А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Гарвард, в сущности, вырабатывал тип, а не личность. После четырех лет, успешно проведенных в его стенах, образовался прочерк вместо биографии, сформировался ум, на котором отпечатался разве что водяной знак.
Отпечаток этот был, по тем временам, не так уж плох. Величайшее чудо в воспитании — что оно не губит всех к нему причастных, как учителей, так и учеников. Впоследствии Адамсу порою даже не верилось: неужели он и его сотоварищи и вправду вышли сухими из этой воды? Но Гарвардский университет, не считая обманутых надежд, и впрямь причинял куда меньше вреда, чем любой другой из тогда существовавших. Пусть там учили мало и плохо, но оставляли ум открытым для многого другого, свободным от предвзятости, не обремененным фактами — податливым. Выпускник Гарварда не был начинен предрассудками. Он мало знал, зато ум его сохранял гибкость, готовность воспринимать знания.
Больше всего Генри разочаровало общение с однокашниками: они дали ему ничтожно мало. Точнее, решительно ничего — результат не столь уж необычный в части воспитания. А между тем в справочнике Гарвардского университета за годы 1854-1861-й в студенческих списках значатся весьма известные для своего времени люди, начиная с Александра Агассиса и Филлипса Брукса, а заканчивая Г. Г. Ричардсоном и О. У. Холмсом. Самые многообещающие, как водится, умерли рано, и их имена не встречаются в однотомнике «Биографии современников», который, по-видимому, является единственным общепринятым мерилом успеха. Многие погибли на войне. Адамс знал их всех, кого более, кого менее, и так же любил и уважал тогда, как и потом, когда завоевав громкие имена, они стали пользоваться уважением в несравнимо более широких кругах. Но пока они были его товарищами по университету, с точки зрения воспитания он не получил от них и малой толики. Возможно, он сам был тому виною, но, надо полагать, другие ее разделяли. В дружеских отношениях, как и в браке, очень многое зависит от случая. Каждому из нас жизнь предлагает десяток-другой возможных друзей, и чистая случайность, встретятся ли они нам на школьной скамье или в колледже, а вот в том, что молодым людям, живущим под одной крышей и в одинаковых условиях, нечего друг другу дать, вряд ли виноват один лишь случай. Курс 1858 года, к которому принадлежал Генри Адамс, состоял из типичных представителей молодого поколения Новой Англии с ее доктриной мирного проникновения и ее кричащей банальностью. Это были юноши, не знающие подлости, зависти, интриганства, экзальтации и страстных порывов, не слишком острые умом, чуждые сознательному скептицизму, совершенно равнодушные к броским эффектам, изобретательной выдумке, цветистой фразе, хотя и не настроенные по отношению к ней враждебно, коль скоро она развлекала; не очень уверенные в себе, но и не склонные слепо доверять другим; не наделенные в избытке собственным юмором, зато всегда готовые наслаждаться чужим, — словом, в такой степени «никакие», что с годами они превратились в «ого-го-каких», самоуверенных и преуспевающих. Отнюдь не резкие в манерах и суждениях, с широкими непредвзятыми взглядами, скопом они выступали беспощаднейшими критиками, каких не дай бог никому встретить в долгой жизни, в которой и без того хватает критики. Но они были сама объективность: их отношение к вещам было неоспоримо, как законы природы, их суждения — непреложны, словно являлись не порождением ума, чувств или желаний, а были чем-то вроде закона тяготения.
Они были воплощенный Гарвард, но даже для Гарварда курс выпуска 1858 года выходил за обычные рамки. К единению это сборище без малого ста молодых людей не имело большой охоты, как, впрочем, и к раздорам. Жить с ними вместе было приятно: они стояли выше среднего уровня студенческой массы — немцев, французов, англичан и прочих, — но главным образом потому, что каждый явно предпочитал держаться обособленно. В этом им виделся признак силы, хотя на самом деле обособленность естественна для того, кого ничто не влечет, и удобна тому, кого ничто не заботит.
И вот случай, желая, видимо, — в целях воспитания — расширить кругозор Генри Адамса, забросил в эту аморфную массу трех виргинцев, которые так же мало для нее годились, как индейцы из племени сиу для однообразного механического труда. Благодаря некоему сходству эти трое «чужаков» сошлись с бостонцами — соучениками Адамса по школе, а в конце концов и с самим Адамсом, хотя как он, так и они превосходно знали, какая тонкая грань отделяет их дружбу, завязавшуюся в 1855 году, от смертельной вражды. Один из виргинцев был сыном Роберта Э. Ли, полковника Второй кавалерийской бригады Соединенных Штатов, двое других, горожане из Питерсберга, составляли — по-видимому, сами того не сознавая, — его свиту. Четвертый «чужак», Н. Л. Андерсон, прибыл из Цинциннати, но по матери, урожденной Лонгуорт, происходил из Кентукки. Впервые в жизни Адамс близко соприкоснулся с новым для него типом людей, с иными, чем его собственные, нравственными ценностями. На его глазах представители Новой Англии поверялись иным человеческим типом, и он принимал участие в этом процессе. Ли, которого всю жизнь звали Руни, оставался виргинцем восемнадцатого века, так же как Генри Адамс — бостонцем того же столетия. Руни Ли мало чем отличался от своего деда — Гарри-кавалериста. Высокий, атлетического сложения, мужественный, добродушный, с чисто виргинской широтой и открытостью ко всему, что ему нравилось, он в силу, также чисто виргинского, обыкновения командовать считал себя естественным лидером. Соперничать с ним никто не стал. Никого из северян не тянуло командовать. Год, если не больше, Ли числился на курсе в самых популярных и выдающихся, но потом постепенно очутился на заднем плане. Привычки командовать оказалось недостаточно, а других достоинств за виргинцем почти не значилось. Он был фантастически неразвит, настолько неразвит, что студенту из Новой Англии, в свою очередь весьма мало развитому, было не по силам его постичь. Да и кто мог достаточно знать, как он невежествен, ребячлив и беспомощен перед не слишком сложной школьной наукой. Как представитель фауны южанин, по-видимому, обладал всеми преимуществами, но даже в этой ипостаси постепенно сдал позиции.
Воспитательный урок, преподанный этим молодым людям, которые в следующее десятилетие убивали друг друга сотнями, проверяя справедливость усвоенных ими в университете истин, имел исключительно важное значение. Природа, если угодно, обошла южанина умом, но наделила его темпераментом. Науки ему не давались, он не был подготовлен к умственным занятиям, не способен охватить идею, а о том, чтобы усвоить сразу две, не могло быть и речи. Впрочем, в жизни, обладая инстинктом социального поведения, можно превосходно обходиться без всяких идей. Десятки известных государственных мужей принадлежали к тому же типу, что Руни Ли, однако вполне прочно сидели в законодательных собраниях. Но университет подвергал испытаниям посложнее. Виргинец был слаб даже по части греха, правда, и бостонец вряд ли мог считаться тут докой. Ни тот, ни другой не следовал добрым привычкам, оба любили сильно выпить и предаваться удовольствиям низкого пошиба, но бостонец все же вредил себе меньше, чем виргинец. Даже в последней степени опьянения бостонец обычно умел как-то остеречься, тогда как виргинец становился буен и опасен. Если виргинец проводил несколько дней, убиваясь по какому-нибудь мнимому поводу и обильно заливая горе шотландским виски, его друзья-северяне не могли быть уверены, что он не станет подстерегать их за углом с ножом или пистолетом в руках, чтобы отплатить за обиду, родившуюся в его озаряемом вспышками delirium tremens мозгу, и, если дело принимало такой оборот, Ли приходилось расходовать свой авторитет на собственную свиту. Ли принадлежал к джентльменам старой школы, а кому не известно, что джентльмены старой школы пили почти так же лихо, как и джентльмены новой; впрочем, Ли это мало заботило. Он сохранял трезвость даже в те годы неумеренной ожесточенности в проявлении политических чувств; он умел сдерживать и свой темперамент, и своих друзей.
Адамсу виргинцы нравились. Он же, в силу имени и предубежденности, должен был как никто вызывать их ненависть; однако дружеские отношения между ними оставались нерушимыми и даже теплыми. В момент, когда непосредственное будущее еще не поставило в распорядок дня столь существенный вопрос, как состязание между Севером и Югом на силу и выносливость, это кратковременное сближение с южным характером было своего рода воспитанием ради воспитания; но на этом его значение исчерпывалось. Несомненно, болезненному самолюбию янки, которое, естественно, оборачивалось неуверенностью в себе, доставляло удовольствие постепенно убеждаться в том, что южанин с его плантаторскими привычками так же мало пригоден для успешной борьбы в современной жизни, как если бы он еще оставался человеком каменного века, живущим в пещере и охотящимся на bos premigenius, и что те качества, которые были в нем развиты, только его ослабляли. Правда, Адамс ловил себя на мысли, что и в этом отношении один тип человека восемнадцатого века вряд ли сильно отличается от другого. Если Руни Ли мало изменился по сравнению с виргинцем прошлого века, то и Адамс был гораздо ближе по типу к своему прадеду, чем к директору железнодорожной компании. Он немногим больше, чем виргинцы, годился для жизни в будущей Америке, которой явно не было никакого дела до прошлого. Общество на Севере уже выражало предпочтение пожалуй даже приверженность — финансистам, а не дипломатам и воинам, и в этих условиях у человека восемнадцатого века, как того, так и другого толка, было мало шансов выжить, им обоим в равной степени приходилось быть начеку.
Одного этого примечательного сходства вряд ли достало бы, чтобы сдружить двух столь полярных молодых людей, как Руни Ли и Генри Адамс, но главное различие между ними — студентами — было не столь велико: Ли полностью не успевал в науках, Адамс — частично. Оба не успевали, но Ли принимал свои академические провалы ближе к сердцу, и, когда генерал Уинфилд Скотт предложил ему поступить в отряд, формируемый для борьбы с мормонами, он с радостью ухватился за возможность сбежать из университета. Ходатайство о зачислении в отряд он попросил написать Адамса, чем несказанно польстил его самолюбию — больше, чем могли бы польстить любые комплименты со стороны северян. В Адамсе заговорил будущий дипломат.
Если студент мало что получал от своих сотоварищей, от учителей он получал немногим больше. Четыре года, проведенные Адамсом в университете, прошли, если иметь в виду его цели, впустую. Гарвардский университет был хорошим учебным заведением, но Генри, в сущности, вообще не признавал учебных заведений. Он не хотел быть одним из ста — одним процентом в акте воспитания. Он считал себя единственным лицом, для которого его воспитание представляло ценность, и хотел получить все сто процентов. Он же получал едва половину от среднего арифметического. Много лет спустя, когда прихотливые дороги жизни вновь привели его в Гарвард, чтобы учить студентов тому, что им заведомо неинтересно и не нужно, он, скучая часами на кафедральных заседаниях, однажды позволил себе отвлечься, заглянув в табель своего курса, где обнаружил свое имя в самой середине списка. По важнейшему для него предмету — математике — низкие баллы стояли почти у всех, кроме нескольких лучших учеников, так что попытка вывести строгую очередность вряд ли имела значение, и стоял ли он сороковым или девяностым, определялось, скорее всего, чистой случайностью или личными симпатиями преподавателя. Плачевный результат! В лучшем случае Генри так никогда бы не овладел математикой, в худшем — даже не пожелал бы ею овладевать. А между тем ему было необходимо владеть математикой, как любым другим универсальным языком, он же не дошел даже до алфавита.
Из древних языков, кроме знакомства с двумя-тремя греческими пьесами, студенты не получили ничего. Из политической экономии, кроме маловразумительных теорий свободной торговли и протекционизма, почти ничего. При всем желании Адамс не мог вспомнить, чтобы в университете упоминалось имя Карла Маркса или название книги «Капитал». И об Огюсте Конте он ничего не слыхал. А ведь эти два автора сильнее всех повлияли на мысль его времени. Толика практических знаний, которую он впоследствии пытался восстановить в памяти, сводилась к курсу химии, где ему преподали ряд теорий, на всю жизнь затуманивших ему мозги. Единственное, что затронуло его воображение, был цикл лекций Луи Агассиса о ледниковом периоде и палеонтологии, которые дали больше пищи его любознательности, чем все остальные университетские курсы, вместе взятые. Все проделанное Адамсом в университете за четыре года легко укладывалось в проделанное им в любые четыре месяца его последующей жизни.
Гарвардский университет был негативным фактором, но негативные факторы также не лишены значения. В университете Адамс мало-помалу избавлялся от яростной политической пристрастности, усвоенной в детстве, — не оттого, что ее место заступили новые интересы, а в силу приобретенных навыков мышления, чуждых всяческой пристрастности. Его литературные пристрастия также сошли бы на нет, сумей он найти себе другие развлечения, но атмосфера была такова, что он продолжал читать запоем, без разбора и пользы, пока не поглотил пропасть книг, даже названия которых не удержались в памяти. Следуя скорее инстинкту, чем советам, он начал писать, и его преподаватели или наставники иной раз хвалили, хотя и не без оговорок, его английские сочинения, но и в этой области, как и во всех остальных, он так и не убедил своих учителей — сколь долго ни боролся за признание, — что его способности, в лучшем их проявлении, дают ему право стоять в списках курса среди первой трети. Педагоги, как правило, достигают большой точности в оценке возможностей своих учеников. Генри Адамс и сам придерживался мнения, что его наставники недалеко ушли от истины, и, став в свою очередь преподавателем и безобразно ошибаясь при распределении мест и баллов своим ученикам, упрямо полагал, что оценивает их правильно. И как студент, и как профессор он принимал негативную модель, поскольку это была модель учебного заведения.
Он ни разу не полюбопытствовал, что думают об университете другие студенты и что, по их мнению, в нем обрели; к тому же их точка зрения вряд ли заставила бы его изменить свою. С самого начала он жаждал скорее покончить с университетом и исподволь искал для себя путь или направление. Внешний мир казался огромным, но путей, открывающих в него доступ, было немного, да и те шли главным образом через Бостон, куда Генри не хотелось возвращаться. По чистой случайности первая открывшаяся перед ним дверь, за которой брезжила надежда, вела в Германию, и приоткрыл эту дверь Джеймс Рассел Лоуэлл.
Лоуэлл, унаследовавший принадлежавшее Лонгфелло место профессора изящной словесности, в свое время побывал в Германии и позаимствовал там все, что мог. В литературном мире того времени считалось, что если истина где-то и уцелела, то в Германии; Карлейль, Мэтью Арнолд, Ренан, Эмерсон вместе с десятками своих широко известных последователей учили немецкому символу веры. Литературный мир восставал против ига наступающего капитализма — ростовщиков, банковских воротил и железнодорожных магнатов. Теккерей и Диккенс вслед за Бальзаком когтили и кусали злополучный средний класс с безжалостной яростью, с какой этот средний класс сто лет назад когтил и кусал двор и церковь. Среднему классу принадлежала власть, и он крепко держал в руках железо и уголь, но сатирики и идеалисты завладели печатным станком, а так как, по единодушному их мнению, Вторая империя была позором для Франции и угрозой для Англии, они обратили взоры к Германии, которая в тот момент, отставая в экономическом и в военном развитии, оказалась лет на сто позади остальной Европы и простотой своего уклада. Немецкая мысль, немецкий образ жизни, честность и даже вкус стали образцами для ученого мира. Гете был поставлен в один ранг с Шекспиром, Канта как законодателя жизни вознесли над Платоном. Всем серьезным ученым полагалось онемечиваться, ибо немецкая мысль несла в себе революционизирующую критику. Лоуэлл следовал за всеми — пусть без особого рвения, но с достаточной верой, приглашая с собой своих учеников. Адамс охотно откликнулся на это приглашение — правда, скорее из добрых чувств к Лоуэллу, чем к Германии, но, впрочем, вполне искренне. Это была его первая серьезная попытка самому направить свое воспитание, и он не сомневался, что она даст плоды, и даже если не совсем те, на какие он рассчитывал, то по крайней мере выведет его на путь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70