Ахмет сам себя погубил». Кямиль-бею было страшно. А что, если его тоже будут пытать сегодня ночью, и завтра, и до тех пор, пока он не скажет всего? Вдруг и он за несколько дней станет таким, как Ахмет... выдаст Недиме... Ее приведут на очную ставку, и он будет стоять перед ней, как стоял Ахмет, будет плакать, причитая: «Я подлец, подлец!»
Задыхаясь от отчаяния, он снова прислушался. Опять этот непонятный глухой шум!
«Нет, честный человек никогда не окажется в таком положении! Необходимо что-то решить, решить сейчас же. Ведь будут пытать... пытать... пытать». Он почувствовал тошноту. «Слава аллаху, это от голода, а не от страха»,— подумал Кямиль-бей. Он вспомнил простодушное лицо и неуклюжую фигуру Рамиза-эфенди, хитрый взгляд высокого старого кучера. Какие они молодцы! Будь он на месте Рамиза-эфенди, возможно, и поверил бы, что человек, с которым он не успел даже поговорить, признался во всем. Он мог так растеряться, что выдал бы всех. Даже наверное. Тот, кто не попался в ловушку этого дурака следователя,— а Кямиль-бей был уверен, что следователь дурак,— вынесет и пытку. «Ведь не все после пытки становятся такими, как Ахмет... Рамиз-эфенди не выдаст даже под пыткой, в этом я уверен... А я?»
За дверью раздались шаги, Кямиль-бей затаил дыхание, его спина покрылась холодным потом. Он весь сжался, словно готовился к прыжку.
В щели под дверью показался слабый свет. Наконец кто-то живой! Никогда в жизни Кямиль-бей так не хотел увидеть человека, как в эту минуту.
Дверь открылась. За порогом лежали покупки, которые надзиратель положил на пол, чтобы отпереть замок. Кямиль-бей с радостью бросился к нему.
— Спасибо... друг, спасибо!
— Вот и свет. Еле достал этот фонарь. Он горит лучше лампы, не гаснет, — говорил надзиратель.
— Да благословит тебя аллах!
— Арестованным керосина не дают. Но сегодня ты гость.
— А разве света совсем не бывает?
— Кто даст денег на керосин, для того бывает.
— Хорошо. Завтра куплю керосин. А пока садись.
— Нет, я пойду.
—' Да что ты, садись. Вместе поужинаем.
— Не хочу, я уже поел.
— Так не годится. Поешь хоть немного, мне ведь тоже не очень хочется.
— Некоторые не могут есть, когда волнуются. А вот я наоборот. Когда мне что-нибудь не по душе, желудок у меня словно расширяется. Ем как овца, и днем и ночью.
Надзиратель почему-то не садился, а Кямиль-бей боялся, что он уйдет и снова оставит его одного. Наконец солдат повесил на гвоздь принесенный им корабельный фонарь, а халву и хлеб положил на койку.
— Ешь, — сказал он.
— Только с тобой.
— Хорошо, ради тебя возьму немного.
Он сел напротив Кямиль-бея. Это был голубоглазый простодушный парень, круглолицый и краснощекий. Одет он был плохо, от его ног несло потом.
Едва они начали есть, как солдат вдруг вспомнил:
— А воду-то я и забыл принести.
— Сейчас не нужно, потом сходишь.
— Как хочешь, но воду я принесу.
И хотя надзиратель казался простодушным, выйдя из камеры, он все же не забыл запереть за собой дверь. Вскоре он вернулся с жестяным закопченным кувшином.
— А стакана не нашел, ты уж не взыщи! Захочешь пить, пей прямо из горлышка. Здесь сидел Ариф-бей. Такой же, вроде тебя. Уж не знаю, по какому делу сюда попал... Он этот кувшин и оставил. Чего же ты не ешь? Так не годится. Я хоть и не сидел, но заключенных перевидал
видимо-невидимо. Здесь одно спасение — еда да сон. Время быстрее проходит.
Кямиль-бей с трудом проглотил несколько кусков хлеба и закурил. Видя, что его подопечный не ест, надзиратель тоже перестал.
— Почему так мало ешь?
— Наелся. Ты тоже съел немного. Будешь уходить, забери. Съешь завтра.
— Нет, так нельзя! Я хорошенько все заверну, а завтра сам доешь.
— Ну хорошо, как хочешь. Закури-ка сигарету.
— Я не курю. Пить хочешь?
— Нет.
— Если даже не хочешь пить, все равно, когда ешь, вода всегда должна стоять рядом. Мне так отец завещал. Вдруг хлеб застрянет в горле. Не приведи аллах, так и умереть можно.
— Отец-то жив?
— Нет, умер.
— Да продлит аллах твою жизнь! Ты откуда родом?
— Мы из Анатолии, анкарский вилайет, каза ' Чанкы-ры. Бывал в Чанкыры?
— Нет.
— Хорошие места... Я из деревни.
— Как твое имя?
— Ибрагим. А тебя как зовут?
— Кямиль.
— У меня есть племянник, тоже Кямиль. Бесстыжий! Только вы не подумайте чего, это я к слову!
— Что ты, дорогой... Почему же тебя не демобилизовали?
— А зачем мне демобилизоваться? Лейтенант не отпускает. Да я и сам не хочу. В Анатолии, говорят, и не поймешь, что делается. А мне в этом году ефрейтора обещали дать. Лейтенант сказал: «Мне не найти такого смышленого парня. Ты хорошо понял нашу службу. Не думай, говорит, о демобилизации. Я переговорил с майором. Произведут в ефрейторы. Потом сержанта дадут. Соберешь немного денег. К тому времени в Анатолии все успокоится». Я подумал и решил: «Верно он говорит. У нас крестьянам не сладко живется. Из Чанкыры все уходят на заработки.
В Зонгулдаке на шахтах работают. Чем под землей уголь возить, лучше тут остаться».
— Здесь много арестованных?
— Когда как. То много, то мало. Сейчас мало. Наверху сидят несколько офицеров, внизу — пять-шесть человек. Общих камер я не считаю. В них всегда полным-полно.
— А кто внизу сидит, кроме меня?
— Двое старших сержантов. Ты тоже старший сержант?
— Нет.
— И не офицер, а то бы тебя посадили в камеру на верхнем этаже. Значит, ты гражданский?
— Гражданский.
— Я слышал, твой отец был пашой?
— Да. Это верно.
— Почему же ты не стал офицером, раз отец был паша?
— Не отдал он меня в офицерскую школу.
— Ну и зря. Лучше офицерского дела не сыщешь. Во-первых, у них нет никаких занятий. На марше они едут на коне. На привале им ставят палатку. Ординарец есть, конюх тоже... Разозлился — лупи солдат. А во время боя сиди себе в тылу.
— Во время боя офицеры в тылу не сидят. У меня было много друзей офицеров. Все погибли на войне.
— Это уж как аллах захочет. Смерть — воля аллаха. Значит, пришло их время умирать.
— Не пошли бы на войну, так, может быть, и не умерли.
— Не грешите, эфендим, не грешите! Не может этого быть. Наступает его время, и человек умирает. Вот, пожалуйста, Якуб Джемиль, какой был здоровенный, а разве на войне умер? Да упокоит его аллах! Я не видел еще такого храброго человека. Тогда нас только что пригнали сюда. Говорят, Энвер-паша за что-то разозлился на него, Арестовали, да и посадили к нам. Его солдаты засели в лавке медника. Ну и орлы же эти солдаты Якуба Джеми-ля! У него был целый батальон головорезов, из арестантов набрал. Он мог отвоевать Багдад у англичан — стоило только захотеть. Вот он какой был! В этой же камере си-
дел, что и ты. Клянусь, подай он только знак своим солдатам, о которых я тебе говорил, они бы разорили весь Стамбул. Они были вооружены с головы до ног.
— Так зачем же они ждали сигнала? Почему не освободили его?
— Говорил же я тебе, что пришло его время. Хоть и посадили его сюда, но обезоружить не смогли. Так два пистолета и торчали у него из сапог. А мы были еще неопытны, левой руки от правой отличить не умели. Шла молва, что характер у него крутой. Захочет пить, а ты поздно принес воду—получай пулю в лоб. В уборную захочет, а ты не сразу отпер дверь — плохи твои дела... На дежурство шли, как на смерть. Закричит он, мы так и трясемся, только и думаем, как бы убежать.
— Разве вы не могли отнять у него пистолеты?
— А кто посмел бы? Он сказал: не дам! Попробуй отними. Вместе с ним сидели два его ординарца. Он и по нужде с ними ходил. Боялся, что нападут и отнимут у него оружие. Начальство тоже боялось его и даже на допрос не вызывало... Нам, эфендим, все это надоело... Смерть, так смерть, решили мы. В конце концов подкупили одного из ординарцев. «Сделаем тебя ефрейтором, сержантом, только согласись». Он и согласился. Однажды, когда Якуб Джемиль собирался пойти по надобности, ординарец вышел, немного постоял за дверью, затем вернулся и сказал: «Никого нет, полковник». Джемиль поверил ему, взял кувшин и пошел. А за колоннами уже спряталось шесть или семь сержантов морского патруля. Я как раз дежурил в тот день. Схватили мы Якуба Джемиля, а он как закричит: «Ах, вы, сволочи!» Но уже поздно было. Отняли мы у него пистолеты и вздохнули свободно. Разве мы не имели на это права?
— Имели.
— И все-таки мне до сих пор жаль его, эфендим. Раза два я возил его в трибунал. Он даже самому председателю рта не давал раскрыть. Откуда он знал столько слов? Ну, скажем, выучил, но как же он все их в голове держал? А если и запомнил, то почему не путал, а строчил ими, как из пулемета? Горе мне! Ведь это не что-нибудь, а трибунал. У меня никакой вины нет, и то коленки дрожат, когда я туда попадаю. Стоит кому-нибудь кашлянуть, сердце разрывается. Если бы меня стали допрашивать, я бы имени своего не смог выговорить, даже слюну не посмел бы про-
глотить. А он кричал на судей и ругал их на чем свет стоит. Говорят, что при вскрытии у него обнаружили двойное сердце, как у Хазрета Али. Один врач-немец предлагал за это сердце тысячи, но ему отказали... В трибунале говорил только Джемиль, все остальные слушали. «Разве этого не было?» — спрашивал он. «Разве было не так?» Даже камень и тот ответил бы, а судьи молчали. Сам председатель не смел поднять головы, только мотал ею, словно бык. Мне один знакомый писарь рассказывал, что сколько ни рылись в законах, так и не могли подобрать для него статьи. В то время в Стамбуле проживал один ученый немец. Решили обратиться к нему. «Ты должен знать», — сказали ему. Вот он-то и нашел. «В такой-то книге на такой-то странице есть для него статья», — говорит. Взяли книгу, открыли страницу, нашли статью, ну и осудили. Приговорили к казни. Никогда не забуду того жаркого дня. Нам приказали быть «в полной боевой готовности». Ну мы и приготовились. Собрали ранцы, ломы, лопаты. Получили по сто патронов на душу—и с аллахом! Было раннее утро. Впереди в фаэтоне ехал Якуб Джемиль. Его везли на расстрел, но, глядя на него, трудно было этому поверить... Даже на свадьбу не всегда так едут, эфен-дим. У всего взвода сердце кровью обливалось. На что старший сержант черствый человек, но и тот пожалел. «Ах ты, проклятый немец! — выругался он. — Какого героя погубил!» Мы направлялись в Кяатхане.
— А где же были его головорезы?
— Да разве их оставили, эфендим? Как только у него отняли пистолеты, солдат сразу же разбросали, как пшенку. По разным частям пораспихали.
— Вы направились в Кяатхане, ну, а дальше?
— Доехали до Эюбсултана. Солнце уже поднялось. Если солдат на марше не поет и не играет музыка, он быстро устает. Это хорошо знал и Якуб Джемиль. Он приказал нам: «Солдаты, сыны мои, запевай!» И мы запели:
Пусть саван окрасится кровью моей! Он знаменем будет для верных друзей!
Казалось, что все покойники на кладбище Эюб встали из могил. Солнце светит ярко, а душу тоска гложет. Эх,
И вспотели же мы. Якуб Джемиль-бей хорошо понимал солдат. Ведь его и расстреливали только за то, что он был на стороне солдат. «Я, — говорит он, — не признаю такую войну. Потом у нас за каждого меметчика ' ответ требовать будут. Нужно заключить мир!» Но разве правду слушают? Энвер-паша приказал: «Расстрелять, чтоб глаза мои больше его не видели!» Дальше буду короче рассказывать, устал. Везем мы Якуба Джемиля на расстрел, а навстречу нам арба с арбузами и дынями. Он словно только этого и ждал. Как закричит возчику: «Стой!» Ох, и умел же он кричать! Крикнет здесь, а на Бейоглу у человека уши лопнут. Возчик сразу остановился. «Эй, ты, албанец, сколько стоит весь твой товар?»—спросил он. Албанец ответил: «Два золотых». Откуда ему было знать в чем дело? Знал бы, так запросил бы пять золотых. Но он не знал, что человек идет на смерть. «Вот тебе три золотых,— говорит Джемиль-бей, — следуй за солдатами».
Прибыли в Кяатхане. На полянке приказал нам поставить ружья в козлы.
— Он приказал? Что ж, у вас командира не было?
— Как не быть? Много их было, но разве они посмели ему перечить? Якуб Джемиль-бей накормил нас досыта арбузами и дынями, а потом и говорит: «Дети мои, простите меня, ведь из-за меня вы устали». «Во благо»,—крикнули мы хором. Потом поставили столб и хотели привязать к нему Якуба Джемиля, но он не дался. Достал из кармана золотые часы. «Это, — говорит, — я взял на войне у одного английского генерала. Отнесите их Энвер-паше на память. Он меня расстреливает, а я не обижаюсь на него. Целую его в глаза». Помолился. Отделение прицелилось, раздался залп. И его не стало. Вот как поступили с героем. А ведь такие рождаются раз в сто лет. Эх, эфенди-ага, чего мы только не повидали за свою службу!
— Значит, пришло время смерти Якуба Джемиля?
— Конечно... А ты что, сомневаешься? Видно, такая смерть у него на роду была написана. Как в песне поется: «Не обойти того герою, что уготовила судьба...»
— Раз так, Ибрагим, значит, и наше нынешнее положение написано у нас на роду?
— Конечно.
— Тогда все хорошо, Ибрагим...
Кямиль-бей засмеялся, что очень удивило солдата.
— Ты сказал, что в нижнем этаже сидят пять-шесть человек, не так ли? — спросил Кямиль-бей немного успокоившись от этого разговора.
— Да. Двое из них старшие сержанты.
— Что они сделали?
— Один продал ротный инвентарь и потратил деньги на женщин. А другой застрелил английского офицера.
— Там еще Ахмет сидит. Ты знаешь его?
— Ахмет-бей? Офицер?
— Нет, гражданский. Он здесь уже три-четыре дня. Недавно еще в обморок упал.
— Ах, этот... Ну его. Очень уж малодушный. Малодушный, говорю, но не приведи господь даже гяуру попасться в лапы нашего сержанта Вахаба. Как начнет бить, аллаха забудешь.
— Ахмета много били?
— Да. Не знаю почему, но его много били.
— Чем же он их разозлил?
— Не по злости бьют. Больше бьют тех, кто говорит.
— Зачем же таких бить? Они ведь признаются.
— Некоторые думают так: «Дай схитрю! Немного расскажу, остальное утаю». Но не тут-то было. Если хоть что-нибудь сказал, пропал человек. До тех пор будут обрабатывать, пока все не расскажет. Тогда «не знаю» уже не поможет. По-моему, лучше или во всем признаться, или все отрицать, даже имя отца. Отрицание — крепость героя. Вот и все.
— А тогда что, не бьют?
— Будут бить, потерпи. Немного поколотят, упадешь в обморок. Подумают: «Еще умрет этот негодяй. Если что-нибудь знает, сказал бы». И перестанут бить.
— Правильно... Теперь я понял.
— Как же иначе? Надо молчать. Какой же это мужчина, если он все выбалтывает? Тебя за что посадили? Тоже англичанина убил?
— Нет. Меня Ахмет выдал.
— Вот гадина! Он мне сразу не понравился. Не волнуйся, эфенди-ага, его здесь так отделали, что он уже на человека не похож. У нас в таких случаях говорят: «То, что коза сдирает с дуба, выходит золой из ее кожи». Сержант Абдульвахаб переломал ему кости и отомстил за
тебя. Иначе и быть не может. — Ибрагим засмеялся. — Он просил меня купить ему завтра лекарства. Не буду я покупать лекарства этому подлецу.
— Нет, так нельзя. Если не купишь, меня обидишь. Я же не сержусь на него. Передай ему привет. Можно?
Ибрагим насторожился. Прищурив глаза, он подозрительно посмотрел на Кямиль-бея.
— Этого нельзя, — сказал он, — здесь ничего передавать не полагается. Запрещено. Ты что ж, за дурака меня считаешь?
— Да ведь всего-навсего привет.
— Мало ли что! Мы еще и не то видели. Каждое слово имеет много значений. Прошу прощения, я пойду...
— Посидел бы...
— Уже поздно. В нужник пойдешь? А то потом дверь не откроют.
— Хорошо, схожу.
Кямиль-бей жалел, что допустил неосторожность, вызвавшую, как ему показалось, подозрение у Ибрагима. Но Ибрагим ничего не подозревал и не боялся никаких запретов. Он просто любил рассказывать арестованным про Якуба Джемиля, хотя на самом деле не присутствовал при его казни, а лишь слышал о ней от других. Когда же ему больше не о чем было рассказывать, он под разными предлогами уходил.
Вернувшись из уборной, Ибрагим больше не вошел в камеру, а запер дверь на замок и ушел. В камере, тускло освещенной корабельным фонарем с закопченным стеклом, снова воцарилась гнетущая тишина.
Первое время после ухода Ибрагима Кямиль-бей еще находился под впечатлением только что услышанного рассказа. Значит, в этой камере сидел Якуб Джемиль. С двумя пистолетами за голенищами сапог... Когда Кямиль-бей ходил в уборную, ему показалось, что за колоннами он видит солдат морского патруля. Неужели Джемиль перед лицом смерти был таким героем? Он где-то читал, что это своего рода помешательство. «Помешательство, — подумал Кямиль-бей,—но какое великолепное помешательство».
Вдруг ему показалось, что он слышит крик. Волосы у него стали дыбом. Одиночество, тишина, какие-то зловещие звуки... невыносимо! «Пытают Ахмета из-за моего показания»,— подумал он.
Кямиль-бей еле держался на ногах. В таком состоянии невозможно вынести пытку. Он застонал: «Нермин, жена моя!» Великий гуманист Марат, зарезанный у себя дома с такой холодной жестокостью, перед смертью тоже звал свою жену.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Задыхаясь от отчаяния, он снова прислушался. Опять этот непонятный глухой шум!
«Нет, честный человек никогда не окажется в таком положении! Необходимо что-то решить, решить сейчас же. Ведь будут пытать... пытать... пытать». Он почувствовал тошноту. «Слава аллаху, это от голода, а не от страха»,— подумал Кямиль-бей. Он вспомнил простодушное лицо и неуклюжую фигуру Рамиза-эфенди, хитрый взгляд высокого старого кучера. Какие они молодцы! Будь он на месте Рамиза-эфенди, возможно, и поверил бы, что человек, с которым он не успел даже поговорить, признался во всем. Он мог так растеряться, что выдал бы всех. Даже наверное. Тот, кто не попался в ловушку этого дурака следователя,— а Кямиль-бей был уверен, что следователь дурак,— вынесет и пытку. «Ведь не все после пытки становятся такими, как Ахмет... Рамиз-эфенди не выдаст даже под пыткой, в этом я уверен... А я?»
За дверью раздались шаги, Кямиль-бей затаил дыхание, его спина покрылась холодным потом. Он весь сжался, словно готовился к прыжку.
В щели под дверью показался слабый свет. Наконец кто-то живой! Никогда в жизни Кямиль-бей так не хотел увидеть человека, как в эту минуту.
Дверь открылась. За порогом лежали покупки, которые надзиратель положил на пол, чтобы отпереть замок. Кямиль-бей с радостью бросился к нему.
— Спасибо... друг, спасибо!
— Вот и свет. Еле достал этот фонарь. Он горит лучше лампы, не гаснет, — говорил надзиратель.
— Да благословит тебя аллах!
— Арестованным керосина не дают. Но сегодня ты гость.
— А разве света совсем не бывает?
— Кто даст денег на керосин, для того бывает.
— Хорошо. Завтра куплю керосин. А пока садись.
— Нет, я пойду.
—' Да что ты, садись. Вместе поужинаем.
— Не хочу, я уже поел.
— Так не годится. Поешь хоть немного, мне ведь тоже не очень хочется.
— Некоторые не могут есть, когда волнуются. А вот я наоборот. Когда мне что-нибудь не по душе, желудок у меня словно расширяется. Ем как овца, и днем и ночью.
Надзиратель почему-то не садился, а Кямиль-бей боялся, что он уйдет и снова оставит его одного. Наконец солдат повесил на гвоздь принесенный им корабельный фонарь, а халву и хлеб положил на койку.
— Ешь, — сказал он.
— Только с тобой.
— Хорошо, ради тебя возьму немного.
Он сел напротив Кямиль-бея. Это был голубоглазый простодушный парень, круглолицый и краснощекий. Одет он был плохо, от его ног несло потом.
Едва они начали есть, как солдат вдруг вспомнил:
— А воду-то я и забыл принести.
— Сейчас не нужно, потом сходишь.
— Как хочешь, но воду я принесу.
И хотя надзиратель казался простодушным, выйдя из камеры, он все же не забыл запереть за собой дверь. Вскоре он вернулся с жестяным закопченным кувшином.
— А стакана не нашел, ты уж не взыщи! Захочешь пить, пей прямо из горлышка. Здесь сидел Ариф-бей. Такой же, вроде тебя. Уж не знаю, по какому делу сюда попал... Он этот кувшин и оставил. Чего же ты не ешь? Так не годится. Я хоть и не сидел, но заключенных перевидал
видимо-невидимо. Здесь одно спасение — еда да сон. Время быстрее проходит.
Кямиль-бей с трудом проглотил несколько кусков хлеба и закурил. Видя, что его подопечный не ест, надзиратель тоже перестал.
— Почему так мало ешь?
— Наелся. Ты тоже съел немного. Будешь уходить, забери. Съешь завтра.
— Нет, так нельзя! Я хорошенько все заверну, а завтра сам доешь.
— Ну хорошо, как хочешь. Закури-ка сигарету.
— Я не курю. Пить хочешь?
— Нет.
— Если даже не хочешь пить, все равно, когда ешь, вода всегда должна стоять рядом. Мне так отец завещал. Вдруг хлеб застрянет в горле. Не приведи аллах, так и умереть можно.
— Отец-то жив?
— Нет, умер.
— Да продлит аллах твою жизнь! Ты откуда родом?
— Мы из Анатолии, анкарский вилайет, каза ' Чанкы-ры. Бывал в Чанкыры?
— Нет.
— Хорошие места... Я из деревни.
— Как твое имя?
— Ибрагим. А тебя как зовут?
— Кямиль.
— У меня есть племянник, тоже Кямиль. Бесстыжий! Только вы не подумайте чего, это я к слову!
— Что ты, дорогой... Почему же тебя не демобилизовали?
— А зачем мне демобилизоваться? Лейтенант не отпускает. Да я и сам не хочу. В Анатолии, говорят, и не поймешь, что делается. А мне в этом году ефрейтора обещали дать. Лейтенант сказал: «Мне не найти такого смышленого парня. Ты хорошо понял нашу службу. Не думай, говорит, о демобилизации. Я переговорил с майором. Произведут в ефрейторы. Потом сержанта дадут. Соберешь немного денег. К тому времени в Анатолии все успокоится». Я подумал и решил: «Верно он говорит. У нас крестьянам не сладко живется. Из Чанкыры все уходят на заработки.
В Зонгулдаке на шахтах работают. Чем под землей уголь возить, лучше тут остаться».
— Здесь много арестованных?
— Когда как. То много, то мало. Сейчас мало. Наверху сидят несколько офицеров, внизу — пять-шесть человек. Общих камер я не считаю. В них всегда полным-полно.
— А кто внизу сидит, кроме меня?
— Двое старших сержантов. Ты тоже старший сержант?
— Нет.
— И не офицер, а то бы тебя посадили в камеру на верхнем этаже. Значит, ты гражданский?
— Гражданский.
— Я слышал, твой отец был пашой?
— Да. Это верно.
— Почему же ты не стал офицером, раз отец был паша?
— Не отдал он меня в офицерскую школу.
— Ну и зря. Лучше офицерского дела не сыщешь. Во-первых, у них нет никаких занятий. На марше они едут на коне. На привале им ставят палатку. Ординарец есть, конюх тоже... Разозлился — лупи солдат. А во время боя сиди себе в тылу.
— Во время боя офицеры в тылу не сидят. У меня было много друзей офицеров. Все погибли на войне.
— Это уж как аллах захочет. Смерть — воля аллаха. Значит, пришло их время умирать.
— Не пошли бы на войну, так, может быть, и не умерли.
— Не грешите, эфендим, не грешите! Не может этого быть. Наступает его время, и человек умирает. Вот, пожалуйста, Якуб Джемиль, какой был здоровенный, а разве на войне умер? Да упокоит его аллах! Я не видел еще такого храброго человека. Тогда нас только что пригнали сюда. Говорят, Энвер-паша за что-то разозлился на него, Арестовали, да и посадили к нам. Его солдаты засели в лавке медника. Ну и орлы же эти солдаты Якуба Джеми-ля! У него был целый батальон головорезов, из арестантов набрал. Он мог отвоевать Багдад у англичан — стоило только захотеть. Вот он какой был! В этой же камере си-
дел, что и ты. Клянусь, подай он только знак своим солдатам, о которых я тебе говорил, они бы разорили весь Стамбул. Они были вооружены с головы до ног.
— Так зачем же они ждали сигнала? Почему не освободили его?
— Говорил же я тебе, что пришло его время. Хоть и посадили его сюда, но обезоружить не смогли. Так два пистолета и торчали у него из сапог. А мы были еще неопытны, левой руки от правой отличить не умели. Шла молва, что характер у него крутой. Захочет пить, а ты поздно принес воду—получай пулю в лоб. В уборную захочет, а ты не сразу отпер дверь — плохи твои дела... На дежурство шли, как на смерть. Закричит он, мы так и трясемся, только и думаем, как бы убежать.
— Разве вы не могли отнять у него пистолеты?
— А кто посмел бы? Он сказал: не дам! Попробуй отними. Вместе с ним сидели два его ординарца. Он и по нужде с ними ходил. Боялся, что нападут и отнимут у него оружие. Начальство тоже боялось его и даже на допрос не вызывало... Нам, эфендим, все это надоело... Смерть, так смерть, решили мы. В конце концов подкупили одного из ординарцев. «Сделаем тебя ефрейтором, сержантом, только согласись». Он и согласился. Однажды, когда Якуб Джемиль собирался пойти по надобности, ординарец вышел, немного постоял за дверью, затем вернулся и сказал: «Никого нет, полковник». Джемиль поверил ему, взял кувшин и пошел. А за колоннами уже спряталось шесть или семь сержантов морского патруля. Я как раз дежурил в тот день. Схватили мы Якуба Джемиля, а он как закричит: «Ах, вы, сволочи!» Но уже поздно было. Отняли мы у него пистолеты и вздохнули свободно. Разве мы не имели на это права?
— Имели.
— И все-таки мне до сих пор жаль его, эфендим. Раза два я возил его в трибунал. Он даже самому председателю рта не давал раскрыть. Откуда он знал столько слов? Ну, скажем, выучил, но как же он все их в голове держал? А если и запомнил, то почему не путал, а строчил ими, как из пулемета? Горе мне! Ведь это не что-нибудь, а трибунал. У меня никакой вины нет, и то коленки дрожат, когда я туда попадаю. Стоит кому-нибудь кашлянуть, сердце разрывается. Если бы меня стали допрашивать, я бы имени своего не смог выговорить, даже слюну не посмел бы про-
глотить. А он кричал на судей и ругал их на чем свет стоит. Говорят, что при вскрытии у него обнаружили двойное сердце, как у Хазрета Али. Один врач-немец предлагал за это сердце тысячи, но ему отказали... В трибунале говорил только Джемиль, все остальные слушали. «Разве этого не было?» — спрашивал он. «Разве было не так?» Даже камень и тот ответил бы, а судьи молчали. Сам председатель не смел поднять головы, только мотал ею, словно бык. Мне один знакомый писарь рассказывал, что сколько ни рылись в законах, так и не могли подобрать для него статьи. В то время в Стамбуле проживал один ученый немец. Решили обратиться к нему. «Ты должен знать», — сказали ему. Вот он-то и нашел. «В такой-то книге на такой-то странице есть для него статья», — говорит. Взяли книгу, открыли страницу, нашли статью, ну и осудили. Приговорили к казни. Никогда не забуду того жаркого дня. Нам приказали быть «в полной боевой готовности». Ну мы и приготовились. Собрали ранцы, ломы, лопаты. Получили по сто патронов на душу—и с аллахом! Было раннее утро. Впереди в фаэтоне ехал Якуб Джемиль. Его везли на расстрел, но, глядя на него, трудно было этому поверить... Даже на свадьбу не всегда так едут, эфен-дим. У всего взвода сердце кровью обливалось. На что старший сержант черствый человек, но и тот пожалел. «Ах ты, проклятый немец! — выругался он. — Какого героя погубил!» Мы направлялись в Кяатхане.
— А где же были его головорезы?
— Да разве их оставили, эфендим? Как только у него отняли пистолеты, солдат сразу же разбросали, как пшенку. По разным частям пораспихали.
— Вы направились в Кяатхане, ну, а дальше?
— Доехали до Эюбсултана. Солнце уже поднялось. Если солдат на марше не поет и не играет музыка, он быстро устает. Это хорошо знал и Якуб Джемиль. Он приказал нам: «Солдаты, сыны мои, запевай!» И мы запели:
Пусть саван окрасится кровью моей! Он знаменем будет для верных друзей!
Казалось, что все покойники на кладбище Эюб встали из могил. Солнце светит ярко, а душу тоска гложет. Эх,
И вспотели же мы. Якуб Джемиль-бей хорошо понимал солдат. Ведь его и расстреливали только за то, что он был на стороне солдат. «Я, — говорит он, — не признаю такую войну. Потом у нас за каждого меметчика ' ответ требовать будут. Нужно заключить мир!» Но разве правду слушают? Энвер-паша приказал: «Расстрелять, чтоб глаза мои больше его не видели!» Дальше буду короче рассказывать, устал. Везем мы Якуба Джемиля на расстрел, а навстречу нам арба с арбузами и дынями. Он словно только этого и ждал. Как закричит возчику: «Стой!» Ох, и умел же он кричать! Крикнет здесь, а на Бейоглу у человека уши лопнут. Возчик сразу остановился. «Эй, ты, албанец, сколько стоит весь твой товар?»—спросил он. Албанец ответил: «Два золотых». Откуда ему было знать в чем дело? Знал бы, так запросил бы пять золотых. Но он не знал, что человек идет на смерть. «Вот тебе три золотых,— говорит Джемиль-бей, — следуй за солдатами».
Прибыли в Кяатхане. На полянке приказал нам поставить ружья в козлы.
— Он приказал? Что ж, у вас командира не было?
— Как не быть? Много их было, но разве они посмели ему перечить? Якуб Джемиль-бей накормил нас досыта арбузами и дынями, а потом и говорит: «Дети мои, простите меня, ведь из-за меня вы устали». «Во благо»,—крикнули мы хором. Потом поставили столб и хотели привязать к нему Якуба Джемиля, но он не дался. Достал из кармана золотые часы. «Это, — говорит, — я взял на войне у одного английского генерала. Отнесите их Энвер-паше на память. Он меня расстреливает, а я не обижаюсь на него. Целую его в глаза». Помолился. Отделение прицелилось, раздался залп. И его не стало. Вот как поступили с героем. А ведь такие рождаются раз в сто лет. Эх, эфенди-ага, чего мы только не повидали за свою службу!
— Значит, пришло время смерти Якуба Джемиля?
— Конечно... А ты что, сомневаешься? Видно, такая смерть у него на роду была написана. Как в песне поется: «Не обойти того герою, что уготовила судьба...»
— Раз так, Ибрагим, значит, и наше нынешнее положение написано у нас на роду?
— Конечно.
— Тогда все хорошо, Ибрагим...
Кямиль-бей засмеялся, что очень удивило солдата.
— Ты сказал, что в нижнем этаже сидят пять-шесть человек, не так ли? — спросил Кямиль-бей немного успокоившись от этого разговора.
— Да. Двое из них старшие сержанты.
— Что они сделали?
— Один продал ротный инвентарь и потратил деньги на женщин. А другой застрелил английского офицера.
— Там еще Ахмет сидит. Ты знаешь его?
— Ахмет-бей? Офицер?
— Нет, гражданский. Он здесь уже три-четыре дня. Недавно еще в обморок упал.
— Ах, этот... Ну его. Очень уж малодушный. Малодушный, говорю, но не приведи господь даже гяуру попасться в лапы нашего сержанта Вахаба. Как начнет бить, аллаха забудешь.
— Ахмета много били?
— Да. Не знаю почему, но его много били.
— Чем же он их разозлил?
— Не по злости бьют. Больше бьют тех, кто говорит.
— Зачем же таких бить? Они ведь признаются.
— Некоторые думают так: «Дай схитрю! Немного расскажу, остальное утаю». Но не тут-то было. Если хоть что-нибудь сказал, пропал человек. До тех пор будут обрабатывать, пока все не расскажет. Тогда «не знаю» уже не поможет. По-моему, лучше или во всем признаться, или все отрицать, даже имя отца. Отрицание — крепость героя. Вот и все.
— А тогда что, не бьют?
— Будут бить, потерпи. Немного поколотят, упадешь в обморок. Подумают: «Еще умрет этот негодяй. Если что-нибудь знает, сказал бы». И перестанут бить.
— Правильно... Теперь я понял.
— Как же иначе? Надо молчать. Какой же это мужчина, если он все выбалтывает? Тебя за что посадили? Тоже англичанина убил?
— Нет. Меня Ахмет выдал.
— Вот гадина! Он мне сразу не понравился. Не волнуйся, эфенди-ага, его здесь так отделали, что он уже на человека не похож. У нас в таких случаях говорят: «То, что коза сдирает с дуба, выходит золой из ее кожи». Сержант Абдульвахаб переломал ему кости и отомстил за
тебя. Иначе и быть не может. — Ибрагим засмеялся. — Он просил меня купить ему завтра лекарства. Не буду я покупать лекарства этому подлецу.
— Нет, так нельзя. Если не купишь, меня обидишь. Я же не сержусь на него. Передай ему привет. Можно?
Ибрагим насторожился. Прищурив глаза, он подозрительно посмотрел на Кямиль-бея.
— Этого нельзя, — сказал он, — здесь ничего передавать не полагается. Запрещено. Ты что ж, за дурака меня считаешь?
— Да ведь всего-навсего привет.
— Мало ли что! Мы еще и не то видели. Каждое слово имеет много значений. Прошу прощения, я пойду...
— Посидел бы...
— Уже поздно. В нужник пойдешь? А то потом дверь не откроют.
— Хорошо, схожу.
Кямиль-бей жалел, что допустил неосторожность, вызвавшую, как ему показалось, подозрение у Ибрагима. Но Ибрагим ничего не подозревал и не боялся никаких запретов. Он просто любил рассказывать арестованным про Якуба Джемиля, хотя на самом деле не присутствовал при его казни, а лишь слышал о ней от других. Когда же ему больше не о чем было рассказывать, он под разными предлогами уходил.
Вернувшись из уборной, Ибрагим больше не вошел в камеру, а запер дверь на замок и ушел. В камере, тускло освещенной корабельным фонарем с закопченным стеклом, снова воцарилась гнетущая тишина.
Первое время после ухода Ибрагима Кямиль-бей еще находился под впечатлением только что услышанного рассказа. Значит, в этой камере сидел Якуб Джемиль. С двумя пистолетами за голенищами сапог... Когда Кямиль-бей ходил в уборную, ему показалось, что за колоннами он видит солдат морского патруля. Неужели Джемиль перед лицом смерти был таким героем? Он где-то читал, что это своего рода помешательство. «Помешательство, — подумал Кямиль-бей,—но какое великолепное помешательство».
Вдруг ему показалось, что он слышит крик. Волосы у него стали дыбом. Одиночество, тишина, какие-то зловещие звуки... невыносимо! «Пытают Ахмета из-за моего показания»,— подумал он.
Кямиль-бей еле держался на ногах. В таком состоянии невозможно вынести пытку. Он застонал: «Нермин, жена моя!» Великий гуманист Марат, зарезанный у себя дома с такой холодной жестокостью, перед смертью тоже звал свою жену.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36