Сила эта была реальной, серьезной и в Сент-Луисе получала точную оценку в фактической денежной стоимости.
Доказательством реальности и серьезности этой силы во Франции, как, впрочем, и в сенате США, могло служить хотя бы то, что Адамс приобрел автомобиль — прямое свидетельство ее воздействия, ибо изо всех средств передвижения именно это было самым ему ненавистным. Но он решил отвести лето на изучение силы Мадонны, не в смысле религиозного чувства, а дои движущей силы, которая воздвигла столько памятников, разбросанных по всей Европе и нередко труднодостижимых. Только пользуясь автомобилем, можно было соединить их все в какой-то разумной последовательности, и, хотя сила автомобиля, предназначенного для целей коммивояжера, не имела, казалось бы, ничего общего с той силой, которая вдохновляла на создание готических соборов в двенадцатом веке, Мадонна, вероятно, равно оделяла всех своими милостями и указывала путь как бродячему торговцу, так и архитектору, а в двадцатом — разведчику истории. На его взгляд, перед ним стояла та же проблема, что и перед Ньютоном: проблема взаимного притяжения, которая и в его случае укладывалась в формулу Sgt^2/2, и ему оставалось лишь подтвердить ее на опыте. Самому ему никаких доказательств того, что притяжение существует, не требовалось: стоимость автомобиля говорила сама за себя, но как учитель он должен был представить доказательства — не себе, а другим. Для него Мадонна была обожаемой возлюбленной, посылавшей автомобиль и его владельца, куда ей вздумается — в прекрасные дворцы и замки, из Шартра в Руан, а оттуда в Амьен и Лаон и в десятки других мест, повсюду любезно его принимая, развлекая, завлекая и ослепляя — словно она и не Мадонна даже, а Афродита, которая стоит всего, о чем может мечтать мужчина. Адамс никогда не сомневался в ее силе, ощущая ее всеми фибрами своего существа, и был не менее уверен в воздействии этой силы, чем силы притяжения, которую знал лишь как формулу. Он с несказанной радостью отдавался — нет, не чарам Мадонны и не религиозному чувству, — а творческой энергии, физической и интеллектуальной, воздвигшей все эти храмы — эти всемирные выставки силы тринадцатого века, перед которыми бледнели Чикаго и Сент-Луис.
«Они были боги, но вера в них иссякла», — сказано Мэтью Арнолдом о греческих и скандинавских божествах; историку важно знать, почему и как иссякла. Что же касается Мадонны, вера в нее далеко не иссякла; она убывала чрезвычайно медленно. Верный поклонник Мадонны, Адамс преследовал ее достаточно долго, достаточно далеко, видел достаточно много проявлений ее силы и вполне мог утверждать, что равной ей нет в целом мире ни по значению, ни по образу, и тем более мог утверждать, что энергия ее отнюдь не иссякла.
И он продолжал увиваться вокруг Мадонны, счастливый от мысли, что наконец нашел даму сердца, которой безразличен возраст ее воздыхателей. Ее собственный возраст не измерялся временем. Уже много лет Адамс, воодушевленный Ла Фаржем, посвящал летние занятия изучению витражей в Шартре или каком-нибудь другом месте, и если автомобиль обладал, среди прочих, в высшей степени полезной vitesse, то эта была vitesse «историческая» — столетие в минуту, перемещение без остановки из века в век. Столетия, словно осенние листья, только успевали падать на дорогу, а мчавшегося по ним лихого автомобилиста никто не штрафовал за слишком быструю езду. Когда выдохся тринадцатый век, ему на смену пришел четырнадцатый, а там уже маячил шестнадцатый. В погоне за витражами с изображением Мадонны открывались богатейшие сокровища. Особенно в шестнадцатом веке поклонение христианским святыням неистовым всплеском выразилось в искусстве. Безбрежное религиозное чувство, охватившее тогда Францию, пролилось над ее городами и весями метеоровым дождем, повсюду рассыпав свои брызги, и почти не было такого отдаленного селения, где бы они не сверкали драгоценными камнями, глубоко упрятанными в расселинах забвения и покоя. У кого хватило бы духу миновать церквушку в Шампани или Тюрени, не остановившись, чтобы поискать окно из кусков разноцветного стекла, запечатлевших младенца Христа, лежащего в яслях, над которыми склонилась голова его пестуна-осла, чьими длинными ушами играет купидон, свесившись с балюстрады венецианского палаццо, охраняемого фламандским Leibwache, безногим, в экстравагантном наряде, но со сломанной алебардой, — все, вымоленное по обету изображенными тут же дарителями и их детьми, достойными кисти Фуке или Пинтуриккио, в красках таких же свежих и живых, как если бы стекла сложили вчера, с чувством, все еще утешающим верующих в их скорби по раю, который они оплатили и утратили. Франция изобилует витражами шестнадцатого века. В одном только Париже их целые акры, а в его окрестностях на пятьдесят миль вокруг стоят десятки церквей, войдя в которые так и тянет, унесясь на триста лет назад, опуститься на колени перед Мадонной в цветном окне, возопить «аз грешен», бия себя в грудь, признать свои исторические грехи, отягощенные невесть какой чушью, накопившейся за шестьдесят шесть прожитых лет, и подняться, безрассудно надеясь, что кое-что еще поймешь в этой жизни.
Кое-что Адамс понимал, хотя не так уж много. Шестнадцатый век обладал собственной ценностью, словно единичное уступило место множественности; оно как бы утроилось, хотя множественность и не проявилась в полной мере. Витражи уводили назад — в Римскую империю, и вперед — на Американский континент; в них обнаруживалась симпатия к Монтеню и Шекспиру, но главное место по-прежнему занимала мадонна. В церкви св. Стефана города Бовэ есть превосходное генеалогическое «Древо Христово» — творение Анграна Ле-Пренса, исполненное им примерно в 1570–1580 годах, — на чьих ветвях расположены четырнадцать предков Пречистой девы, три четверти которых наделены чертами королей Франции, в том числе Франциска I и Генриха II, чьи жизни вряд ли можно считать поучительнее жизней царей израильских и, уж во всяком случае, сомнительным источником божественной чистоты. Должны ли мы объявить, что это древо означает прогресс по сравнению с еще более знаменитым Шартрским древом, которое относят к 1150 году? И если это прогресс, то в каком направлении? Тут, пожалуй, можно говорить о движении к Сложности, к Множественности, даже о шаге в сторону Анархии. Но есть ли здесь шаг в сторону Совершенства?
Однажды вечером в разгар лета, когда наш паломник шел по улицам Труа, погруженный в дружески-доверительную беседу с Тибо Шампанским и его высокоумным сенешалем Жаном де Жуанвиллем, его внимание вдруг привлекли несколько зевак, разглядывавших газетную вырезку в окне. Подойдя поближе, Адамс прочел, что в Петербурге убит министр Плеве. Все перемешалось в мыслях — Россия и крестоносцы, ипподром и Ренессанс, и Адамс поспешил укрыться в стоящей неподалеку очаровательной церковке св. Пантелеона. Мученики и мучители, всевозможные цезари, святые и убийцы — одни в витражах, другие в газетах — какая хаотическая смесь времен, мест, нравов, силы, побуждений! Кружилась голова. Неужели ради этого вся его жизнь прошла на ступенях Арачели? Неужели убийство всегда было, есть и будет последним словом прогресса? Никто кругом не выказал и знака протеста; в нем самом ничего не шевельнулось; прелестная церковь с ее бесподобными витражами, в которой в виде исключения не толпились туристы, дышала небесным покоем, не нуждаясь ни в каких контрастах и уж меньше всего в таких, как взрыв бомбы. Что ж, консервативно-христианский анархист получил свое. Только кем был он сам — убийцей или убиенным?
А Мадонна? Никогда еще она не была столь привлекательна — божественная мать-богородица, — как сейчас, когда ее милосердие оказалось столь скандально несостоятельным. Зачем же она существовала, если через девятнадцать столетий в мире лилось крови даже больше, чем когда она родилась? Вопиющая несостоятельность христианства тяжким бременем лежала на истории. Частичное единение и согласие ничего не решали; даже если их удавалось добиться, всякое движение вперед теряло смысл. Но усталому искателю знаний мысль о том, что пора прекратить заниматься этим вопросом, казалась свидетельством собственной дряхлости. Нет, пока он в силах дышать, он будет продолжать, как начал, наотрез отказываясь предстать перед своим творцом с признанием того, что ничему не научился в мире его творений, разве только что квадрат гипотенузы в прямоугольном треугольнике равен чему-то там еще. Каждый человек, достаточно уважающий себя, чтобы жить полезной жизнью, пусть даже автоматически, должен быть в ответе перед самим собой и, если обычные формулы оказались несостоятельными, вывести собственные для своей вселенной. На этом воспитание человека, завершившись или нет, должно окончиться. Создав свою формулу, нужно было проверить ее на деле.
Приступать следовало немедленно, так как времени почти не оставалось. Старые формулы себя не оправдали, новые еще предстояло создать, но, в конце концов, такая задача вовсе не была чем-то непосильным или эксцентричным. Он не искал абсолютной истины. Он искал лишь бобину, на которую можно было бы намотать нить истории, ее не порвав. Среди всевозможных орбит он искал ту, которая бы наилучшим образом соответствовала изучаемому движению некой кометы, появившейся в 1838 году и обыкновенно именуемой Генри Адамс. Для воспитания в духе девятнадцатого века требовалось привести к общему знаменателю несколько исторических периодов. Подобная задача была по плечу и школьнику, если ему давали право самому определить ее условия.
А потому, когда холода и туманы вынудили Адамса прекратить расправу с веками и вновь заперли его в парижской мансарде, он, словно усердный школьник, засел выводить свои положения для Динамической теории истории.
33. ДИНАМИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ ИСТОРИИ (1904)
Динамическая теория, подобно большинству теорий, начинается с постулата — с определения Прогресса как развития и экономии сил. Далее следует определение силы: это то, что выполняет или способствует выполнению определенного количества работы. Человек есть сила; и солнце — сила; силой является и математическая точка, хотя она не имеет измерений и вообще является абстракцией.
Человек, как правило, принимает за аксиому, что силы ему подвластны. Динамическая теория, исходя из того что противодействующие тела обладают силой притяжения, принимает за аксиому, что человек подвластен силам природы. Сумма сил притягивает; ничтожный атом, или молекула, именуемый человеком, притягивается; он подвержен воспитанию или развитию; его тело и мышление — продукты воздействия природных сил; движение этих сил направляет прогресс его мышления, ибо сам он ничего не может познать, кроме движений, воздействующих на органы его чувств и составляющих его воспитание.
Воспользуемся для наглядности сравнением, представив себе человека в образе паука, зависшего посреди своей паутины в ожидании добычи. Перед его сетью пляшут, словно мухи, силы природы, и при малейшей возможности он затягивает их к себе, совершая, однако, — при том, что теория силы, которой руководствуется, верна, — немалое число роковых ошибок. Постепенно его паучий ум обретает способность хранить впечатления — память, а вместе с ней и особое свойство — умение анализировать и синтезировать, разъединяя и соединяя в различных сочетаниях ячейки своей ловушки. Поначалу человек не обладал способностью анализа и синтеза даже в той мере, в какой это свойственно пауку или хотя бы медоносной пчеле, зато обладал острой восприимчивостью к высшим силам природы. Огонь открыл ему тайны, которые ни одно другое живое существо не могло постичь; еще больше он познал, наблюдая за течением воды — первые уроки, полученные им в области механики; свою лепту в его обучение внесли и животные, которые, отдавшись ему в руки ради пищи, несли на себе его ношу и снабжали одеждой; а травы и злаки оказались для него высшей школой познания. Таким образом, почти без особых стараний со стороны человека сами силы природы формировали его мышление, побуждали к деятельности и даже выпрямили ему спину.
Его воспитание завершилось задолго до начала письменной истории, ибо, чтобы вести записи событий, надо было научиться записывать. Универсум, сформировавший человека, отразился в его уме как свойственное ему единство, вобрав в себя все силы, кроме него самого. Раздельно, группами или все вместе, силы природы неизменно воздействовали на человека, увеличивая диапазон его ума, как увеличивается поверхность ботвы у созревающего корнеплода, и человеческому уму достаточно было лишь реагировать на притяжение со стороны сил природы, как реагируют на них леса. Восприимчивость к высшим силам есть высочайший дар; умение произвести среди них отбор — величайшая наука; в целом же они — главный воспитатель. Человек непрестанно совершал, да и сейчас совершает, глупейшие промахи при выборе и оценке сил, произвольно выхватывая их из общей массы, но он ни разу не ошибся в определении значения целого, осознав его символически как единство и поклоняясь ему как богу. Он и поныне не изменил своих представлений, хотя наука уже не может дать силе правильное имя.
Функция человека как одной из сил природы заключалась в том, чтобы усваивать внешние силы, как усваивается им пища. Сознавая себя слабым, он обзаводился ослом или верблюдом, луком или пращой, чтобы расширить границы своих возможностей, как искал себе кумира или божество в ином, запредельном мире. Его мало заботила их непосредственная польза; он не мог позволить себе отказаться даже от самой малости — ни от чего, что, как ему представлялось, могло иметь хоть какую-то цену в его земном или потустороннем существовании. Он ждал, не подскажет ли ему сам предмет, на что тот пригоден или непригоден. Но процесс этот происходил медленно, и человек ждал, возможно, сотни тысяч лет, когда природа откроет ему свои тайны. Соперникам его среди обезьян она не открыла больше ничего, хотя некоторые силовые линии все же оказали воздействие на отдельных человекообразных, и из них были автоматически отобраны типы расы или исходные особи для последующих изменений вида. Индивид, отозвавшийся или прореагировавший на воздействие новой силы в те далекие времена, был, возможно, сродни индивиду, который реагирует на нее теперь, и его представление о единстве, по-видимому, так и не изменилось вопреки все увеличивающемуся многообразию вновь открытых сил. Но теория изменчивости принадлежит не истории, а другим наукам и не имеет отношения к динамике. Индивид или раса оставались в плену своих иллюзий, которые, если верить Артуру Бальфуру, не претерпели сколько-нибудь значительных изменений вплоть до 1900 года.
Наиболее привлекательную энергию человек назвал божественной, а для управления ею создал науку, которую нарек религией, словом, означающим тогда и поныне поклонение оккультной силе, как в единичных случаях, так и в целом. Не умея дать определение силы как единства, человек придал ей значение символа и пытался постичь ее проявления как в себе самом, так и в бесконечности — так появились философия и теология, а поскольку человеческий ум сам по себе является одной из изощреннейших среди всех известных сил, изучение им самого себя неизбежно привело к созданию науки, особое значение которой заключалось в том, что она уже на начальной стадии подняла его воспитание до уровня тончайшего, изощреннейшего и широчайшего овладения анализом и синтезом; так что, если судить по языку, человек уже на заре своей истории достиг высочайшего развития заложенных в нем возможностей, хотя импульсом к развитию по-прежнему служила примитивная жажда мощи — так, например, ненасытная утроба племени научила его загонять в ловушку слона. Голод — будь то физический или духовный — приводит в движение все многообразие и беспредельность мысли, а верная надежда обрести частицу беспредельной мощи в вечной жизни подвигает большинство умов на усилие.
Человек достиг высокого уровня совершенства уже пять тысяч лет назад и в течение долгого времени ничего не добавил к тому, что знал о силах природы. Природа в своей массе почти не привлекала его к себе, и на протяжении веков его дальнейшее развитие едва можно различить. Только необычайно сведущий историк осмелится сказать, в какие именно десятилетия между 3000 годом до н. э. и 1000 годом н. э. Европа переживала период наибольшего развития; но и тот прогресс, который совершался в мире, происходил скорее за счет экономии энергии, чем ее развития; это подтверждается развитием математики, представленной именами Архимеда, Аристарха, Птолемея и Евклида; или гражданского права, представленного десятками имен, которые Адамс в свое время так и не удосужился выучить;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
Доказательством реальности и серьезности этой силы во Франции, как, впрочем, и в сенате США, могло служить хотя бы то, что Адамс приобрел автомобиль — прямое свидетельство ее воздействия, ибо изо всех средств передвижения именно это было самым ему ненавистным. Но он решил отвести лето на изучение силы Мадонны, не в смысле религиозного чувства, а дои движущей силы, которая воздвигла столько памятников, разбросанных по всей Европе и нередко труднодостижимых. Только пользуясь автомобилем, можно было соединить их все в какой-то разумной последовательности, и, хотя сила автомобиля, предназначенного для целей коммивояжера, не имела, казалось бы, ничего общего с той силой, которая вдохновляла на создание готических соборов в двенадцатом веке, Мадонна, вероятно, равно оделяла всех своими милостями и указывала путь как бродячему торговцу, так и архитектору, а в двадцатом — разведчику истории. На его взгляд, перед ним стояла та же проблема, что и перед Ньютоном: проблема взаимного притяжения, которая и в его случае укладывалась в формулу Sgt^2/2, и ему оставалось лишь подтвердить ее на опыте. Самому ему никаких доказательств того, что притяжение существует, не требовалось: стоимость автомобиля говорила сама за себя, но как учитель он должен был представить доказательства — не себе, а другим. Для него Мадонна была обожаемой возлюбленной, посылавшей автомобиль и его владельца, куда ей вздумается — в прекрасные дворцы и замки, из Шартра в Руан, а оттуда в Амьен и Лаон и в десятки других мест, повсюду любезно его принимая, развлекая, завлекая и ослепляя — словно она и не Мадонна даже, а Афродита, которая стоит всего, о чем может мечтать мужчина. Адамс никогда не сомневался в ее силе, ощущая ее всеми фибрами своего существа, и был не менее уверен в воздействии этой силы, чем силы притяжения, которую знал лишь как формулу. Он с несказанной радостью отдавался — нет, не чарам Мадонны и не религиозному чувству, — а творческой энергии, физической и интеллектуальной, воздвигшей все эти храмы — эти всемирные выставки силы тринадцатого века, перед которыми бледнели Чикаго и Сент-Луис.
«Они были боги, но вера в них иссякла», — сказано Мэтью Арнолдом о греческих и скандинавских божествах; историку важно знать, почему и как иссякла. Что же касается Мадонны, вера в нее далеко не иссякла; она убывала чрезвычайно медленно. Верный поклонник Мадонны, Адамс преследовал ее достаточно долго, достаточно далеко, видел достаточно много проявлений ее силы и вполне мог утверждать, что равной ей нет в целом мире ни по значению, ни по образу, и тем более мог утверждать, что энергия ее отнюдь не иссякла.
И он продолжал увиваться вокруг Мадонны, счастливый от мысли, что наконец нашел даму сердца, которой безразличен возраст ее воздыхателей. Ее собственный возраст не измерялся временем. Уже много лет Адамс, воодушевленный Ла Фаржем, посвящал летние занятия изучению витражей в Шартре или каком-нибудь другом месте, и если автомобиль обладал, среди прочих, в высшей степени полезной vitesse, то эта была vitesse «историческая» — столетие в минуту, перемещение без остановки из века в век. Столетия, словно осенние листья, только успевали падать на дорогу, а мчавшегося по ним лихого автомобилиста никто не штрафовал за слишком быструю езду. Когда выдохся тринадцатый век, ему на смену пришел четырнадцатый, а там уже маячил шестнадцатый. В погоне за витражами с изображением Мадонны открывались богатейшие сокровища. Особенно в шестнадцатом веке поклонение христианским святыням неистовым всплеском выразилось в искусстве. Безбрежное религиозное чувство, охватившее тогда Францию, пролилось над ее городами и весями метеоровым дождем, повсюду рассыпав свои брызги, и почти не было такого отдаленного селения, где бы они не сверкали драгоценными камнями, глубоко упрятанными в расселинах забвения и покоя. У кого хватило бы духу миновать церквушку в Шампани или Тюрени, не остановившись, чтобы поискать окно из кусков разноцветного стекла, запечатлевших младенца Христа, лежащего в яслях, над которыми склонилась голова его пестуна-осла, чьими длинными ушами играет купидон, свесившись с балюстрады венецианского палаццо, охраняемого фламандским Leibwache, безногим, в экстравагантном наряде, но со сломанной алебардой, — все, вымоленное по обету изображенными тут же дарителями и их детьми, достойными кисти Фуке или Пинтуриккио, в красках таких же свежих и живых, как если бы стекла сложили вчера, с чувством, все еще утешающим верующих в их скорби по раю, который они оплатили и утратили. Франция изобилует витражами шестнадцатого века. В одном только Париже их целые акры, а в его окрестностях на пятьдесят миль вокруг стоят десятки церквей, войдя в которые так и тянет, унесясь на триста лет назад, опуститься на колени перед Мадонной в цветном окне, возопить «аз грешен», бия себя в грудь, признать свои исторические грехи, отягощенные невесть какой чушью, накопившейся за шестьдесят шесть прожитых лет, и подняться, безрассудно надеясь, что кое-что еще поймешь в этой жизни.
Кое-что Адамс понимал, хотя не так уж много. Шестнадцатый век обладал собственной ценностью, словно единичное уступило место множественности; оно как бы утроилось, хотя множественность и не проявилась в полной мере. Витражи уводили назад — в Римскую империю, и вперед — на Американский континент; в них обнаруживалась симпатия к Монтеню и Шекспиру, но главное место по-прежнему занимала мадонна. В церкви св. Стефана города Бовэ есть превосходное генеалогическое «Древо Христово» — творение Анграна Ле-Пренса, исполненное им примерно в 1570–1580 годах, — на чьих ветвях расположены четырнадцать предков Пречистой девы, три четверти которых наделены чертами королей Франции, в том числе Франциска I и Генриха II, чьи жизни вряд ли можно считать поучительнее жизней царей израильских и, уж во всяком случае, сомнительным источником божественной чистоты. Должны ли мы объявить, что это древо означает прогресс по сравнению с еще более знаменитым Шартрским древом, которое относят к 1150 году? И если это прогресс, то в каком направлении? Тут, пожалуй, можно говорить о движении к Сложности, к Множественности, даже о шаге в сторону Анархии. Но есть ли здесь шаг в сторону Совершенства?
Однажды вечером в разгар лета, когда наш паломник шел по улицам Труа, погруженный в дружески-доверительную беседу с Тибо Шампанским и его высокоумным сенешалем Жаном де Жуанвиллем, его внимание вдруг привлекли несколько зевак, разглядывавших газетную вырезку в окне. Подойдя поближе, Адамс прочел, что в Петербурге убит министр Плеве. Все перемешалось в мыслях — Россия и крестоносцы, ипподром и Ренессанс, и Адамс поспешил укрыться в стоящей неподалеку очаровательной церковке св. Пантелеона. Мученики и мучители, всевозможные цезари, святые и убийцы — одни в витражах, другие в газетах — какая хаотическая смесь времен, мест, нравов, силы, побуждений! Кружилась голова. Неужели ради этого вся его жизнь прошла на ступенях Арачели? Неужели убийство всегда было, есть и будет последним словом прогресса? Никто кругом не выказал и знака протеста; в нем самом ничего не шевельнулось; прелестная церковь с ее бесподобными витражами, в которой в виде исключения не толпились туристы, дышала небесным покоем, не нуждаясь ни в каких контрастах и уж меньше всего в таких, как взрыв бомбы. Что ж, консервативно-христианский анархист получил свое. Только кем был он сам — убийцей или убиенным?
А Мадонна? Никогда еще она не была столь привлекательна — божественная мать-богородица, — как сейчас, когда ее милосердие оказалось столь скандально несостоятельным. Зачем же она существовала, если через девятнадцать столетий в мире лилось крови даже больше, чем когда она родилась? Вопиющая несостоятельность христианства тяжким бременем лежала на истории. Частичное единение и согласие ничего не решали; даже если их удавалось добиться, всякое движение вперед теряло смысл. Но усталому искателю знаний мысль о том, что пора прекратить заниматься этим вопросом, казалась свидетельством собственной дряхлости. Нет, пока он в силах дышать, он будет продолжать, как начал, наотрез отказываясь предстать перед своим творцом с признанием того, что ничему не научился в мире его творений, разве только что квадрат гипотенузы в прямоугольном треугольнике равен чему-то там еще. Каждый человек, достаточно уважающий себя, чтобы жить полезной жизнью, пусть даже автоматически, должен быть в ответе перед самим собой и, если обычные формулы оказались несостоятельными, вывести собственные для своей вселенной. На этом воспитание человека, завершившись или нет, должно окончиться. Создав свою формулу, нужно было проверить ее на деле.
Приступать следовало немедленно, так как времени почти не оставалось. Старые формулы себя не оправдали, новые еще предстояло создать, но, в конце концов, такая задача вовсе не была чем-то непосильным или эксцентричным. Он не искал абсолютной истины. Он искал лишь бобину, на которую можно было бы намотать нить истории, ее не порвав. Среди всевозможных орбит он искал ту, которая бы наилучшим образом соответствовала изучаемому движению некой кометы, появившейся в 1838 году и обыкновенно именуемой Генри Адамс. Для воспитания в духе девятнадцатого века требовалось привести к общему знаменателю несколько исторических периодов. Подобная задача была по плечу и школьнику, если ему давали право самому определить ее условия.
А потому, когда холода и туманы вынудили Адамса прекратить расправу с веками и вновь заперли его в парижской мансарде, он, словно усердный школьник, засел выводить свои положения для Динамической теории истории.
33. ДИНАМИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ ИСТОРИИ (1904)
Динамическая теория, подобно большинству теорий, начинается с постулата — с определения Прогресса как развития и экономии сил. Далее следует определение силы: это то, что выполняет или способствует выполнению определенного количества работы. Человек есть сила; и солнце — сила; силой является и математическая точка, хотя она не имеет измерений и вообще является абстракцией.
Человек, как правило, принимает за аксиому, что силы ему подвластны. Динамическая теория, исходя из того что противодействующие тела обладают силой притяжения, принимает за аксиому, что человек подвластен силам природы. Сумма сил притягивает; ничтожный атом, или молекула, именуемый человеком, притягивается; он подвержен воспитанию или развитию; его тело и мышление — продукты воздействия природных сил; движение этих сил направляет прогресс его мышления, ибо сам он ничего не может познать, кроме движений, воздействующих на органы его чувств и составляющих его воспитание.
Воспользуемся для наглядности сравнением, представив себе человека в образе паука, зависшего посреди своей паутины в ожидании добычи. Перед его сетью пляшут, словно мухи, силы природы, и при малейшей возможности он затягивает их к себе, совершая, однако, — при том, что теория силы, которой руководствуется, верна, — немалое число роковых ошибок. Постепенно его паучий ум обретает способность хранить впечатления — память, а вместе с ней и особое свойство — умение анализировать и синтезировать, разъединяя и соединяя в различных сочетаниях ячейки своей ловушки. Поначалу человек не обладал способностью анализа и синтеза даже в той мере, в какой это свойственно пауку или хотя бы медоносной пчеле, зато обладал острой восприимчивостью к высшим силам природы. Огонь открыл ему тайны, которые ни одно другое живое существо не могло постичь; еще больше он познал, наблюдая за течением воды — первые уроки, полученные им в области механики; свою лепту в его обучение внесли и животные, которые, отдавшись ему в руки ради пищи, несли на себе его ношу и снабжали одеждой; а травы и злаки оказались для него высшей школой познания. Таким образом, почти без особых стараний со стороны человека сами силы природы формировали его мышление, побуждали к деятельности и даже выпрямили ему спину.
Его воспитание завершилось задолго до начала письменной истории, ибо, чтобы вести записи событий, надо было научиться записывать. Универсум, сформировавший человека, отразился в его уме как свойственное ему единство, вобрав в себя все силы, кроме него самого. Раздельно, группами или все вместе, силы природы неизменно воздействовали на человека, увеличивая диапазон его ума, как увеличивается поверхность ботвы у созревающего корнеплода, и человеческому уму достаточно было лишь реагировать на притяжение со стороны сил природы, как реагируют на них леса. Восприимчивость к высшим силам есть высочайший дар; умение произвести среди них отбор — величайшая наука; в целом же они — главный воспитатель. Человек непрестанно совершал, да и сейчас совершает, глупейшие промахи при выборе и оценке сил, произвольно выхватывая их из общей массы, но он ни разу не ошибся в определении значения целого, осознав его символически как единство и поклоняясь ему как богу. Он и поныне не изменил своих представлений, хотя наука уже не может дать силе правильное имя.
Функция человека как одной из сил природы заключалась в том, чтобы усваивать внешние силы, как усваивается им пища. Сознавая себя слабым, он обзаводился ослом или верблюдом, луком или пращой, чтобы расширить границы своих возможностей, как искал себе кумира или божество в ином, запредельном мире. Его мало заботила их непосредственная польза; он не мог позволить себе отказаться даже от самой малости — ни от чего, что, как ему представлялось, могло иметь хоть какую-то цену в его земном или потустороннем существовании. Он ждал, не подскажет ли ему сам предмет, на что тот пригоден или непригоден. Но процесс этот происходил медленно, и человек ждал, возможно, сотни тысяч лет, когда природа откроет ему свои тайны. Соперникам его среди обезьян она не открыла больше ничего, хотя некоторые силовые линии все же оказали воздействие на отдельных человекообразных, и из них были автоматически отобраны типы расы или исходные особи для последующих изменений вида. Индивид, отозвавшийся или прореагировавший на воздействие новой силы в те далекие времена, был, возможно, сродни индивиду, который реагирует на нее теперь, и его представление о единстве, по-видимому, так и не изменилось вопреки все увеличивающемуся многообразию вновь открытых сил. Но теория изменчивости принадлежит не истории, а другим наукам и не имеет отношения к динамике. Индивид или раса оставались в плену своих иллюзий, которые, если верить Артуру Бальфуру, не претерпели сколько-нибудь значительных изменений вплоть до 1900 года.
Наиболее привлекательную энергию человек назвал божественной, а для управления ею создал науку, которую нарек религией, словом, означающим тогда и поныне поклонение оккультной силе, как в единичных случаях, так и в целом. Не умея дать определение силы как единства, человек придал ей значение символа и пытался постичь ее проявления как в себе самом, так и в бесконечности — так появились философия и теология, а поскольку человеческий ум сам по себе является одной из изощреннейших среди всех известных сил, изучение им самого себя неизбежно привело к созданию науки, особое значение которой заключалось в том, что она уже на начальной стадии подняла его воспитание до уровня тончайшего, изощреннейшего и широчайшего овладения анализом и синтезом; так что, если судить по языку, человек уже на заре своей истории достиг высочайшего развития заложенных в нем возможностей, хотя импульсом к развитию по-прежнему служила примитивная жажда мощи — так, например, ненасытная утроба племени научила его загонять в ловушку слона. Голод — будь то физический или духовный — приводит в движение все многообразие и беспредельность мысли, а верная надежда обрести частицу беспредельной мощи в вечной жизни подвигает большинство умов на усилие.
Человек достиг высокого уровня совершенства уже пять тысяч лет назад и в течение долгого времени ничего не добавил к тому, что знал о силах природы. Природа в своей массе почти не привлекала его к себе, и на протяжении веков его дальнейшее развитие едва можно различить. Только необычайно сведущий историк осмелится сказать, в какие именно десятилетия между 3000 годом до н. э. и 1000 годом н. э. Европа переживала период наибольшего развития; но и тот прогресс, который совершался в мире, происходил скорее за счет экономии энергии, чем ее развития; это подтверждается развитием математики, представленной именами Архимеда, Аристарха, Птолемея и Евклида; или гражданского права, представленного десятками имен, которые Адамс в свое время так и не удосужился выучить;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70