Никто с тобой нас из дому не гонит, Никто в дороге нас не похоронит, А мы идем, идем...
Кретов пожалел, что рядом с ним нет сейчас Федора: Федор наверняка разогнал бы его тоску. И решил, что обязательно напишет Федору, пригласит его летом в Широкое, от которого до моря полчаса езды на автобусе. И тогда они вдвоем будут петь по вечерам под гитару песни далекой молодости. И, конечно же, эту:
Никто с тобой нас из дому не гонит, Никто в дороге нас не похоронит,
А мы идем, идем...
Он не мог вернуться к столу, потому что и мыслей в голове не было, и устал, и не хотелось больше торчать во времянке. А потому решил сейчас же отправиться в сарайчик и постолярничать. Работать в пальто было бы неудобно, и он натянул поверх спортивных брюк еще одни, надел кофту, поверх кофты старый пиджак, повязал голову шарфом наподобие чалмы и отправился в сарайчик, где отец оставил незаконченную тумбочку. Перебегая через двор, увидел в окне дома Кудашихину дочь Татьяну, кивнул ей головой. Татьяна тоже увидела его и ответила кивком.
Тумбочка была задумана просто — как подставка под телевизор с двумя-тремя открытыми полками. Остов тумбочки был уже готов. Оставалось сделать крышку и полки, доски для которых отец заготовить не успел. Все это и предстояло сделать Кретову.
За работу он принялся с охотой. Столярное дело и вообще-то всегда нравилось ему. Иногда он даже думал и говорил, что если бы не стал журналистом и писателем, то обязательно стал бы столяром. Когда же его преследовали журнилистские и писательские неудачи, просто жалел, что не стал столяром, и тогда профессия столяра казалась ему самой лучшей из профессий. Впрочем, сознавал при этом, что теперь ему стать столяром так же трудно, как вернуться в детство, когда отец посвящал его в премудрости столярного ремесла, и что, возможно, столярное дело именно потому и кажется ему таким привлекательным, что связано с детством. Короче, следовало бы говорить не о том, что он стал бы столяром, если бы не стал писателем, а о том, что он стал бы мальчишкой, ребенком, если бы не стал взрослым. Но так, как известно, не бывает. Можно впасть в детство, но вернуться в него нельзя.
Кретов работал уже часа два, когда в сарайчик, приоткрыв дверь, заглянула Татьяна Кудашева, хозяйкина дочь.
— Можно? — спросила Татьяна.
— Можно,— ответил Кретов, бросив строгать: было самое время устроить перекур.
Татьяна вошла и закрыла за собой дверь, чтоб со двора не дуло. Прислонилась спиной к двери, спросила, поднимая со лба платок:
— Не сильно помешала?
— Не сильно,— ответил Кретов, садясь на верстак.
— И что ж это будет? — спросила Татьяна, кивнув в сторону тумбочки.
— Что ваша матушка заказала, то и будет.
— И какая этой штуке цена?
— Как договорились: месячная квартплата.
— А не жирно?
— В каком смысле? Кому жирно?
— Вам, конечно. Не слишком ли высоко цените свою работу?
— А вам хочется, чтоб я на тумбочку еще и десятку положил?
— Десятка не помешала бы, конечно,— вполне серьезно ответила Татьяна. Она и вообще-то не шутила, хотя Кретову почему-то казалось, что она вот-вот улыбнется и скажет: «Ладно, это я так, вещь, конечно же, ценная».
— Вам нужны деньги? — спросил Кретов.
— Кому ж они не нужны? — шумно вздохнула Татьяна.— Сколько проболела, никакой зарплаты нет и больничных нет, потому что по собственной дурости...
— Говорят, что Иван простудился. Это верно?
— А чтоб он сдох,— сказала Татьяна.
— Зачем же так? Так нельзя, Татьяна Ивановна, так шутить грешно и опасно.
— А все грехи уже на мне висят. Одним грехом больше, одним меньше — теперь значения не имеет. Зла ему желаю— вот и все. И сильно желаю,—Татьяна отвернулась, чтоб Кретов не видел ее глаз, стала глядеть в темный угол сарайчика, где была свалена всякая рухлядь. Она стояла в двух шагах от Кретова, большая, широкая, с крупными чертами лица, скрестив руки на груди под концами серого шерстяного платка, крепко сжав обескровленные губы. И выражала собой не страдание, а решимость и злую волю.
— Надо уметь прощать,— сказал Кретов,— и не быть торопливой в поступках, которые коверкают судьбу, потому что жизнь, судьба — одна.
— Читали про это,—- отозвалась Татьяна, продолжая глядеть в угол,— в школе читали. Но, заметьте, заклеймили, назвали толстовщиной. Разве вы толстовец? — Татьяна взглянула с усмешкой на Кретова.— Вам дадут по одной щеке, а вы подставите другую?
— Подставлю,— сказал Кретов.— Если это сможет пробудить в моем враге раскаяние. Раскается человек, станет чище, не сможет причинить зла другим... О других надо думать прежде всего, потом уже о себе, о своем самолюбии.
— Теория,— с досадой вздохнула Татьяна.— Все это только теория. Вы и сами в нее не верите. Говорить — легко, а делать — трудно. Ваша теория — для святых, а мы не святые. Простишь человека, а он над тобой смеяться станет, дурой назовет, подумает, что у него над тобой большая власть, что он для тебя — царь и бог, снова станет издеваться и требовать прощения. Так-то, испытана ваша теория.
— Значит, мстить?
— Нет, не мстить. Хотя и отомстила бы, если бы знала как. Но зла ему желаю и верю, что выйдут ему боком мои слезы. Ох, выйдут!..
— Сами потом, Татьяна Ивановна, казнить себя будете.
— Не буду! — зло сказала Татьяна.— Глупость говорите!
— Нет, не глупость,— возразил Кретов.— Со злом жить нельзя. Со злом ничего не построить, счастья не построить. А ведь вы хотите счастья, правда?
— А сколько злых людей живут счастливо? Разве вы не знаете? И никто из них ни в чем не раскаивается. Живут себе и живут, все у них есть — и богатство, и власть. Надо только добиться, чтобы вся душа стала злой. Ведь есть день, а есть и ночь. И ночь никогда не мучается тем, что в ней нет света.
— Все же люди живут при свете, а в темноте спят, боятся, темноты. И цветы расцветают при солнышке, и тепло от него. Темнота — это отсутствие света, а свет и есть свет, электромагнитная волна, поток фотонов, энергия. И зло не само по себе, а за счет попрания добра. Злые пожирают добрых. А добро живет из себя, как свет из солнца. Темнота — это тень грубой материи. И зло — тень грубой души.
— Вам бы в священники пойти,— сказала Татьяна,— читали бы проповеди. Только я неверующая, меня проповедью не проймешь. Я верю в то, что вижу, а не в то, что красиво придумано. Вот так-то.
— Значит, вы желаете Аверьянову смерти. За что?
— За все. И хватит об этом. И не для того я пришла, чтобы тут исповедоваться перед вами.
— Для чего же, если не секрет?
— Чтоб сказать вам: ищите себе другую квартиру,— Татьяна снова принялась смотреть в угол, заваленный рухлядью.
— Почему? — спросил Кретов, подумав с тоской, что это требование Татьяны надолго выбьет его из рабочей колеи.— Нашли более выгодного жильца?
— Нашла. Сама буду жить во времянке. Чтоб мать надо мной не кудахтала, надоело.
— А я куда же?
— Мне-то какое дело? Куда хотите. Хоть к черту на рога,— Татьяна резко повернулась, рванула на себя дверь и вышла, оставив дверь открытой.
Кретов закрыл за нею дверь и снова сел на верстак. Ему сделалось нехорошо. Он понял, что это: начинался приступ стенокардии. Кретов пошарил по карманам пиджака, надеясь найти валидол или нитроглицерин. Эти лекарства он обычно носил с собой. Но на этот раз они остались в другом пиджаке, во времянке. «Вот так и умру в чужом сарае,— подумал он.— Какая тоска!..» Кретов прилег на верстак, расслабился, пытаясь сделать глубокий спасительный вдох. Вбирал в себя воздух медленно, по капельке, чтобы незаметно, как бы на цыпочках обойти боль. Раньше ему это удавалось. Но на этот раз боль никак не унималась, не давала сделать полный вдох. Кретов понял, что без лекарства ему не обойтись. Он осторожно слез с верстака и, сильно сутулясь, медленным и мелким шагом двинулся к двери. А за дверью бесновался ветер.
Она отпустила его у порога времянки, вдруг исчезла, словно ее и не было. И если бы не слабость, не испарина, которой он весь покрылся, можно было бы сразу и забыть о ней. Кретов лег на кровать, закрыл глаза. Попытался думать о чем-нибудь приятном, но слова Татьяны не шли из головы: «Хоть к черту на рога... Хоть к черту на рога...» Ему вспомнился ленинградский Казанский собор и картина, которую он видел там в годы студенческой молодости: сидит среди языков пламени огромный черт и держит на коленях маленького человечка, Льва Толстого, преданного анафеме вероотступника.
С этими мыслями он уснул и забрел в мир странных образов, в мир алогичный, бессвязный — на свалку случайностей, ошибок, отбросов реального опыта, где слова и действия чередуются произвольно и означают совсем не то, что они означают в действительности, в мире логики и причинных связей. И все же означают: он пил воду, высасывая ее из каменной стены, и это означало, что в суде слушается его дело о разводе; потом он силился выдернуть из половицы гвоздь, но это означало, что Аверьянов ведет его на веревке, как телка, на заседание профкома, а профкомом был ста-
рый чайник, который валялся на пустыре за совхозными мехмастерскими, где должна была состояться некая битва; и вот эта битва началась — Кретов все прыгал и прыгал на одном месте, пока не провалился под землю, в погреб, вырытый под времянкой, где его ждали две жабки, одна из которых была Федрой, а другая — Татьяной Васильевной. Татьяна Васильевна сказала: «Теперь, Кретов, вы должны отдать Аверьянову свой позвоночник». Кретов оглянулся и увидел, что его позвоночник стоит в углу — большая штыковая лопата. Он взял лопату и проткнул ею потолок, от-куда полилась ему на голову холодная вода. И это означало, что суд вынес решение о разводе. Кретов подставил под струю воды старый чайник и, когда он наполнился, отправился с ним на заседание профкома — к высокому холму, на котором сидел огромный Аверьянов...
Его разбудил почтальон — веселый хромой старик, который разъезжал по селу в любую погоду на велосипеде: и в дождь, и в снег, и в холод, и в жару. Когда лил дождь, он бросал велосипед на асфальтированной части улицы против дома, куда ему надо было занести почту, и дальше шлепал по грязи. Снег для него совсем не был помехой. Сильный ветер, конечно, мешал ему ездить, но лишь в одном направлении — против ветра, зато за ветром почтальон мог мчаться, не крутя педали. Велосипед был у него старый, обшарпанный, без крыльев, с вихляющим задним колесом, но безотказный и надежный — Кретов ни разу не видел, чтобы старик Климов когда-либо чинил его или передвигался без него. Вот и теперь он, невзирая на ветер, который валил с ног, явился со своим велосипедом. Прислонил его к стене времянки, вошел в коридор и, весело подмигивая Кре-тову, принялся рыться в своей сумке.
— Письмецо есть,— сказал он,— сейчас найдем, если только ветром не выдуло. В казенном конверте, деловое, стало быть. Деловым людям и деловые письма приходят. А бездельникам — записочки от дамочек, потому что у бездельников всегда есть время на дамочек.
«Старик Климов потому так долго ищет письмо,— подумал Кретов,— что хочет со мной поболтать».
— И где ж это оно? — удивлялся Климов, продолжая копаться в сумке.— Ведь было же здесь, очень заметное, большой такой конверт... А от кого вы ждете деловое письмо? — спросил он.— Из какого-такого издательства? Неужели книгу для этого издательства написали? И о чем же эта книга?
— Пишу,— ответил Кретов, окончательно убедившись в
том, что Климов не находит его письмо умышленно.— О деревне.
— И про нас там будет? Про меня, может быть? Или только про директора?
— Только про директора,— сказал Кретов, чтобы не усложнять разговор.
— А мы, значит, не удостоимся? — Климов перестал искать письмо и сердито уставился на Кретова.— Мы, значит, слишком мелкая сошка, мелко пашем, мелко сеем? Ай-яй-яй, ай-яй-яй! — покачал он укоризненно головой и спросил: — Кипяточку не найдется? Озяб на этом проклятом ветру. Кипяточку бы.
— Нет, но могу согреть. На керогазе, потому что печь еще не затопил.
— На керогазе что ни согреешь, все керосином воняет,— сказал почтальон Климов.— Но куда от этого денешься? Прогресс он и есть прогресс, научно-техническая революция, НТР,— произнес он не без хвастовства.— Эпоха такая. Ладно, грей на керогазе, я согласен.
Кретов пригласил Климова в комнату, предложил табурет.
— И печь заодно затопи,— посоветовал Климов Крето-ву,— пора уже, вечереет, как раз к ночи и нагреется, а то у тебя тут, видишь ли, холодно, тараканы передохнут, а то еще хуже — простудятся, кашлять станут.
— Тараканы?
— Тараканы,— засмеялся Климов.
Кретов поставил на керогаз чайник, принялся возиться с печью: выгреб золу, потом наколол щепы, сложил ее в печь и, плеснув на нее керосином из банки, поджег.
— Все, значит, сам? — спросил Климов сочувственно.
— Сам,— ответил Кретов.— С детства к этому приучен.
— Что приучен, это хорошо,— похвалил его Климов.— К чему приучишься, тем не измучишься. Но каково отвыкать от удобств семейной жизни? Все кругом ухожено, уложено, а в шкафу лежит белье поглажено... Складно?
— Складно.
— Песня есть такая. Про семейный уют. Без семейного уюта тяжело. И в песне про это же поется: без уюта, без семейного, как в крапиве голышом... Или нагишом — как кому больше нравится. Там со словом «боржом» рифмуется: дескать, вернуть бы сейчас семейный уют, так согласился бы всю жизнь пить вместо водки боржом. Вот до чего довела человека свободная жизнь без семьи... А водочки не найдется? — спросил вдруг Климов.
— Не найдется: не держу.
— Чтоб не соблазниться или из принципа?
— Из принципа,— ответил Кретов.
— Конечно, если человек мозгами работает, то ему водку пить нельзя,— сказал Климов.— Это правильно. А я, как известно, только ногами работаю, педали кручу,— проговорил он с грустью,— хотя голова есть. Голова есть, да не просвещенная.— Климов снял шапку и погладил себя по голове, по жидким желтоватым волосенкам.— А когда б она была просвещенная,— сказал он при этом,— то был бы я большим человеком. Пропал для мира большой человек,— вздохнул Климов.— Совсем пропал.
— А где же письмо? — спросил Кретов.— Нашлось ли?
— Письмо? — Климов почесал в бороде.— Какое письмо? — но дальше притворяться не смог, засмеялся, достал из сумки фирменный издательский конверт, протянул его Кретову.
Письмо было от редактора, который писал, что получил посланные ему Кретовым первые главы романа, прочел их и что они ему понравились. В конце письма было требование: «Торопитесь». Пока Кретов читал письмо, закипел на керогазе чайник.
— Чай заварить? Кофе? — спросил Кретов Климова.
— Чай,— ответил Климов.— К чаю привык. К чему привыкнешь, к тому и никнешь. А вся интеллигенция кофе пьет. По телевизору так показывают: как интеллигент, так обязательно кофе пьет. Видно, от него мозги лучше работают. Только мне уже поздно раззадоривать свои мозги: устарели.
Кретов принес чашку чаю, предложил Климову сахар, но, тот от сахара отказался.
— Так попьем,— сказал он,— не для сытости, а для бодрости.
Пил шумно, дул в чашку, охал от удовольствия, поднимал высоко лохматые седые брови, как бы все время удивляясь, до чего же хорош чай, притопывал ногами, когда обжигался, поглядывал на Кретова весело и с благодарностью. Сказал, прервавшись, чтоб передохнуть:
— Можешь! И точно можешь!
Выпил две чашки. Утерся шапкой, спросил:
— Петро Безрукий был у тебя вчера или нет?
— Был,— ответил Кретов, засыпая в печку уголь.
— Ага, значит, не врет. Я думал, что врет. Хвастается, значит, возле магазина, что с писателем водку пил, что теперь он по корешам с писателем. А зря. Ты этому делу
не потворствуй, а то утонешь в сплетнях,— сказал Климов.— Про тебя их уже и так ходит достаточно: и что ты с хозяйской дочкой живешь, отбиваешь ее у токаря Ивана, и что Татьяну Васильевну от Махова к себе переманиваешь, от директора нашего, и что в подрезе, который в балке, сам с собою разговариваешь, как бы речи произносишь, и что теперь вот с пьяницами стал якшаться... А зачем тебе все это?
— Так и говорят? Й что с хозяйской дочкой живу, и что Татьяну Васильевну переманиваю?..
— Так и говорят. Иногда так, иногда похлеще — это уж у кого какой характер. А посплетничать все любят, особенно бабы, потому что в них это неистребимо: ни книги не помогли, ни газеты-журналы, ни цветные телевизоры. Даже еще хуже стало: раньше только о своих сплетничали, о деревенских, а теперь и об артистах, и о дикторах, и обо всяких других известных людях. Но о своих сплетничают всего охотнее, потому что эти близко, этим на пятку можно наступить, на самую что ни на есть больную мозоль. Вызнать, где она, и наступить! Разве не удовольствие? Удовольствие. И вот еще Аверьянов на тебя жалобу написал. Говорят, что будут разбирать тебя по партийной линии. А другие требуют, чтоб тебя призвали на товарищеский суд, чтоб всем было удовольствие послушать, как развратничает писатель.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42