А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Возможно, многое объяснялось американским характером. Но чем объяснялся американский характер? Ведь Бостон, вся Новая Англия, весь респектабельный Нью-Йорк, включая Чарлза Фрэнсиса Адамса-отца и Чарлза Френсиса Адамса-сына, сходились на том, что Вашингтон не место для респектабельного молодого человека. Весь Вашингтон, включая президентов, правительственных чиновников, судебные власти, сенаторов, конгрессменов и служащих разных мастей, придерживался того же мнения, делая все от него зависящее, чтобы гнать в шею каждого, кто попадал в Вашингтон или хотя бы намеревался туда попасть. Ни один молодой человек из подающих надежды не удержался на государственной службе. Все очутились в оппозиции. В Вашингтоне правительству они были не нужны. Случай Адамса представлялся, пожалуй, особенно разительным, потому что у него, как ему казалось, все шло хорошо. Да не так уж и казалось! Он не знал никого, кто рискнул бы на столь экстравагантный шаг, как поддержать молодого человека, избравшего литературное или даже политическое поприще, — в обществе это не одобряли, да и на жизнь в политической столице смотрели косо, — а значит, Гарвард возлагал на него немалые надежды, иначе зачем бы помимо его воли делать из него преподавателя университета, и, значит, издатели и редакторы «Норт Америкен ревью» тоже ему доверяли, иначе зачем бы им отдавать журнал в его руки. Что ни говори, а «Ревью» занимало первое место среди литературных сил Америки, пусть даже там не менее туго расплачивались в звонкой монете, чем в казначействе Соединенных Штатов. Степень, присужденная в Гарварде, имела такое же преходящее значение, как полномочия, полученные от очередного президента, но причастность к профессуре университета и в части денежного вознаграждения, и возможностей покровительства оценивалась много выше, чем служба в ряде государственных учреждений. Что касается общественного положения, университет превосходил их все, вместе взятые. Правда, что касается знаний, университет превосходством похвастаться не мог, ибо правительство на просвещенность не претендовало и, более того, даже гордилось своим невежеством. Преподавание в Гарвардском университете было занятием почетным, возможно, самым почетным в Америке. Так почему же, если Гарвардский университет счел Генри Адамса достойным нести в нем службу за четыре доллара в день, Вашингтон отвергал его услуги, хотя он не просил за них и цента? Зачем его вынуждали бросать дело, которое он любил, в городе, который ему нравился, ради дела, которое ему претило, в городе и климате, которых он страшился? Потому, что вся Америка считала Вашингтон бесплодным и опасным местом? Но разве это что-либо объясняло? И чем, скажите, Вашингтон опаснее Нью-Йорка?
Американский характер отличается своей особой ограниченностью, от которой исследователя цивилизованного человека берет оторопь. Подавленный собственным невежеством, заплутавшийся во тьме собственных блужданий, ученый муж вдруг обнаруживает себя стиснутым толпой людей, которые, по-видимому, даже не ведают, что на свете существует невежество; которые забыли, что такое веселье, и не способны даже понять, что их одолевает скука. Американец, в собственном представлении, человек неуемный, предприимчивый, энергичный, изобретательный, всегда начеку, всегда стремящийся обогнать соседа. Такое представление о национальном характере, возможно, верно для жителей Нью-Йорка или Чикаго, но неверно для Вашингтона. В Вашингтоне американец в четырех случаях из пяти являет собой скорее фигуру тихую, застенчивую, напоминающую по складу Авраама Линкольна, несколько грустную, порою жалкую, бывает, даже трагическую, или же, по примеру Гранта, бессловесную, нерешительную, не верящую в себя, тем паче в других и поклоняющуюся золотому тельцу. В силу своего характера американец действительно работает до исступления; работа и вист — его возбуждающие средства, работа стала для него родом греховной страсти, но ни деньги, ни власть — когда он их добыл — почти не занимают его. Ему доставляет удовольствие погоня за ними, другого удовольствия он не знает, воспользоваться богатством не умеет. Пожалуй, только Джим Фиск знал, зачем ему деньги, Джей Гулд уже не знал. Вашингтон кишел такими типичными американцами, но тому, кто хотел узнать американца до конца, следовало понаблюдать его в Европе. Скучающий, притихший, беспомощный, трогательно покорный жене и дочерям, терпимый до уничижения, по большей части скромный, приличный, добропорядочный отец и семьянин — таков американец, который попадается в Европе на каждой железнодорожной станции, где он охотно сообщает встречному и поперечному, что самым счастливым днем его жизни будет день, когда он вступит на нью-йоркский мол. Проводить время в развлечениях кажется ему постыдным, его ум уже не реагирует на разнообразие впечатлений и не способен принять новую мысль. Вся его огромная сила, неистощимая нервная энергия, острое аналитическое видение были ориентированы в одном-единственном направлении, изменить которое он не может. Конгресс состоял из такого рода людей, в сенате исключением был Самнер; среди столпов исполнительной власти Грант и Бутвелл являли собой разновидность того же типа — политический его вариант, жалкий в своем неумении использовать данную им власть. Они не умели веселиться и не понимали, как это делают другие. Работа, виски и карты поглощали всю их жизнь. Они определяли атмосферу политического Вашингтона — или, как полагали вне столицы, контролировали ее, — а потому там считали, что Вашингтон окажет пагубное влияние даже на не слишком молодого человека тридцати двух лет, который за двенадцать лет, проведенных в Европе, познал все возможные искушения во всех ее столицах; который никогда не играл в карты, а к виски питал отвращение.
20. ПРОВАЛ (1871)
Среди ранних впечатлений детства в памяти Генри Адамса удержался его первый визит в Гарвардский университет. Ему было лет девять, когда хмурым зимним днем, окутавшим мглою Кембриджпорт, мать взяла его с собой к тетушке миссис Эверет. Эдуард Эверет был тогда ректором Гарвардского университета, и они жили в ректорском доме на Гарвард-сквер. Мальчику запомнилась гостиная — из передней в нее вела дверь налево, — где их принимала миссис Эверет. Запомнилась мраморная гончая в углу. В доме царила атмосфера достоинства колониальных времен, и это поразило воображение даже девятилетнего ребенка.
Закончив переговоры с ректором Элиотом, Адамс разыскал казначея университета, чтобы спросить, что сталось с бывшей гостиной тетушки, так как ректорский дом давно уже использовался для разных нужд. Оказалось, что эта комната вместе с примыкающей к ней кухней пустуют и сдаются внаем. Адамс оставил их за собой. Над ним снимал комнаты с отдельным входом его брат Брукс, тогда студент-юрист. Напротив помещался Дж. Р. Деннет, молодой преподаватель, приверженный литературе почти не меньше Адамса и еще больше, чем он, враг условностей. Наведя справки среди соседей, Адамс обнаружил поблизости пансион, по отзывам лучший среди наличествующих. Там столовались Чонси Райт. Фрэнсис Уортон, Деннет, Джон Фиск и другие университетские коллеги, а также четверо студентов-юристов, включая Брукса. Пришлось довольствоваться этими примитивными удобствами. Уровень жизни здесь был ниже, чем в Вашингтоне, но, по существующим условиям, лучший.
На протяжении последующих девяти месяцев у доцента Адамса не оставалось свободного времени на удовольствия и развлечения. Все его силы шли на то, чтобы знать на гран больше, чем требовали его сиюминутные обязанности. Нередко ему не хватало для занятий дня, и он заимствовал у ночи и сна. Его постоянно точила и мучила мысль, правильно ли он делает свое дело. Справедливо или нет, но то, как он его исполнял, не приносило ему удовлетворения, и прежде всего потому, что он не мог сказать, то ли он делает.
Недостатки в преподавании, отмеченные Адамсом еще в бытность студентом выпускного курса Гарварда, по всей видимости, действительно имели место, и университет делал большие усилия, чтобы избавиться от им же самим признанных изъянов, а в 1869 году, чтобы провести реформы, избрал ректором Элиота. Профессор Герни, один из главных сторонников реформы, занялся в первую очередь преобразованием вверенного ему факультета. Два профессора Торри и Герни, оба милейшие люди, — не могли объять весь предмет. Между историей античности, читавшейся Герни, и новой историей, отданной на откуп Торри, оставался пробел в тысячу лет, который должен был заполнить Адамс. Студенты уже записались на курсы под номерами 1, 2 и 3, не зная, кто и чему их будет учить. Если бы их новый лектор осведомился, какие мысли имеются у них на этот счет, то, вероятно, услышал бы в ответ, что никаких, поскольку у лектора их тоже не было — во всяком случае, до того момента, когда он взял на себя этот курс и узрел своих студентов, он, насколько ему помнится, уделил средним векам, дай бог, час-другой.
Нельзя сказать, чтобы Генри так уж мучился своим неведением! Он достаточно много знал, чтобы чего-то не знать. Порученный ему курс вверг его в пучину неведения, и его бросало из океана в океан, пока он не научился плавать, но даже он считал, что к образованию следует относиться всерьез. Родитель дает жизнь, и ничего более. Убийца отнимает жизнь, но на этом все кончается. Учитель оказывает воздействие на века. Ему не дано предугадать, где предел его влияния. Устами учителя должна гласить истина, и он, пожалуй, может льстить себя мыслью, что учит ей — если не выходит за пределы обучения азбуке и таблице умножения, как мать, обучающая ребенка есть ложкой. Но история нравов содержит в себе истины совсем иного рода, а философия и того сложней. Учитель истории может рассматривать ее либо как каталог, реестр, собрание легенд, либо как поступательное движение от низшего к высшему, и в зависимости от того, принимает он эволюцию или отрицает, попадает либо в огонь, либо в полымя. Его ученики, почти помимо его воли, становятся попами или атеистами, толстосумами или социалистами, блюстителями порядка или анархистами. История по сути своей бессвязна и безнравственна, и преподносить ее нужно либо такой, какая есть, либо… фальсифицировать.
Ни то, ни другое Адамса не устраивало. Учить эволюционной теории? Но он ее не исповедовал и не хотел подгонять под нее факты. Рассказывать ленивым олухам занятные побасенки с тем, чтобы потом публиковать их в виде лекций, ему также не улыбалось. Еще меньше он был способен засадить студентов зубрить Англосаксонскую хронику и сочинения Достопочтенного Беды. Он не видел никакой связи между своими студентами и средневековьем, разве только через церковь, но вступать на эту почву было чрезвычайно опасно. Ему не хуже, чем любому искушенному историку, было известно, что человек, разрешивший загадку средних веков и нашедший им место в эволюции от прошлого к настоящему, заслужил бы признание даже большее, чем Ламарк или Линней. Но историческая наука нигде не выглядела такой жалкой, нигде не признавала себя таким полным банкротом, как в том, что касалось этого периода жизни человечества. После Гиббона картина была почти скандальная. История потеряла всякий стыд. Она на сто лет отстала от экспериментальных наук. Несмотря на все свои потуги, она давала меньше, чем Вальтер Скотт и Александр Дюма.
Это вовсе не бросало тень на сэра Генри Мейна, Тэйлора, Макленнана, Бокля, Огюста Конта и прочих философов, которые время от времени, пытались исправить такое скандальное положение вещей, превращали его в еще более скандальное. Учителю эти авторы, вернее, их теории, несомненно, могли оказаться полезными, но Адамс не умел сочетать их с собственной. От него требовалось немногое: уделять хотя бы половину времени вбиванию важнейших дат и событий в головы молодых людей, чтобы университету не стыдиться своих выпускников. Давать им чисто формальные знания. И Адамс откровенно заявил своим подопечным, что, если они берутся сдать экзамены, пусть черпают факты где и как угодно, а к нему обращаются только с вопросами. Единственное право, которым студенту стоит пользоваться, — право беседовать с преподавателем, меж тем как обязанность преподавателя всячески его в этом поощрять. Однако главная трудность как раз и заключалась в том, чтобы вызвать студента на разговор. Какие только приемы ни приходилось Адамсу изобретать, чтобы выяснить, что думают его ученики, и побудить их рискнуть подвергнуться критике со стороны товарищей. Многочисленность студенческой аудитории подавляет студента. Больше шести человек сразу обучать невозможно. Вся проблема воспитания упирается в наличие средств.
Система чтения лекций многосотенной аудитории, широко применявшаяся в двенадцатом веке, решительно не устраивала Адамса. Философия не входила в его обязанности, нанизывать факты ему было скучно, и он поставил себе задачу дать студентам знания, которые будут им не совсем бесполезны. Опыт подсказывал ему, что в лучшем случае один из десяти учеников обладает умственным развитием на порядок выше среднего уровня; остальные девять невозможно — к каким бы ухищрениям ни прибегал учитель — подвигнуть к умственной деятельности. Заведомо плохих учеников у Адамса за семь лет преподавания не было: он не мог пожаловаться ни на одного. Тем не менее девять умов из десяти с трудом — словно твердая поверхность — поддавались шлифовке, и только десятый сам сознательно ей содействовал.
Поскольку никого, кажется, не интересовало, что Адамс делает, он решил развивать ум этого десятого, хотя и неизбежно за счет девяти остальных. Он откровенно заявил, что не будет поступать по правилу, согласно которому учитель, не знающий свой предмет, делает вид, будто учит, а будет вместе с учениками искать наилучшие пути познания. Подобный процесс обучения нередко называют ученым термином «исторический метод». От этого термина попахивает немецкой педагогикой, а у молодого преподавателя, не питавшего почтения ни к истории, ни к педагогике и поставившего себе задачу развитие ума своих питомцев, и без того хватало забот, чтобы добавлять к ним еще и это немецкое отцовство.
Выполнение подобной задачи было обречено на провал, и по причине, от Адамса не зависящей. Нет ничего легче, как пользоваться историческим методом, но владение им мало что дает. История — запутанный клубок, и разматывать его можно, вытянув нитку в любом месте, но и где угодно его оборвать; эволюции предшествует сумбур. У закрытого входа в нее издевательски скалит зубы Pteraspis. Можно не начинать сначала, можно следовать весьма шатким отвлеченностям. Все можно. Однако Адамс понял, что ему необходимо облечь свой материал в какую-то форму, которая позволит приложить к нему определенный метод. И он сделал содержанием курса исследование законов, целью — подготовку к Юридической школе, а в качестве подопытных для своего эксперимента отобрал с полдюжины молодых людей, обладающих острым умом и желанием усердно трудиться. Курс начали с начала, то есть с первобытного человека, поскольку с него начинали в исторических книгах и, минуя салических франков, дошли до нормано-англичан. Учебников не существовало, лектор с кафедры ничего не вещал: он знал не больше своих студентов. Студенты читали все, что хотели, а потом сравнивали результаты. Вряд ли можно предложить метод обучения эффективнее. Молодые люди буквально рыли носом землю, и все пространство древнего общества было испещрено проделанными ими ходами. Никакие трудности их не останавливали; незнакомые языки покорялись их напору; в обычном праве они чувствовали себя как дома. Они, несомненно, научились с проворством лесного зверя преследовать мысль в густых зарослях противоречивых фактов, в каких им, надо думать, не раз предстояло плутать в суде, став юристами. Но наставник по опыту знал: его великолепный метод их никуда не приведет и им придется с таким же рвением избавляться от него в Юридической школе, с каким они изучали его на университетской скамье. Историческая наука не имела системы и не могла ее иметь: то, чем она занималась, отжило свой век, превратилось в антиквариат. При всем своем старании Адамс не мог сделать свою науку актуальной.
Какой же смысл развивать активность ума, если ему суждено растрачивать себя впустую? Со временем эти эксперименты, возможно, научили бы Адамса преподавать, но такой результат устраивал его еще меньше. Ему хотелось подготовить студентов к будущей профессии, но сколько приемов он ни изобретал, чтобы стимулировать их умственную деятельность, ни один не принес удовлетворения ни им, ни ему. Сам он понимал: виновата система, внушавшая только инерцию. Даже те крохи знаний, какими он обладал, давали право утверждать, что ему самому даже больше, чем студентам, нужны борьба, состязание, споры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70