Кричи на них, шуми, даже матюкайся, если хочешь. Но ни в какую физическую борьбу с ними тебя вступать никто не обязывает — это ты должен знать. Бить их не моги — ни палкой, ни камнем, ни кулаком. Нельзя. Только в пределах дозволенной самообороны.
— Короче говоря,— сделал вывод Федя,— я лишь обыкновенное передвижное пугало.
—А это уже метафизика,— сказал Гоголев.
Пока же Федя жил спокойно. И даже не без удовольствий: лакомился лучшими гроздьями, спал на сухой траве, источающей огромными дозами фитонциды, изучал звездное небо и пел под гитару навеянные новой жизнью песни:
Ну-ка; девки, мойте ноги — Будем ягоды давить, Сладку ягоду давить, Вина красные бродить...
В шалаше, развалясь на траве, их поджидал Никифоров.
— Дорогой гость,— сказал о нем Федя,— мыслитель. Докопался до сути «Я» Фихте! Еще чуть-чуть — и откроет путь к бессмертию.
— Здравствуйте, Никифоров. Давненько не виделись.— Кретов, садясь рядом с ним, пожал ему руку.— Неужели докопались до сути Я?
— Ваш друг говорит, что это сделал уже какой-то
Фихте...
— Плевать нам на Фихте,— сказал, смеясь, Кретов.— Да и никто не помнит теперь, что там открыл Фихте. Давайте вашу теорию, Никифоров. Поговорим о высоких материях, а то ведь мелочи заели.
— Мелочи заедают — это точно,— согласился Никифоров.— Мелочи — это как та японская казнь, когда капают на голову до тех пор, пока человек не сойдет с ума или пока капли череп не продолбят. А высокие материи — это полет, свобода, красота!
Кретов посмотрел на Федю, потом на Никифорова, затем снова на Федю и на Никифорова. Внешне они все-таки не очень походили друг на друга, но жесты, но манера говорить!.. Не зря все же Никифоров напоминал Кретову о Феде, «...это полет, свобода, красота!»—произнес Никифоров, тряся над головой руками точно так, как делал это Федя, точно так делая выдох на каждом слове, точно так морща нос и дергая правой ногой. Может быть, ему не хватало только Фединой иронии, Фединого баламутства.
— Не забывайте про Я,— напомнил Никифорову Кретов.— Давайте же вашу теорию про Я!
— Тут важно не само открытие,— с готовностью переключился на свою новую теорию Никифоров,— а подход к нему, метод, путь. И если мы пройдем этот путь до конца, то вот вам и будет открытие этого Я. Путь же такой начинается от аксиомы: то, что не подчиняется моему мысленному приказу, то не-Я. И вот мы видим, что природа не подчиняется нашим мысленным приказам, значит, природа — это не Я. Тело паше в главном не подчиняется мысленным приказам, значит, оно — тоже не-Я. То есть оно растет, стареет, болеет, умирает, разлагается, исчезает, хотя мы этого не хотим, не желаем, приказываем ему другое, но оно плюет на эти приказы. И все же оно чем-то связано с этим Я, находится близко к нему, потому что движется в пространстве по нашему мысленному приказу.
— Так, тело мы отбросили. Что еще остается? — спросил Кретов.
— Еще чувства. Подчиняются они нам или не подчиняются? — задал вопрос Никифоров и сам же ответил: — Не подчиняются. Нельзя полюбить и разлюбить по приказу, захотеть или расхотеть есть, рассердиться или не рассердиться, обрадоваться или не обрадоваться». Не подчиняются. Значит, они тоже — не-Я. Все наши знания — не-Я: дважды два — все равно четыре, если ты даже прикажешь, чтоб было пять. Сама мысль строится не по нашей воле, а по законам. Мысль, значит, тоже не-Я. Что еще осталось?
— Ничего,— ответил Кретов.— Ничего не осталось: природу отбросили, тело отбросили, чувства отбросили и мысли отбросили. Больше ничего нет. Все отбросили. А где же Я? Немедленно отвечайте, Никифоров!
— Я — это то, от имени чего мы отдаем мысленные приказы,— ответил Никифоров.
— И что же это? Неужели душа, Никифоров?
— Не знаю,— вздохнул Никифоров.— Я — это то, что является самим собой. Вот тут ваш товарищ предложил научное определение. Как вы сказали? — спросил он Федю.
— Замкнутое в себе самом тождество! — торжественно произнес Федя.
— Вот,— развел руками Никифоров.— Это все.
— Монада, что ли? Лейбниц? А ну вас к лешему, друзья! — сказал Кретов.— И ко всем чертям вместе с Фихте и Лейбницем! Давайте лучше потолкуем о счастье! Вот что такое, по-вашему, счастье, Никифоров?
- Определение счастью дать нельзя,- ответил, не задумываясь, Никифоров.
— Почему же?
— Потому что оно у каждого свое. Как кто себе воображает счастье, такое оно и есть. Нельзя сказать: делай то-то И то-то и ты будешь счастлив. Никого не научишь, как быть счастливым. Надо учить не счастью, а справедливости, потому что справедливость не делает других людей несчастными. Справедливый человек лучше счастливого, потому что счастливым может быть и подлец.
— Замечательно! — искренне сказал Федя.— Счастливый подлец. Счастливый подлец — это человек, который счастлив за счет другого. Тема для песни! Попробую сегодня же сочинить...
— Кто-то идет,— сказал Кретов, услышав чьи-то отдаленные шаркающие шаги.— Не к нам ли?
Федя выполз из шалаша.
— Ну кто там? — спросил Кретов, которому лень было выбираться наружу.
— Старуха какая-то,— ответил Федя,— Едва ковыляет, бедная. Никифоров,— позвал он,— взгляните-ка!
— Э-хе-хе! — закряхтел Никифоров, двинувшись к лазу на четвереньках.— Нигде нет покоя. По мою душу, наверное: опять что-нибудь на ферме не так.
Никифоров ошибся. Пришла Кудашиха. И не к нему, а к Кретову. Кретов не виделся с ней больше месяца. Но все же это был не такой большой срок, чтоб можно было так постареть, как постарела Кудашиха. Лицом постарела и ссутулилась. Пришла, опираясь на палку.
— Болели, что ли? — спросил Кретов, предложив ей присесть на тарный ящик.
— И болела, и все такое,— ответила Кудашиха.— А пуще всего дети замучили. Считай, из дому выгнали. Три ночи в городе на вокзале ночевала, а в эту и оттуда выгнали, вот и приплелась сюда, потому что идти больше некуда.
— Как же так? — удивился Кретов.— Кто же вас выгнал? Татьяна?
— Да что Татьяна, если он и ее в дурочку превратил: все с матом, все с кулаками, тиран и бандит. Я ей говорю: «Танька, пойди к Кошелеву!», а она мне отвечает: «Мама, не лезьте не в свое дело, вы мою семью разрушаете!» Машину ж купил, деньги наши все потратил, а что не потратил, то не дает, говорит: «Разобью эту машину вместе с вами, а себе другую куплю». Таньку бьет, а меня просто гоняет, как собаку чужую, и слышишь: «А ну катись отсель! А ну исчезни с глаз!». Я уже на кухне ночевала, так он приходит ночью на кухню, чтоб воды попить, потому что ночью у него нутро горит от водки, и на меня воду льет,
а потом говорит, что я мочусь, что я старая прорва. В город ушла, так они и не искали меня, рады, небось, что вдыхались, ждут, что я околею где-нибудь...
Все это было страшно слушать, а еще страшнее было смотреть на Кудашиху — так она смертельно переменилась, устала. Федя вынес ей из шалаша воды, угостил бутербродом. От винограда Кудашиха отказалась.
— То ж государственное добро,— сказала она про виноград,— то ж нельзя есть. И вам не советую, бо грех.
Федя взял гроздь, которую предлагал Кудашихе, и привязал ее к кусту.
— Живите пока у меня,— сказал Кудашихе Кретов.— Вот и Васюська ваш уже живет у меня.
— Та неужели ж у вас?! — обрадовалась Кудашиха.— Наш Васюська безхвостый?! А я ж для вас все буду делать — и постираю, и сварю,— заплакала Кудашиха.— У меня и пенсия есть — пятьдесять рублей, мне на пропитание хватит, так что вас не объем... Только вы па того бандита ничего не заявляйте,— попросила она,— пусть Татьяна сама, если решит, а то проклянет, скажет, что мы ее судьбу поломали.
— Выпороть его надо принародно,— сказал молчавший до сих пор Никифоров.— Я сам напишу на него заявление в партком, потому что такое терпеть дальше нельзя.
— Тогда он и Таньку убьет, и меня, и детей,— еще горше заплакала Кудашиха.—Не делал бы ты этого, Никифоров.
— Сделаю! Вот увидишь: сделаю! От собственного имени! — завертелся на месте, размахивая руками, Никифоров.— А то все теории тут разводим! — закричал он на Кре-това.— В слова играем! Про Фихте толкуем, про Лейбница! Только обвиняем, ведем себя, как бабы. А надо действовать!
— Правильно,— сказал Кретов.— Именно так и советовал поступать Фихте.
— Бросьте мне про Фихте! — совсем взвился Никифоров.— И про Канта бросьте! Я сам себе и Кант и Фихте! Сейчас же пойду к Кошелеву и напишу при нем заявление на Аверьянова, на это дикое животное, которое тиранит женщин!
Федя в порыве одобрения обнял и поцеловал Никифорова. Никифоров оттолкнул его, сплюнул и пошел прочь, продолжая что-то говорить и размахивать руками.
— Доложит? — спросила Кудашиха.
— Обязательно доложит,— ответил Кретов.— И я его поддержу.
Домой он вернулся с Кудашихой. Дома его дожидался приехавший еще утром отец. Кретов обнял отца, сказал:
— Все правильно. Ничего не надо объяснять. Приехал — и хорошо,— хотя подумал, что отец немного поторопился, что до их отъезда в Псков еще успеет нагрянуть Евгений Тихоновна и потребовать, чтобы отец вернулся, устроить на все Широкое скандал, чего ему, конечно, совсем не хотелось.
— А я пошел было в старый дом, в ту времянку, но мне сказали, Что ты переехал,— принялся рассказывать отец.— Я как услышал, что ты переехал, так весь и обомлел; подумал, что ты в другие края подался... А вы тоже сюда переехали? — спросил он КуДашиху.
— Ага, тоже,— ответила Кудашиха.— Вот и кот Мой переехал,— добавила она, увидев Васюсика, позвала его, подняла на колени, стала гладить, поцеловала в нос.
— Тут даже лучше,— сказал отец,— мне больше нравится, двор хороший.
Вышла Люся, жена Миши, вручила Кретову уведомление о денежном переводе на тридцать рублей.
— Без вас принесли,— сказала она,— просили передать. Уже второе за неделю. Если так и дальше пойдет, скоро разбогатеете.
— Точно, скоро разбогатею,— ответил Кретов.— Да и невеста скоро приедет, свадьба будет.
— Ого! — закатила глазки Люся.
Кудашиха сразу же принялась стряпать. Кретов не стал возражать: ведь ей надо было как-то приживаться. Под жилье он определил ей Федину комнату. Отца взял к себе, сказал, что спать он будет на кровати, сам же решил перебраться на диван. Для Феди же, если бы тот вздумал прийти ночевать домой, оставалась раскладушка.
Сунув отцовский чемодан под кровать, Кретов спросил:
— Опять тайно сбежал? От Евгении Тихоновны...
— Тайно,— признался отец.— Но записку, конечно, оставил. С требованием, чтоб не искала, поскольку вернусь домой только в гробу.
— Не очень ли это сурово?
— Сурово, конечно. Только прогрызла она мне шею и мозги выела. Сначала хотел написать, что поеду к тебе погостить, а потом вот так написал... Это конец. Расстались. Если умру, на похороны ее не зови, иначе из гроба встану и удеру.
— Скоро уедем отсюда,— сказал Кретов, желая отвлечь отца от мрачных мыслей.— Отправимся в древний прекрас-
ный город Псков. Там мне работу предложили. И квартиру. Вот только дождемся приезда моей жены.
— Новой?
— Разумеется, новой. Верой зовут. Она прилетит тридцатого.
Вечером пришел Заплюйсвечкин. Долго сидел на лавочке возле кухни, вел беседы с Кудашихой. Потом постучался к Кретову. Поздоровался кивком головы, присел на стул у двери, хотя Кретов предложил ему сесть рядом.
— Тут, значит,— сказал он с виноватой улыбкой.— Чтоб ежели чего...
— Ежели чего?
— Ежели но ко времени...
— Бросьте это,— попросил его Кретов.— Вы очень даже ко времени: ужинать сейчас будем.
На ужин была жареная колбаса с картошкой. Только что Кудашиха разложила свою нехитрую стряпню по тарелкам, как пришел Федя. Ужинали все вместе, за одним столом. Кудашиха сначала упиралась, не хотела садиться за стол, но потом согласилась, ела чинно, брала всего понемногу и поддерживала общую беседу. Сначала говорили про дисциплину труда — это потому, что Федя на время ужина оставил виноградник без охраны, потом повели речь о кадровой политике, поскольку Заплюйсвечкин сказал, что попросился на работу в совхозную бухгалтерию, потом перешли к политике международной, потолковали, как и полагается, о «звездных войнах», о лазерном и пучковом оружии — большим знатоком этого оружия показал себя Заплюйсвечкин.
Когда ушел Федя, стали рассуждать о женщинах, о женах, о том, каким мужчинам какие нужны жены. Решили, что Феде нужна легкомысленная вертушка, чтоб она постоянно была занята только своими глупостями и не обращала бы никакого внимания на глупости Феди, на его легкомысленное поведение.
— Легким мужикам нужны легкие жены,— подвела итог Кудашиха,— а степенным — степенные.
— А мне нужна как раз такая жена, какая у меня есть,— краснея, сказал Заплюйсвечкин.
— А мне никакая уже не нужна,— заявил отец Кре-това.
О Верочке Кретов говорить не захотел.
— У вас было какое-то дело ко мне? — спросил Заплюй-свечкина Кретов, когда тот собрался уходить.
— Спросить только хотел: нельзя ли мне к вам приходить иногда, чтоб посидеть. А то...
— Приходите,— сказал Кретов.— И без всяких церемоний. Буду рад с вами поболтать.
Утром Кретов побывал у Кошелева, секретаря парткома. Говорил с ним об Аверьянове и о Кудашихе, которую тот выжил из дома.
— Кудашиха тоже хороша,— неожиданно для Кретова заявил Кошелев,— сует свой нос в семейные дела Аверьянова, в его в общем-то хорошие отношения с Татьяной, разрушает эти отношения, портит семейный климат.
— Аверьянов сказал?
— Нет, не Аверьянов. Татьяна была у меня вчера. И вряд ли она стала бы наговаривать на родную мать, если бы та на самом деле не портила ей семейную жизнь. Логично?
— Вы хотели сказать, Сергей Павлович: если бы она не хотела наладить их семейную жизнь, которую Аверьянов давно превратил в кошмар...
— Я сказал только то, что хотел сказать, Николай Николаевич! Конечно, я поговорю с Аверьяновым, пристыжу его, если надо, но рассматривать его персональное дело, как вы предлагаете, нет оснований. Быт — это область темных отношений, тут легко ошибиться, особенно постороннему человеку... Не скрою от вас, что вчера был у меня еще и Никифоров с заявлением на Аверьянова, требовал поставить вопрос об исключении Аверьянова из партии. Ваша работа?
— В каком смысле?
— Вы его вдохновили на это заявление?
— Кудашиха, Сергей Павлович. Кудашиха! И меня тоже — Кудашиха.
— Прямо муза какая-то, а не Кудашиха. Ладно, я сам во всем разберусь: потолкую еще раз с Татьяной, с Аверьяновым. Аверьянова, между прочим, мы представили за отличные производственные показатели к государственной награде. И наградное дело уже ушло... Понимаете, какая ситуация? Не отзывать же теперь его дело? Что подумают о нас? И потом, Николай Николаевич,— Кошелев положил руку на руку Кретова,— я знаю, что вы скоро уезжаете и что, наверное, пришли ко мне не только из-за Аверьянова, но и для того, чтобы сняться с партучета... Короче: плюньте вы на этого Аверьянова, не связывайтесь с ним. Вам же будет спокойнее. Мы тут сами все уладим, уверяю вас. Я даже допускаю, что он в быту мерзавец, этот Аверьянов. Но где факты, где доказательства? Словом, оставьте его нам, Николай Николаевич, прошу вас. Снимайтесь с учета и поезжай
те спокойно, куда вам надо... Порядок будет. И Кудашиху мы в обиду больше не дадим. Вы верите мне?
— Хорошо. Верю,— помолчав, ответил Кретов.— Я вам верю, Сергей Павлович. Но есть еще Никифоров.
— Никифоров, конечно, тот еще орешек,— признался Кошелев,— но и он, надеюсь, нас пожалеет: ведь наградное дело ушло уже в республику! Вот какие цветы хризантемы!
Кретов засмеялся, услышав про цветы хризантемы.
— Вам смешно,— обиделся Кошелев.— Вам, конечно, смешно. Вы выше всех этих проблем, вы служите только абсолютной истине... А нам каково? Вы вообще не от мира сего, как говорит о вас комендантша. А если говорить точнее, то треть широковцев считает, что вы тронулись умом, еще треть — что вы большой хитрец, а остальные — что вы святой. Никифоров, например, говорит, что вы святой.
— А вы, Сергей Павлович? Как считаете?
— Я думаю, что вы нормальный человек, который временно оказался не в своей тарелке. Кстати, куда же вы уезжаете?
— В Псков, в газету.
— А как же со свободным писательством?
— Свободного писательства не будет. Не всем дано.
— Жалеете?
— Не жалею. А наградное дело на Аверьянова все-таки отзовите, Сергей Павлович. Посоветуйтесь с парткомом. Очень прошу вас.
— Просите? Почему? Очень ненавидите Аверьянова? Хотите ему насолить?
— Нет, Сергей Павлович,— сказал Кретов.— Аверьянова, конечно, надо поставить на место, образумить, если повезет. Просьба же моя связана с другим: я люблю вас и потому хочу, чтобы вас не мучила совесть. Признаюсь вам в любви на прощание, а иначе не посмел бы.
Кошелев с минуту молчал, смотрел, отвернувшись, в окно, потом спросил:
— Где ваше заявление с просьбой о снятии с партучета?
Кретов положил перед ним заявление. Кошелев написал в уголке резолюцию, вернул Кретову заявление и спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
— Короче говоря,— сделал вывод Федя,— я лишь обыкновенное передвижное пугало.
—А это уже метафизика,— сказал Гоголев.
Пока же Федя жил спокойно. И даже не без удовольствий: лакомился лучшими гроздьями, спал на сухой траве, источающей огромными дозами фитонциды, изучал звездное небо и пел под гитару навеянные новой жизнью песни:
Ну-ка; девки, мойте ноги — Будем ягоды давить, Сладку ягоду давить, Вина красные бродить...
В шалаше, развалясь на траве, их поджидал Никифоров.
— Дорогой гость,— сказал о нем Федя,— мыслитель. Докопался до сути «Я» Фихте! Еще чуть-чуть — и откроет путь к бессмертию.
— Здравствуйте, Никифоров. Давненько не виделись.— Кретов, садясь рядом с ним, пожал ему руку.— Неужели докопались до сути Я?
— Ваш друг говорит, что это сделал уже какой-то
Фихте...
— Плевать нам на Фихте,— сказал, смеясь, Кретов.— Да и никто не помнит теперь, что там открыл Фихте. Давайте вашу теорию, Никифоров. Поговорим о высоких материях, а то ведь мелочи заели.
— Мелочи заедают — это точно,— согласился Никифоров.— Мелочи — это как та японская казнь, когда капают на голову до тех пор, пока человек не сойдет с ума или пока капли череп не продолбят. А высокие материи — это полет, свобода, красота!
Кретов посмотрел на Федю, потом на Никифорова, затем снова на Федю и на Никифорова. Внешне они все-таки не очень походили друг на друга, но жесты, но манера говорить!.. Не зря все же Никифоров напоминал Кретову о Феде, «...это полет, свобода, красота!»—произнес Никифоров, тряся над головой руками точно так, как делал это Федя, точно так делая выдох на каждом слове, точно так морща нос и дергая правой ногой. Может быть, ему не хватало только Фединой иронии, Фединого баламутства.
— Не забывайте про Я,— напомнил Никифорову Кретов.— Давайте же вашу теорию про Я!
— Тут важно не само открытие,— с готовностью переключился на свою новую теорию Никифоров,— а подход к нему, метод, путь. И если мы пройдем этот путь до конца, то вот вам и будет открытие этого Я. Путь же такой начинается от аксиомы: то, что не подчиняется моему мысленному приказу, то не-Я. И вот мы видим, что природа не подчиняется нашим мысленным приказам, значит, природа — это не Я. Тело паше в главном не подчиняется мысленным приказам, значит, оно — тоже не-Я. То есть оно растет, стареет, болеет, умирает, разлагается, исчезает, хотя мы этого не хотим, не желаем, приказываем ему другое, но оно плюет на эти приказы. И все же оно чем-то связано с этим Я, находится близко к нему, потому что движется в пространстве по нашему мысленному приказу.
— Так, тело мы отбросили. Что еще остается? — спросил Кретов.
— Еще чувства. Подчиняются они нам или не подчиняются? — задал вопрос Никифоров и сам же ответил: — Не подчиняются. Нельзя полюбить и разлюбить по приказу, захотеть или расхотеть есть, рассердиться или не рассердиться, обрадоваться или не обрадоваться». Не подчиняются. Значит, они тоже — не-Я. Все наши знания — не-Я: дважды два — все равно четыре, если ты даже прикажешь, чтоб было пять. Сама мысль строится не по нашей воле, а по законам. Мысль, значит, тоже не-Я. Что еще осталось?
— Ничего,— ответил Кретов.— Ничего не осталось: природу отбросили, тело отбросили, чувства отбросили и мысли отбросили. Больше ничего нет. Все отбросили. А где же Я? Немедленно отвечайте, Никифоров!
— Я — это то, от имени чего мы отдаем мысленные приказы,— ответил Никифоров.
— И что же это? Неужели душа, Никифоров?
— Не знаю,— вздохнул Никифоров.— Я — это то, что является самим собой. Вот тут ваш товарищ предложил научное определение. Как вы сказали? — спросил он Федю.
— Замкнутое в себе самом тождество! — торжественно произнес Федя.
— Вот,— развел руками Никифоров.— Это все.
— Монада, что ли? Лейбниц? А ну вас к лешему, друзья! — сказал Кретов.— И ко всем чертям вместе с Фихте и Лейбницем! Давайте лучше потолкуем о счастье! Вот что такое, по-вашему, счастье, Никифоров?
- Определение счастью дать нельзя,- ответил, не задумываясь, Никифоров.
— Почему же?
— Потому что оно у каждого свое. Как кто себе воображает счастье, такое оно и есть. Нельзя сказать: делай то-то И то-то и ты будешь счастлив. Никого не научишь, как быть счастливым. Надо учить не счастью, а справедливости, потому что справедливость не делает других людей несчастными. Справедливый человек лучше счастливого, потому что счастливым может быть и подлец.
— Замечательно! — искренне сказал Федя.— Счастливый подлец. Счастливый подлец — это человек, который счастлив за счет другого. Тема для песни! Попробую сегодня же сочинить...
— Кто-то идет,— сказал Кретов, услышав чьи-то отдаленные шаркающие шаги.— Не к нам ли?
Федя выполз из шалаша.
— Ну кто там? — спросил Кретов, которому лень было выбираться наружу.
— Старуха какая-то,— ответил Федя,— Едва ковыляет, бедная. Никифоров,— позвал он,— взгляните-ка!
— Э-хе-хе! — закряхтел Никифоров, двинувшись к лазу на четвереньках.— Нигде нет покоя. По мою душу, наверное: опять что-нибудь на ферме не так.
Никифоров ошибся. Пришла Кудашиха. И не к нему, а к Кретову. Кретов не виделся с ней больше месяца. Но все же это был не такой большой срок, чтоб можно было так постареть, как постарела Кудашиха. Лицом постарела и ссутулилась. Пришла, опираясь на палку.
— Болели, что ли? — спросил Кретов, предложив ей присесть на тарный ящик.
— И болела, и все такое,— ответила Кудашиха.— А пуще всего дети замучили. Считай, из дому выгнали. Три ночи в городе на вокзале ночевала, а в эту и оттуда выгнали, вот и приплелась сюда, потому что идти больше некуда.
— Как же так? — удивился Кретов.— Кто же вас выгнал? Татьяна?
— Да что Татьяна, если он и ее в дурочку превратил: все с матом, все с кулаками, тиран и бандит. Я ей говорю: «Танька, пойди к Кошелеву!», а она мне отвечает: «Мама, не лезьте не в свое дело, вы мою семью разрушаете!» Машину ж купил, деньги наши все потратил, а что не потратил, то не дает, говорит: «Разобью эту машину вместе с вами, а себе другую куплю». Таньку бьет, а меня просто гоняет, как собаку чужую, и слышишь: «А ну катись отсель! А ну исчезни с глаз!». Я уже на кухне ночевала, так он приходит ночью на кухню, чтоб воды попить, потому что ночью у него нутро горит от водки, и на меня воду льет,
а потом говорит, что я мочусь, что я старая прорва. В город ушла, так они и не искали меня, рады, небось, что вдыхались, ждут, что я околею где-нибудь...
Все это было страшно слушать, а еще страшнее было смотреть на Кудашиху — так она смертельно переменилась, устала. Федя вынес ей из шалаша воды, угостил бутербродом. От винограда Кудашиха отказалась.
— То ж государственное добро,— сказала она про виноград,— то ж нельзя есть. И вам не советую, бо грех.
Федя взял гроздь, которую предлагал Кудашихе, и привязал ее к кусту.
— Живите пока у меня,— сказал Кудашихе Кретов.— Вот и Васюська ваш уже живет у меня.
— Та неужели ж у вас?! — обрадовалась Кудашиха.— Наш Васюська безхвостый?! А я ж для вас все буду делать — и постираю, и сварю,— заплакала Кудашиха.— У меня и пенсия есть — пятьдесять рублей, мне на пропитание хватит, так что вас не объем... Только вы па того бандита ничего не заявляйте,— попросила она,— пусть Татьяна сама, если решит, а то проклянет, скажет, что мы ее судьбу поломали.
— Выпороть его надо принародно,— сказал молчавший до сих пор Никифоров.— Я сам напишу на него заявление в партком, потому что такое терпеть дальше нельзя.
— Тогда он и Таньку убьет, и меня, и детей,— еще горше заплакала Кудашиха.—Не делал бы ты этого, Никифоров.
— Сделаю! Вот увидишь: сделаю! От собственного имени! — завертелся на месте, размахивая руками, Никифоров.— А то все теории тут разводим! — закричал он на Кре-това.— В слова играем! Про Фихте толкуем, про Лейбница! Только обвиняем, ведем себя, как бабы. А надо действовать!
— Правильно,— сказал Кретов.— Именно так и советовал поступать Фихте.
— Бросьте мне про Фихте! — совсем взвился Никифоров.— И про Канта бросьте! Я сам себе и Кант и Фихте! Сейчас же пойду к Кошелеву и напишу при нем заявление на Аверьянова, на это дикое животное, которое тиранит женщин!
Федя в порыве одобрения обнял и поцеловал Никифорова. Никифоров оттолкнул его, сплюнул и пошел прочь, продолжая что-то говорить и размахивать руками.
— Доложит? — спросила Кудашиха.
— Обязательно доложит,— ответил Кретов.— И я его поддержу.
Домой он вернулся с Кудашихой. Дома его дожидался приехавший еще утром отец. Кретов обнял отца, сказал:
— Все правильно. Ничего не надо объяснять. Приехал — и хорошо,— хотя подумал, что отец немного поторопился, что до их отъезда в Псков еще успеет нагрянуть Евгений Тихоновна и потребовать, чтобы отец вернулся, устроить на все Широкое скандал, чего ему, конечно, совсем не хотелось.
— А я пошел было в старый дом, в ту времянку, но мне сказали, Что ты переехал,— принялся рассказывать отец.— Я как услышал, что ты переехал, так весь и обомлел; подумал, что ты в другие края подался... А вы тоже сюда переехали? — спросил он КуДашиху.
— Ага, тоже,— ответила Кудашиха.— Вот и кот Мой переехал,— добавила она, увидев Васюсика, позвала его, подняла на колени, стала гладить, поцеловала в нос.
— Тут даже лучше,— сказал отец,— мне больше нравится, двор хороший.
Вышла Люся, жена Миши, вручила Кретову уведомление о денежном переводе на тридцать рублей.
— Без вас принесли,— сказала она,— просили передать. Уже второе за неделю. Если так и дальше пойдет, скоро разбогатеете.
— Точно, скоро разбогатею,— ответил Кретов.— Да и невеста скоро приедет, свадьба будет.
— Ого! — закатила глазки Люся.
Кудашиха сразу же принялась стряпать. Кретов не стал возражать: ведь ей надо было как-то приживаться. Под жилье он определил ей Федину комнату. Отца взял к себе, сказал, что спать он будет на кровати, сам же решил перебраться на диван. Для Феди же, если бы тот вздумал прийти ночевать домой, оставалась раскладушка.
Сунув отцовский чемодан под кровать, Кретов спросил:
— Опять тайно сбежал? От Евгении Тихоновны...
— Тайно,— признался отец.— Но записку, конечно, оставил. С требованием, чтоб не искала, поскольку вернусь домой только в гробу.
— Не очень ли это сурово?
— Сурово, конечно. Только прогрызла она мне шею и мозги выела. Сначала хотел написать, что поеду к тебе погостить, а потом вот так написал... Это конец. Расстались. Если умру, на похороны ее не зови, иначе из гроба встану и удеру.
— Скоро уедем отсюда,— сказал Кретов, желая отвлечь отца от мрачных мыслей.— Отправимся в древний прекрас-
ный город Псков. Там мне работу предложили. И квартиру. Вот только дождемся приезда моей жены.
— Новой?
— Разумеется, новой. Верой зовут. Она прилетит тридцатого.
Вечером пришел Заплюйсвечкин. Долго сидел на лавочке возле кухни, вел беседы с Кудашихой. Потом постучался к Кретову. Поздоровался кивком головы, присел на стул у двери, хотя Кретов предложил ему сесть рядом.
— Тут, значит,— сказал он с виноватой улыбкой.— Чтоб ежели чего...
— Ежели чего?
— Ежели но ко времени...
— Бросьте это,— попросил его Кретов.— Вы очень даже ко времени: ужинать сейчас будем.
На ужин была жареная колбаса с картошкой. Только что Кудашиха разложила свою нехитрую стряпню по тарелкам, как пришел Федя. Ужинали все вместе, за одним столом. Кудашиха сначала упиралась, не хотела садиться за стол, но потом согласилась, ела чинно, брала всего понемногу и поддерживала общую беседу. Сначала говорили про дисциплину труда — это потому, что Федя на время ужина оставил виноградник без охраны, потом повели речь о кадровой политике, поскольку Заплюйсвечкин сказал, что попросился на работу в совхозную бухгалтерию, потом перешли к политике международной, потолковали, как и полагается, о «звездных войнах», о лазерном и пучковом оружии — большим знатоком этого оружия показал себя Заплюйсвечкин.
Когда ушел Федя, стали рассуждать о женщинах, о женах, о том, каким мужчинам какие нужны жены. Решили, что Феде нужна легкомысленная вертушка, чтоб она постоянно была занята только своими глупостями и не обращала бы никакого внимания на глупости Феди, на его легкомысленное поведение.
— Легким мужикам нужны легкие жены,— подвела итог Кудашиха,— а степенным — степенные.
— А мне нужна как раз такая жена, какая у меня есть,— краснея, сказал Заплюйсвечкин.
— А мне никакая уже не нужна,— заявил отец Кре-това.
О Верочке Кретов говорить не захотел.
— У вас было какое-то дело ко мне? — спросил Заплюй-свечкина Кретов, когда тот собрался уходить.
— Спросить только хотел: нельзя ли мне к вам приходить иногда, чтоб посидеть. А то...
— Приходите,— сказал Кретов.— И без всяких церемоний. Буду рад с вами поболтать.
Утром Кретов побывал у Кошелева, секретаря парткома. Говорил с ним об Аверьянове и о Кудашихе, которую тот выжил из дома.
— Кудашиха тоже хороша,— неожиданно для Кретова заявил Кошелев,— сует свой нос в семейные дела Аверьянова, в его в общем-то хорошие отношения с Татьяной, разрушает эти отношения, портит семейный климат.
— Аверьянов сказал?
— Нет, не Аверьянов. Татьяна была у меня вчера. И вряд ли она стала бы наговаривать на родную мать, если бы та на самом деле не портила ей семейную жизнь. Логично?
— Вы хотели сказать, Сергей Павлович: если бы она не хотела наладить их семейную жизнь, которую Аверьянов давно превратил в кошмар...
— Я сказал только то, что хотел сказать, Николай Николаевич! Конечно, я поговорю с Аверьяновым, пристыжу его, если надо, но рассматривать его персональное дело, как вы предлагаете, нет оснований. Быт — это область темных отношений, тут легко ошибиться, особенно постороннему человеку... Не скрою от вас, что вчера был у меня еще и Никифоров с заявлением на Аверьянова, требовал поставить вопрос об исключении Аверьянова из партии. Ваша работа?
— В каком смысле?
— Вы его вдохновили на это заявление?
— Кудашиха, Сергей Павлович. Кудашиха! И меня тоже — Кудашиха.
— Прямо муза какая-то, а не Кудашиха. Ладно, я сам во всем разберусь: потолкую еще раз с Татьяной, с Аверьяновым. Аверьянова, между прочим, мы представили за отличные производственные показатели к государственной награде. И наградное дело уже ушло... Понимаете, какая ситуация? Не отзывать же теперь его дело? Что подумают о нас? И потом, Николай Николаевич,— Кошелев положил руку на руку Кретова,— я знаю, что вы скоро уезжаете и что, наверное, пришли ко мне не только из-за Аверьянова, но и для того, чтобы сняться с партучета... Короче: плюньте вы на этого Аверьянова, не связывайтесь с ним. Вам же будет спокойнее. Мы тут сами все уладим, уверяю вас. Я даже допускаю, что он в быту мерзавец, этот Аверьянов. Но где факты, где доказательства? Словом, оставьте его нам, Николай Николаевич, прошу вас. Снимайтесь с учета и поезжай
те спокойно, куда вам надо... Порядок будет. И Кудашиху мы в обиду больше не дадим. Вы верите мне?
— Хорошо. Верю,— помолчав, ответил Кретов.— Я вам верю, Сергей Павлович. Но есть еще Никифоров.
— Никифоров, конечно, тот еще орешек,— признался Кошелев,— но и он, надеюсь, нас пожалеет: ведь наградное дело ушло уже в республику! Вот какие цветы хризантемы!
Кретов засмеялся, услышав про цветы хризантемы.
— Вам смешно,— обиделся Кошелев.— Вам, конечно, смешно. Вы выше всех этих проблем, вы служите только абсолютной истине... А нам каково? Вы вообще не от мира сего, как говорит о вас комендантша. А если говорить точнее, то треть широковцев считает, что вы тронулись умом, еще треть — что вы большой хитрец, а остальные — что вы святой. Никифоров, например, говорит, что вы святой.
— А вы, Сергей Павлович? Как считаете?
— Я думаю, что вы нормальный человек, который временно оказался не в своей тарелке. Кстати, куда же вы уезжаете?
— В Псков, в газету.
— А как же со свободным писательством?
— Свободного писательства не будет. Не всем дано.
— Жалеете?
— Не жалею. А наградное дело на Аверьянова все-таки отзовите, Сергей Павлович. Посоветуйтесь с парткомом. Очень прошу вас.
— Просите? Почему? Очень ненавидите Аверьянова? Хотите ему насолить?
— Нет, Сергей Павлович,— сказал Кретов.— Аверьянова, конечно, надо поставить на место, образумить, если повезет. Просьба же моя связана с другим: я люблю вас и потому хочу, чтобы вас не мучила совесть. Признаюсь вам в любви на прощание, а иначе не посмел бы.
Кошелев с минуту молчал, смотрел, отвернувшись, в окно, потом спросил:
— Где ваше заявление с просьбой о снятии с партучета?
Кретов положил перед ним заявление. Кошелев написал в уголке резолюцию, вернул Кретову заявление и спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42