Иначе мы останемся без ужина. Впрочем, еще один вопрос. Вот вы тут хвастались, что могли бы купить меня. Предположим невозможное: вы меня
купили. Но со мной были еще двое: прокурор и капитан милиции. Их вы тоже купили бы?
— Прокурора — да. Я в этом уверен. Но, не купив вас, не было смысла подступаться к прокурору. Вы это понимаете.
— А если б купили меня, подступились бы?
— Несомненно.
— А к капитану милиции? Да перестаньте вы дрожать, черт возьми! Вам что — холодно? Возьмите одеяло.
Лазарев закутался в одеяло и снова сел к печи. Кретов снял с плиты кастрюлю с курицей, поставил ее на табуретку. Потом, взяв две вилки, вытащил курицу из кастрюли, перенес к столу, на тарелку. Бульон подсолил, вынес в коридор. Сжазал, возвратившись в комнату:
— Суп будем есть завтра. А сейчас съедим курицу. Чайку, конечно, попьем, как положено.— Снова спросил: — И капитана, говорите, подкупили бы?
— Капитана — нет,— ответил Лазарев.
— Да?! — удивился Кретов.— Это почему же? Он такой стойкий?
— Ладно, дело прошлое, могу сказать: у капитана тоже было рыльце в пушку, он тоже не раз посещал мой охотничий домик. Словом, он и без подкупа молчал бы. Вы не знаете, как он ползал передо мной па коленях, когда я уже сидел в камере, умоляя не выдавать его. Я не выдал. Думал, что он мне потом понадобится, после тюрьмы. Но он недавно сам попался. На другом деле. А вы, Кретов, разве не чувствовали тогда, что он из моей компании? Капитан говорил мне, что вы задавали ему наводящие вопросики. Значит, чувствовали. Ну, признайтесь.
— Чувствовал,— ответил Кретов.— Но у меня не было доказательств. И я не мог их получить, И следствие тоже. Вы все хорошо его огородили. Значит, очень рассчитывали на его помощь потом.
— Рассчитывали. Но он всех нас подвел, мерзавец. Как говорится, жадность фраера сгубила: взятки брал. Разве не подлец?
— Конечно, подлец,— согласился Кретов и засмеялся.— Смеюсь потому,— объяснил он Лазареву,— что подлецом мы назвали его по разным причинам: я за то, что он взятки брал, а вы за то, что он попался.
— Ошибаетесь,— возразил Лазарев.— Я взяточников и прежде считал подлецами. Впрочем, какое это имеет теперь значение.
— Вот именно. Давайте ужинать.
Кретов разорвал курицу на две части. Половину предложил Лазареву, за другую принялся сам.
Они пили чай, когда снова пришла Татьяна.
— Есть новости? — спросил Кретов.
— Ушли,— махнула рукой Татьяна.— Сказали, что теперь и меня привлекут к ответу. За то, что я уничтожила документ. Лукьянов аж посинел, когда я ему сказала, что жалобу Аверьянова я сожгла. Еще сказал, что я сделала это по вашему наущению и что это только усугубляет вашу вину. Про этого человека сказали,— Татьяна кивнула в сторону Лазарева,— что сейчас пришлют участкового Попова, чтоб он проверил у него документы.
— Что делать? — всполошился Лазарев.— Спрятаться куда-нибудь? Куда?
— Ничего не надо делать,— сказал Кретов.— Это как раз тот самый случай, когда ничего делать не надо. Если, конечно, у вас есть намерение вернуться к нормальной жизни, Лазарев. Придет Попов, вы честно расскажете ему, кто вы такой и почему у вас нет документов, я скажу, что знаю вас и что готов подтвердить это письменно, Попов составит протокол, мы даже его попросим об этом, потом протокол Попов доставит в райотдел милиции, одновременно вы явитесь туда с заявлением о потере документов и с просьбой выдать вам новый паспорт и трудоустроить, явлюсь и я со своим ходатайством... Словом, судьба дарит вам, Лазарев, удобный случай. Советую вам воспользоваться им. Немного воли, немного терпения, немного веры в человеческую доброту — и вы снова нормальный гражданин.
— С судимостью.
— Разумеется, с судимостью.
— И на черной работе?
— Возможно, что и па черной работе. А вам, конечно, хотелось бы, чтобы вас снова назначили начальником крупной стройки?
— Если надо, я схожу за Поповым,— предложила свои услуги Татьяна.— А то он ленивый, как сто лентяев. Я же его быстро приведу.
— Нет,— сказал Лазарев и встал.— Не надо идти за Поповым. И вообще ничего не надо. Не время... Дайте мне немного денег,— обратился он к Кретову,— и я уйду. Как говорится, исчезну с вашего горизонта.
— Испугались? — спросил Кретов.
— Просто еще не время... Ваши брюки и рубашку я могу взять?
- Конечно. Если они высохли.
Лазарев снял со спинки кровати брюки и рубашку, помял их в руках.
— Почти высохли,— сказал он.— Я оденусь в коридоре, чтоб не смущать даму,— улыбнулся он Татьяне.— Как говорится, миль пардон, что означает — тысяча извинений.
Лазарев вышел.
— Где он живет? — спросила Татьяна у Кретова.
— Не знаю.
— Вы дадите ему денег?
— Немного дам.
— Я добавлю,— сказала Татьяна.— Такое несчастье у человека. Это ж надо — потерял все документы! — она вынула из кармашка кофты десятку и протянула ее Кретову.
— Сами отдадите, Татьяна Ивановна,— сказал Кретов.— Хотя, говоря по совести, он не стоит ваших забот.
— Так несчастье ж у человека,— возразила Татьяна.— И глаза вон какие — как у того теленка, которого от вымени отвадили.
Лазарев ушел за несколько минут до прихода участкового Попова.
— Надо же! — удивилась его столь быстрому появлению Татьяна.— То его на канате не притащить, а то он будто на самолете прилетел. Когда меня Аверьянов бил и когда люди побежали за тобой, разве ж ты так быстро примчался?
— А я специально медлил,— ответил, улыбаясь во весь рот, участковый,— чтоб Иван успел выбить из тебя дурь. Да и ты бы могла из Ивана выколотить его дурь, силенка, чай, у тебя есть, а, Татьяна?
— На тебя, Попов, хватит, если и дальше станешь говорить глупости,— пригрозила участковому Татьяна.— И за Аверьянова ты мне еще ответишь, потому что ты его простудил.
— Я?
— Ты!
— Жалеешь его? Так ведь он чуть тебя не угробил!
— А не твое дело!
— Зачем же звала разнимать?
— А чтоб у тебя тоже хоть какое-нибудь занятие было, черт ленивый. Глянь, какое пузо наел. Точь-в-точь беременная баба! — засмеялась Татьяна.— И вообще — зачем ты сюда приперся? Кто тебя сюда приглашал? — вдруг набросилась она на участкового.— Ни днем, ни ночью нет от тебя людям покоя! Что ты тут забыл?
Участковый взглянул на Кретова, ища у него поддержки.
Но у Кретова не было намерения становиться на сторону участкового. Ему нравилась лихая атака Татьяны.
— А ну выметайся отсюда! — неистовствовала Татьяна, толкая Попова ладонями в грудь.— Какие могут быть дела ночью? Ну пришла я к своему постояльцу поговорить. Уже женщине нельзя побыть наедине с мужчиной? Кто тебя, толстого борова, подослал? Может, тебя Аверьянов нанял, чтоб ты за мною следил? Так ты лучше за Аверьяновым следи, чтоб он больше не простужался! А то у него все силы на болезни уйдут, со мной не сможет потом справиться.
— Замолчи! — прикрикнул на Татьяну Попов.— Замолчи, дурная баба!
— Ага,— сказала Татьяна,— так ты не только среди ночи приперся в мой дом, ты еще и оскорбляешь меня в моем же доме! А по какому праву? Отвечай! По какому, спрашиваю я тебя, праву? Это ты свою жену Пашку в своем доме можешь оскорблять сколько тебе влезет! А меня ты пальцем не смеешь тронуть! Убирайся, толстый черт! Тут люди пол помыли, а ты своими сапожищами наследил, снег стряхнуть поленился у порога. Потому что без уважения к людям. А кто после тебя убирать будет? Или свою жену Пашку пришлешь? Так она ж у тебя цаца, она ж перегнуться не посмеет, бо талия у нее такая ж, как у тебя,— с этими словами Татьяна вытолкала Попова в коридор.
— Где человек? — крикнул Кретову через Татьянино плечо участковый.— Где посторонний человек?
— Так ты ж и есть посторонний человек! — с новой силой зашумела Татьяна.— Разве ж ты не видишь, что ты тут посторонний? Какого тебе еще постороннего не хватает? Нету тут больше посторонних! Зайди еще в дом: может, тебе моя мать покажется посторонней? А может, ты кочерги захотел?
— Тьфу на тебя!— выругался Попов.— Лучше с десятью мужиками иметь дело, чем с одной бабой. Завтра зайду,— сказал он Кретову, прижатый Татьяной уже к наружной двери.— Разговор есть.
— А мой постоялец с такими болванами, как ты, не разговаривает. Он разговаривает с теми, с кем сам хочет разговаривать.
— С тобой, например, да? — съязвил, как умел, Попов.
— А хоть бы и со мной! Разве ж у меня в голове мозгов пет? Это у тебя не голова, а мотоциклетный бак для бензина. Так что иди уж, не упирайся, как баран перед стрижкой. Чао, Попов, чао!
Попов так и не одолел Татьяну, ушел ни с чем.
- Пойду и я,— сказала Татьяна Кретову,— осточертели мы вам, ну никакого ж покою нет! А вы, конечно же, покой у нас искали?
— Искал,— со вздохом ответил Кретов. Конечно же, искал. Была у него такая наивная мысль: уеду в деревню, где покой и тишина...
— И зря,— сказала Татьяна.— Нет у нас тут покоя: все так и прут друг на друга, об каждого свои болячки чешут. Мой обалдуй, думаете, почему на вас кидается? Болячка у него есть такая: сам свинья, в каждом человеке свинью видит, а тут вдруг — на тебе! — писатель какой-то завелся, учитель жизни, честный человек, который ничего под себя не гребет и всякую встречную бабу не лапает. Этого ж никак нельзя ему перенести, это просто бельмо в глазу! Вот он и кидается. И ревнует, конечно: а ну как его Татьяна, дура несусветная, честной и чистой жизни захочет, к писателю от него убежит?! Тут же смерть ему, позор и посрамление! Как же: здоровый, крепкий, темный, грубый, богатый, пьяный — такому ж все трын-трава, любое море по колено, и вдруг — подножка! И от кого?! Какой-то махонький, сухонький, седенький, но честный, зараза! Это не я так говорю, это он так про вас говорит,— чуть смутилась Татьяна.— И всех насквозь видит, про каждого все понимает, кому какая цена,— продолжала она, присев на предложенный Кретовым табурет, забыв, должно быть, о том, что еще минуту назад собиралась уйти.— Никто до сей поры ни в каком грехе не мог его упрекнуть, потому что или такие же, как он, или слова против сказать не смеют, оробели совсем, или такие, на которых он плюет, потому что они пришлые, не хозяева, турнуть их проще простого, а он — хозяин, корень, на нем все держится, ни бога, ни черта не страшится, потому что их нет, и, значит, никакой грех — не грех, никто его не учтет, не запишет...
— А тут — писатель? — вставил свое слово Кретов.
— Правильно: а тут писатель, который и видит его грехи, и записывает, а потом выставит их на всеобщее посмешище. Ой, заболталась я,— сказала Татьяна, помолчав.— Пойду.
Кретов не стал ее удерживать, проводил до двери.
— Спасибо, Татьяна Ивановна,— сказал он ей на прощанье с порога.
— А за что? — не останавливаясь, в ответ засмеялась Татьяна.— Не за что!
Надо было еще раз хорошо проветрить времянку, в которой снова стало душно, как в парной, поэтому Кретов не
стал закрывать двери, накинул на плечи пальто и сел на кровать, поджав под себя ноги,- по низу сразу же потек ночной холод, пахнущий степью. В печи загудел огонь. На синей железной плите стали проступать красные пятна, тускло засветилась внутри духовка, ее жестяные боковины. Пол высох, но на потолке в холодных углах все еще поблескивали капли. По оконным стеклам струйками стекал пот.
Пришел Васюсик, побродил по комнате, то и дело недоуменно оглядываясь на распахнутые двери, ничего не понял, постоял какое-то время на порожке наружной двери, опираясь на пего передними лапами, потом нехотя перешагнул через него и удалился.
Кретов думал о Татьяне, о Двуротом, о жалобе Аверьянова, о Лазареве, об участковом Попове. Вспомнил про детскую игру в поезд, когда десять-пятнадцать человек берутся за руки, бегут друг за другом цепочкой, сначала по прямой, а потом передние, изображающие паровоз, вдруг делают крутой поворот на полном бегу, после чего несколько человек, замыкающих цепочку, описывая несравненно большую, чем паровоз, дугу поворота, по могут справиться со скоростью, отрываются от поезда и летят кувырком. Оп почувствовал себя замыкающим в цепочке, в которую впряглись Двуротый, Аверьянов, Попов, Жохов, Лазарев и бог знает еще кто. И полетел кувырком. Стало горько, обидно. Пожалел себя. Совсем уже было решился отправиться к Алексею Махову, чтобы пожаловаться ему на судьбу, но вдруг передумал, стал упрекать себя в малодушии, соскочил с кровати, запер двери и сел к столу.
Татьяна, конечно, в чем-то права,— принялся расставлять все на свои места Кретов.— В чем-то он, конечно, белая ворона, которую всякая черная норовит клюнуть, многих он раздражает своим существованием, своим одиночеством, своим кажущимся бездельем, многие, вероятно, видят в нем гордеца, чистоплюя, блаженного, иные, пожалуй, просто не могут его определить и от этого досадуют. Двурогому он просто мешает, потому что Двуротый инстинктивно чувствует в нем врага. Татьяна Васильевна бесится, потому что Кретов никак не может оценить ее привлекательность. За-плюйсвечкин, уверовав в трагическую неизбежность своего падения, не может понять, почему же, вопреки закону, который сломал его, не сломлен до сих пор Кретов. Махов, для которого Кретов является примером того, как человек, метивший в гении, оказывается в результате ничем, превращается в ничто, все те сомневается, что Кретов в этом смы-
еле — надежный пример, подозревает, что Кретов может снова всплыть, подняться или, что еще хуже, всего лишь притворяется потерпевшим крушение, дурачит его.
— А все прочие обо мне вовсе не думают,— произнес вслух Кретов,— просто забыли...
Эти свои слова он снова расценил как проявление слабости. Произнося их, он думал о сыне, о Вере — о тех, в чьем внимании он так нуждался, боясь себе в этом признаться. И о Зое, конечно, думал. И даже о Федре.
Еще не обнаруживая в себе никаких признаков болезни, он вдруг почувствовал, что заболел, простудился. Когда тебе пятьдесят, когда ты знаешь уже себя как облупленного, в таком неожиданном диагнозе нет ничего необычного. Да и не простудиться было мудрено: весь нынешний вечер, кажется, только и был посвящен тому, чтобы простудиться.
Никаких лекарств на этот случай у него припасено не было. Напился горячего чаю, растер ноги одеколоном, надел шерстяные носки и лег под одеяло, погасив свет. Смотрел на розовые дуги на потолке — это сквозь щели между ком-форными кругами плиты пробивался свет из печи, думал о чем думалось, об орбитах планет, спроецировав светящиеся дуги на далекий космос, о музыке небесных сфер, которую, если верить Платону, должна слышать очистившася от всего бренного душа. И какая же должна быть эта музыка — торжественная или печальная? Скорее всего, торжественная, потому что и очистившейся от всего бренного душе будет неведома печаль. Печаль, страдания, боль, любовь... Без них душа мертва и музыка бессмысленна. Абсолютная гармония — это смерть...
— Николай Николаевич,— позвал чей-то голос.— Вы спите?
Кретов, должно быть, на самом деле спал, потому что услышал этот голос во сне: он лежал в каменном таврском могильнике, изнывая от жары, и вдруг услышал этот голос. И проснулся. Голос прозвучал теперь за окном:
— Вы уже спите, Николай Николаевич?
— Нет,— ответил Кретов, узнав по голосу Лазарева.— Не сплю,— и закашлялся.— Не сплю,— повторил он, с трудом уняв кашель.— Входите. Включите свет,— сказал он, когда Лазарев вошел.— Выключатель справа от двери.
Лазарев включил свет. Кретов сел в постели.
— Некуда податься,— извиняясь, сказал Лазарев, все еще стоя у двери.— Холодина собачья. Я подумал, что если у вас... Я тут недалеко был. Только на одну ночь, а утром я уйду...
— Что за разговор? — ответил Кретов и снова закашлялся.— Оставайтесь,— проговорил он между приступами кашля.— Раскладушка под кроватью.
Пока Лазарев скрипел раскладушкой, укладываясь, Кретов успел подумать, что будь Лазарев мстительным человеком, он смог бы этой ночью укокошить его, Кретова, без особого риска быть потом пойманным. Интересно, как бы он это сделал. Тут же обеспокоенный мозг предложил Кре-тову один вариант убийства: едва он, Кретов, заснет, Лазарев встанет, подбросит в печь угля, затем уберет раскладушку, закроет наглухо вытяжную печную трубу и уйдет, позволив угарному газу довершить черное дело...
Двуротый потом будет рассказывать, что он, Кретов, закрыл печную трубу, будучи пьяным. Рассказывать, злорадствуя...
Такой пошлый конец. Не дописан роман, не состоялась любовь, не состоялась новая жизнь. Угорел по пьянке в чужой деревне. Тут не только Двуротый станет злорадствовать. Тут многие расценят его смерть как неизбежное наказание за грехи, самый большой и непростительный среди которых — гордыня...
— Слушайте, Лазарев,— спросил Кретов, зная, что Лазарев еще не спит,— а вам никогда не хотелось убить меня? Столько лет в тюрьме, исковеркана судьба... Вы сами говорили, что тут моя вина.
— Всякое приходило в голову,— ответил Лазарев.— Думал и об убийстве.
— И что?
— И ничего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
купили. Но со мной были еще двое: прокурор и капитан милиции. Их вы тоже купили бы?
— Прокурора — да. Я в этом уверен. Но, не купив вас, не было смысла подступаться к прокурору. Вы это понимаете.
— А если б купили меня, подступились бы?
— Несомненно.
— А к капитану милиции? Да перестаньте вы дрожать, черт возьми! Вам что — холодно? Возьмите одеяло.
Лазарев закутался в одеяло и снова сел к печи. Кретов снял с плиты кастрюлю с курицей, поставил ее на табуретку. Потом, взяв две вилки, вытащил курицу из кастрюли, перенес к столу, на тарелку. Бульон подсолил, вынес в коридор. Сжазал, возвратившись в комнату:
— Суп будем есть завтра. А сейчас съедим курицу. Чайку, конечно, попьем, как положено.— Снова спросил: — И капитана, говорите, подкупили бы?
— Капитана — нет,— ответил Лазарев.
— Да?! — удивился Кретов.— Это почему же? Он такой стойкий?
— Ладно, дело прошлое, могу сказать: у капитана тоже было рыльце в пушку, он тоже не раз посещал мой охотничий домик. Словом, он и без подкупа молчал бы. Вы не знаете, как он ползал передо мной па коленях, когда я уже сидел в камере, умоляя не выдавать его. Я не выдал. Думал, что он мне потом понадобится, после тюрьмы. Но он недавно сам попался. На другом деле. А вы, Кретов, разве не чувствовали тогда, что он из моей компании? Капитан говорил мне, что вы задавали ему наводящие вопросики. Значит, чувствовали. Ну, признайтесь.
— Чувствовал,— ответил Кретов.— Но у меня не было доказательств. И я не мог их получить, И следствие тоже. Вы все хорошо его огородили. Значит, очень рассчитывали на его помощь потом.
— Рассчитывали. Но он всех нас подвел, мерзавец. Как говорится, жадность фраера сгубила: взятки брал. Разве не подлец?
— Конечно, подлец,— согласился Кретов и засмеялся.— Смеюсь потому,— объяснил он Лазареву,— что подлецом мы назвали его по разным причинам: я за то, что он взятки брал, а вы за то, что он попался.
— Ошибаетесь,— возразил Лазарев.— Я взяточников и прежде считал подлецами. Впрочем, какое это имеет теперь значение.
— Вот именно. Давайте ужинать.
Кретов разорвал курицу на две части. Половину предложил Лазареву, за другую принялся сам.
Они пили чай, когда снова пришла Татьяна.
— Есть новости? — спросил Кретов.
— Ушли,— махнула рукой Татьяна.— Сказали, что теперь и меня привлекут к ответу. За то, что я уничтожила документ. Лукьянов аж посинел, когда я ему сказала, что жалобу Аверьянова я сожгла. Еще сказал, что я сделала это по вашему наущению и что это только усугубляет вашу вину. Про этого человека сказали,— Татьяна кивнула в сторону Лазарева,— что сейчас пришлют участкового Попова, чтоб он проверил у него документы.
— Что делать? — всполошился Лазарев.— Спрятаться куда-нибудь? Куда?
— Ничего не надо делать,— сказал Кретов.— Это как раз тот самый случай, когда ничего делать не надо. Если, конечно, у вас есть намерение вернуться к нормальной жизни, Лазарев. Придет Попов, вы честно расскажете ему, кто вы такой и почему у вас нет документов, я скажу, что знаю вас и что готов подтвердить это письменно, Попов составит протокол, мы даже его попросим об этом, потом протокол Попов доставит в райотдел милиции, одновременно вы явитесь туда с заявлением о потере документов и с просьбой выдать вам новый паспорт и трудоустроить, явлюсь и я со своим ходатайством... Словом, судьба дарит вам, Лазарев, удобный случай. Советую вам воспользоваться им. Немного воли, немного терпения, немного веры в человеческую доброту — и вы снова нормальный гражданин.
— С судимостью.
— Разумеется, с судимостью.
— И на черной работе?
— Возможно, что и па черной работе. А вам, конечно, хотелось бы, чтобы вас снова назначили начальником крупной стройки?
— Если надо, я схожу за Поповым,— предложила свои услуги Татьяна.— А то он ленивый, как сто лентяев. Я же его быстро приведу.
— Нет,— сказал Лазарев и встал.— Не надо идти за Поповым. И вообще ничего не надо. Не время... Дайте мне немного денег,— обратился он к Кретову,— и я уйду. Как говорится, исчезну с вашего горизонта.
— Испугались? — спросил Кретов.
— Просто еще не время... Ваши брюки и рубашку я могу взять?
- Конечно. Если они высохли.
Лазарев снял со спинки кровати брюки и рубашку, помял их в руках.
— Почти высохли,— сказал он.— Я оденусь в коридоре, чтоб не смущать даму,— улыбнулся он Татьяне.— Как говорится, миль пардон, что означает — тысяча извинений.
Лазарев вышел.
— Где он живет? — спросила Татьяна у Кретова.
— Не знаю.
— Вы дадите ему денег?
— Немного дам.
— Я добавлю,— сказала Татьяна.— Такое несчастье у человека. Это ж надо — потерял все документы! — она вынула из кармашка кофты десятку и протянула ее Кретову.
— Сами отдадите, Татьяна Ивановна,— сказал Кретов.— Хотя, говоря по совести, он не стоит ваших забот.
— Так несчастье ж у человека,— возразила Татьяна.— И глаза вон какие — как у того теленка, которого от вымени отвадили.
Лазарев ушел за несколько минут до прихода участкового Попова.
— Надо же! — удивилась его столь быстрому появлению Татьяна.— То его на канате не притащить, а то он будто на самолете прилетел. Когда меня Аверьянов бил и когда люди побежали за тобой, разве ж ты так быстро примчался?
— А я специально медлил,— ответил, улыбаясь во весь рот, участковый,— чтоб Иван успел выбить из тебя дурь. Да и ты бы могла из Ивана выколотить его дурь, силенка, чай, у тебя есть, а, Татьяна?
— На тебя, Попов, хватит, если и дальше станешь говорить глупости,— пригрозила участковому Татьяна.— И за Аверьянова ты мне еще ответишь, потому что ты его простудил.
— Я?
— Ты!
— Жалеешь его? Так ведь он чуть тебя не угробил!
— А не твое дело!
— Зачем же звала разнимать?
— А чтоб у тебя тоже хоть какое-нибудь занятие было, черт ленивый. Глянь, какое пузо наел. Точь-в-точь беременная баба! — засмеялась Татьяна.— И вообще — зачем ты сюда приперся? Кто тебя сюда приглашал? — вдруг набросилась она на участкового.— Ни днем, ни ночью нет от тебя людям покоя! Что ты тут забыл?
Участковый взглянул на Кретова, ища у него поддержки.
Но у Кретова не было намерения становиться на сторону участкового. Ему нравилась лихая атака Татьяны.
— А ну выметайся отсюда! — неистовствовала Татьяна, толкая Попова ладонями в грудь.— Какие могут быть дела ночью? Ну пришла я к своему постояльцу поговорить. Уже женщине нельзя побыть наедине с мужчиной? Кто тебя, толстого борова, подослал? Может, тебя Аверьянов нанял, чтоб ты за мною следил? Так ты лучше за Аверьяновым следи, чтоб он больше не простужался! А то у него все силы на болезни уйдут, со мной не сможет потом справиться.
— Замолчи! — прикрикнул на Татьяну Попов.— Замолчи, дурная баба!
— Ага,— сказала Татьяна,— так ты не только среди ночи приперся в мой дом, ты еще и оскорбляешь меня в моем же доме! А по какому праву? Отвечай! По какому, спрашиваю я тебя, праву? Это ты свою жену Пашку в своем доме можешь оскорблять сколько тебе влезет! А меня ты пальцем не смеешь тронуть! Убирайся, толстый черт! Тут люди пол помыли, а ты своими сапожищами наследил, снег стряхнуть поленился у порога. Потому что без уважения к людям. А кто после тебя убирать будет? Или свою жену Пашку пришлешь? Так она ж у тебя цаца, она ж перегнуться не посмеет, бо талия у нее такая ж, как у тебя,— с этими словами Татьяна вытолкала Попова в коридор.
— Где человек? — крикнул Кретову через Татьянино плечо участковый.— Где посторонний человек?
— Так ты ж и есть посторонний человек! — с новой силой зашумела Татьяна.— Разве ж ты не видишь, что ты тут посторонний? Какого тебе еще постороннего не хватает? Нету тут больше посторонних! Зайди еще в дом: может, тебе моя мать покажется посторонней? А может, ты кочерги захотел?
— Тьфу на тебя!— выругался Попов.— Лучше с десятью мужиками иметь дело, чем с одной бабой. Завтра зайду,— сказал он Кретову, прижатый Татьяной уже к наружной двери.— Разговор есть.
— А мой постоялец с такими болванами, как ты, не разговаривает. Он разговаривает с теми, с кем сам хочет разговаривать.
— С тобой, например, да? — съязвил, как умел, Попов.
— А хоть бы и со мной! Разве ж у меня в голове мозгов пет? Это у тебя не голова, а мотоциклетный бак для бензина. Так что иди уж, не упирайся, как баран перед стрижкой. Чао, Попов, чао!
Попов так и не одолел Татьяну, ушел ни с чем.
- Пойду и я,— сказала Татьяна Кретову,— осточертели мы вам, ну никакого ж покою нет! А вы, конечно же, покой у нас искали?
— Искал,— со вздохом ответил Кретов. Конечно же, искал. Была у него такая наивная мысль: уеду в деревню, где покой и тишина...
— И зря,— сказала Татьяна.— Нет у нас тут покоя: все так и прут друг на друга, об каждого свои болячки чешут. Мой обалдуй, думаете, почему на вас кидается? Болячка у него есть такая: сам свинья, в каждом человеке свинью видит, а тут вдруг — на тебе! — писатель какой-то завелся, учитель жизни, честный человек, который ничего под себя не гребет и всякую встречную бабу не лапает. Этого ж никак нельзя ему перенести, это просто бельмо в глазу! Вот он и кидается. И ревнует, конечно: а ну как его Татьяна, дура несусветная, честной и чистой жизни захочет, к писателю от него убежит?! Тут же смерть ему, позор и посрамление! Как же: здоровый, крепкий, темный, грубый, богатый, пьяный — такому ж все трын-трава, любое море по колено, и вдруг — подножка! И от кого?! Какой-то махонький, сухонький, седенький, но честный, зараза! Это не я так говорю, это он так про вас говорит,— чуть смутилась Татьяна.— И всех насквозь видит, про каждого все понимает, кому какая цена,— продолжала она, присев на предложенный Кретовым табурет, забыв, должно быть, о том, что еще минуту назад собиралась уйти.— Никто до сей поры ни в каком грехе не мог его упрекнуть, потому что или такие же, как он, или слова против сказать не смеют, оробели совсем, или такие, на которых он плюет, потому что они пришлые, не хозяева, турнуть их проще простого, а он — хозяин, корень, на нем все держится, ни бога, ни черта не страшится, потому что их нет, и, значит, никакой грех — не грех, никто его не учтет, не запишет...
— А тут — писатель? — вставил свое слово Кретов.
— Правильно: а тут писатель, который и видит его грехи, и записывает, а потом выставит их на всеобщее посмешище. Ой, заболталась я,— сказала Татьяна, помолчав.— Пойду.
Кретов не стал ее удерживать, проводил до двери.
— Спасибо, Татьяна Ивановна,— сказал он ей на прощанье с порога.
— А за что? — не останавливаясь, в ответ засмеялась Татьяна.— Не за что!
Надо было еще раз хорошо проветрить времянку, в которой снова стало душно, как в парной, поэтому Кретов не
стал закрывать двери, накинул на плечи пальто и сел на кровать, поджав под себя ноги,- по низу сразу же потек ночной холод, пахнущий степью. В печи загудел огонь. На синей железной плите стали проступать красные пятна, тускло засветилась внутри духовка, ее жестяные боковины. Пол высох, но на потолке в холодных углах все еще поблескивали капли. По оконным стеклам струйками стекал пот.
Пришел Васюсик, побродил по комнате, то и дело недоуменно оглядываясь на распахнутые двери, ничего не понял, постоял какое-то время на порожке наружной двери, опираясь на пего передними лапами, потом нехотя перешагнул через него и удалился.
Кретов думал о Татьяне, о Двуротом, о жалобе Аверьянова, о Лазареве, об участковом Попове. Вспомнил про детскую игру в поезд, когда десять-пятнадцать человек берутся за руки, бегут друг за другом цепочкой, сначала по прямой, а потом передние, изображающие паровоз, вдруг делают крутой поворот на полном бегу, после чего несколько человек, замыкающих цепочку, описывая несравненно большую, чем паровоз, дугу поворота, по могут справиться со скоростью, отрываются от поезда и летят кувырком. Оп почувствовал себя замыкающим в цепочке, в которую впряглись Двуротый, Аверьянов, Попов, Жохов, Лазарев и бог знает еще кто. И полетел кувырком. Стало горько, обидно. Пожалел себя. Совсем уже было решился отправиться к Алексею Махову, чтобы пожаловаться ему на судьбу, но вдруг передумал, стал упрекать себя в малодушии, соскочил с кровати, запер двери и сел к столу.
Татьяна, конечно, в чем-то права,— принялся расставлять все на свои места Кретов.— В чем-то он, конечно, белая ворона, которую всякая черная норовит клюнуть, многих он раздражает своим существованием, своим одиночеством, своим кажущимся бездельем, многие, вероятно, видят в нем гордеца, чистоплюя, блаженного, иные, пожалуй, просто не могут его определить и от этого досадуют. Двурогому он просто мешает, потому что Двуротый инстинктивно чувствует в нем врага. Татьяна Васильевна бесится, потому что Кретов никак не может оценить ее привлекательность. За-плюйсвечкин, уверовав в трагическую неизбежность своего падения, не может понять, почему же, вопреки закону, который сломал его, не сломлен до сих пор Кретов. Махов, для которого Кретов является примером того, как человек, метивший в гении, оказывается в результате ничем, превращается в ничто, все те сомневается, что Кретов в этом смы-
еле — надежный пример, подозревает, что Кретов может снова всплыть, подняться или, что еще хуже, всего лишь притворяется потерпевшим крушение, дурачит его.
— А все прочие обо мне вовсе не думают,— произнес вслух Кретов,— просто забыли...
Эти свои слова он снова расценил как проявление слабости. Произнося их, он думал о сыне, о Вере — о тех, в чьем внимании он так нуждался, боясь себе в этом признаться. И о Зое, конечно, думал. И даже о Федре.
Еще не обнаруживая в себе никаких признаков болезни, он вдруг почувствовал, что заболел, простудился. Когда тебе пятьдесят, когда ты знаешь уже себя как облупленного, в таком неожиданном диагнозе нет ничего необычного. Да и не простудиться было мудрено: весь нынешний вечер, кажется, только и был посвящен тому, чтобы простудиться.
Никаких лекарств на этот случай у него припасено не было. Напился горячего чаю, растер ноги одеколоном, надел шерстяные носки и лег под одеяло, погасив свет. Смотрел на розовые дуги на потолке — это сквозь щели между ком-форными кругами плиты пробивался свет из печи, думал о чем думалось, об орбитах планет, спроецировав светящиеся дуги на далекий космос, о музыке небесных сфер, которую, если верить Платону, должна слышать очистившася от всего бренного душа. И какая же должна быть эта музыка — торжественная или печальная? Скорее всего, торжественная, потому что и очистившейся от всего бренного душе будет неведома печаль. Печаль, страдания, боль, любовь... Без них душа мертва и музыка бессмысленна. Абсолютная гармония — это смерть...
— Николай Николаевич,— позвал чей-то голос.— Вы спите?
Кретов, должно быть, на самом деле спал, потому что услышал этот голос во сне: он лежал в каменном таврском могильнике, изнывая от жары, и вдруг услышал этот голос. И проснулся. Голос прозвучал теперь за окном:
— Вы уже спите, Николай Николаевич?
— Нет,— ответил Кретов, узнав по голосу Лазарева.— Не сплю,— и закашлялся.— Не сплю,— повторил он, с трудом уняв кашель.— Входите. Включите свет,— сказал он, когда Лазарев вошел.— Выключатель справа от двери.
Лазарев включил свет. Кретов сел в постели.
— Некуда податься,— извиняясь, сказал Лазарев, все еще стоя у двери.— Холодина собачья. Я подумал, что если у вас... Я тут недалеко был. Только на одну ночь, а утром я уйду...
— Что за разговор? — ответил Кретов и снова закашлялся.— Оставайтесь,— проговорил он между приступами кашля.— Раскладушка под кроватью.
Пока Лазарев скрипел раскладушкой, укладываясь, Кретов успел подумать, что будь Лазарев мстительным человеком, он смог бы этой ночью укокошить его, Кретова, без особого риска быть потом пойманным. Интересно, как бы он это сделал. Тут же обеспокоенный мозг предложил Кре-тову один вариант убийства: едва он, Кретов, заснет, Лазарев встанет, подбросит в печь угля, затем уберет раскладушку, закроет наглухо вытяжную печную трубу и уйдет, позволив угарному газу довершить черное дело...
Двуротый потом будет рассказывать, что он, Кретов, закрыл печную трубу, будучи пьяным. Рассказывать, злорадствуя...
Такой пошлый конец. Не дописан роман, не состоялась любовь, не состоялась новая жизнь. Угорел по пьянке в чужой деревне. Тут не только Двуротый станет злорадствовать. Тут многие расценят его смерть как неизбежное наказание за грехи, самый большой и непростительный среди которых — гордыня...
— Слушайте, Лазарев,— спросил Кретов, зная, что Лазарев еще не спит,— а вам никогда не хотелось убить меня? Столько лет в тюрьме, исковеркана судьба... Вы сами говорили, что тут моя вина.
— Всякое приходило в голову,— ответил Лазарев.— Думал и об убийстве.
— И что?
— И ничего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42