуждение охватывает каждого заключенного при виде нового посетителя. Это волнение, этот с трудом сдерживаемый огонь очень шел Ихсану. Да, он, несомненно, делал большое дело. Красота и величие этого дела подчеркивались еще и тем, что Ихсан держался очень просто.
— Какие новости из Анатолии?
Ахмет рассказал, назвал несколько имен. Теперь над делами анатолийцев уже не смеялись, как прежде. Многие из тех, кто вначале не принимал их намерения всерьез, сами примкнули к ним, перебежав в Анатолию. Особенно сильно на них повлияли оккупация Стамбула, разгон парламента и ссылка некоторых депутатов на остров Мальту. ' , ,
Ихсан прервал Ахмета на полуслове, словно ему было безразлично то, что он слышал.
— Я очень зол на Али Кемаля. И все же регулярно читаю его газету. Это своего рода тренировка нервов. Он заблуждается... Людям вообще свойственно заблуждаться, в этом нет ничего постыдного. Но разве в таком деле простительно заблуждаться? Дорогой мой, ведь здесь не может быть двух точек зрения. У нас один путь — путь борьбы... В плену со мной был преданный унтер — курд из Искилипа '. Он часто пел песню, от которой у меня слезы навертывались на глаза:
Хорошо бы надеть красные сапоги, Хорошо бы вскочить на рыжего скакуна, Хорошо бы умереть в жестоком бою.
Смерть пленника—смешная и жалкая смерть, господа! Совсем другое дело — смерть в бою, верхом на горячем коне, в красных, как кровь, сапогах... В лагере для
военнопленных при мне было два самоубийства. Один из самоубийц был офицером запаса. Он сам установил день своей смерти, решив, что, если до определенного срока не получит письма от жены, ему больше незачем жить. Но получить военнопленному в египетском лагере письмо из Стамбула было в то время так же невозможно, как, скажем, полететь на луну. Он повесился в уборной на патронташе. Гвоздь был вбит слишком низко, и офицер поджал под себя ноги. Страшное зрелище! Поджать ноги, чтобы больше не жить! Не знаю почему, но я не почувствовал к нему никакого сострадания. Может быть, оттого, что на войне слишком часто приходилось видеть смерть.
— А как покончил с собой второй?
— Еще хуже. Бритвой перерезал себе вены на руках... С тех пор я не могу видеть кровь. Это был араб в чине майора. Говорили, что он заболел сифилисом. В поражении есть и положительная сторона: проверяется сила воли. Только не поймите меня превратно, я говорю не о себе, не подумайте, что я считаю себя одним из тех, кто выдержал испытание.
— Генерал Буланже покончил жизнь самоубийством после того, как был избран президентом, значит, после победы.
— То была грязная победа.
Дверь в комнату открылась. На пороге стоял коренастый человек лет сорока, смуглый, за что и получил прозвище Араб. На его темном лице сверкали только белки глаз. У него были толстые руки и шея и удивительно тонкий голос. Он знал, что его голос не соответствует телосложению, поэтому старался говорить твердо и резко. Но ни этот голос, ни без конца мигающие глаза не внушали доверия.
— Добрый день, Ихсан-агабей...
— Привет, Абдулла-ага... прошу.
Абдулла важно вошел в комнату и сел на табуретку.
— Я не побеспокою?..
— Что ты, мой гость — твой гость. Садись, выпьем чайку...
— Чай готов? Значит, теща нас любит... Ихсан представил Кямиль-бею Абдуллу.
— Староста нашей тюрьмы. Он сделал мне Много Добра. Я ему очень благодарен....
— Полно тебе, Ихсан-агабей... О чем тут говорить! Как мы договорились, пусть так и будет, а то я больше не приду... Какой я благодетель? Это все твое благородство...
Несмотря на эти скромные слова, глаза Абдуллы светились превосходством. Он осклабился, обнажив желтые зубы. Его улыбка не понравилась Кямиль-бею. Конечно, это хитрый и жестокий человек! Трудно было заметить его хитрость, но злая улыбка сразу выдавала жестокость.
Чай пили молча. Кямиль-бей исподтишка разглядывал Абдулла-агу. На нем был костюм типичного стамбульского апаша: черный двубортный пиджак, черные брюки клеш, ботинки на высоких каблуках с пуговицами на боку, феска с суженным верхом, шелковая сорочка, фильдекосовая майка, красный, как феска, шерстяной кушак.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36