А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В своем выборе мистер Адамс руководствовался, без сомнения, не только унаследованными принципами, но и собственными; даже его дети, у которых пока еще не было никаких принципов, тоже не пошли бы за мистером Уэбстером или за мистером Сьюардом. Протекции, которые они бы тем самым приобрели, не возместили бы даже частично уважения, которое бы они потеряли. Они были противниками рабства от рождения, как от рождения носили имя Адамсов и считали Куинси своим отчим домом. И как бы ни томило их желание обосноваться на Стейт-стрит, они знали: Стейт-стрит никогда не будет полностью доверять им, как и они Стейт-стрит. Будь Стейт-стрит самим царствием господним, они все равно жаждали бы его напрасно, и тут даже не требовался Дэниел Уэбстер в роли архангела с пламенеющим мечом, чтобы прогнать их от заветных врат.
Время и опыт, меняющие все представления о жизни, изменили вместе с другими и эти, научив мальчика Генри тоньше судить о вещах, но даже в свои десять лет он твердо знал, как ему следует смотреть на Стейт-стрит только с выражением непримиримости на лице и только с каменным сердцем. Его воспитание неотвратимо толкало его в сторону пуританского образа мыслей и поведения. Обстоятельства, определившие начало его пути, как и пути его прадеда-патриота, когда тот был в том же возрасте, мало чем различались. Год 1848-й во многом повторял год 1776-й, так что между ними напрашивалась параллель. И параллель эта, в аспекте воздействия на воспитание, полностью подтвердилась, когда несколько месяцев спустя после смерти Джона Куинси Адамса противники рабства, собравшись в Буффало на съезд, учредили новую партию и выставили своих кандидатов на ноябрьские всеобщие выборы: в президенты — Мартина Ван Бюрена, в вице-президенты Чарлза Фрэнсиса Адамса.
Для американского мальчишки тот факт, что его отец выставил свою кандидатуру на государственный пост, был событием, которое на время затмевало все остальное. Но 1848 год и без того решительно определил мальчишеский путь на двадцать лет вперед. Свернуть с него было некуда никаких боковых тропок. 1848 год наложил на американцев почти такую же неизгладимую печать, как 1776-й, только в восемнадцатом, как в любом другом более раннем веке, ей не придавали значения: печать как печать; ее носили все, меж тем как от тех, чья жизнь пришлась на 1865 — 1900 годы, требовалось сначала освободиться от старого клейма, а затем принять новое, присущее их времени. И это служило воспитанию ума и сердца.
Чужеземцам, иммигрантам, людям, занесенным в страну случайным ветром, ничего не стоило сменить вехи, но тем, кто был проникнут духом старого пуританизма, перемены были не по нутру. Почему? Ответ звучал достаточно убедительно. Пуритане считали свой образ мысли выше, свои нравственные законы чище, чем у тех, кто прибыл позднее. Так оно и было. Никакими силами их нельзя было убедить, что нравственные законы здесь ни при чем, что утилитарная мораль так же хороша для них, как и для тех, кто лишен божьей благодати. Природа наделила Генри характером, который в любой предшествующий век сделал бы из него священника; вера в догму и идеи a priori была у него в крови, и ему даже не требовался столь мощный взрыв, каким было движение против рабства, чтобы вернуться с пуританству с неистовством, равным неистовству религиозного воина.
До той поры Генри никак не соприкасался с политикой; его воспитание опиралось главным образом на семейные традиции, и в течение последующих пяти-шести лет первостепенную роль в нем играл отец, и только отец. Генри знал: чтобы пробиться через зыбучие пески житейской юдоли, ему надо держаться курса, который прокладывает отец; но там, где отец ясно видел фарватер, перед Генри раскинулся неведомый океан. Делом жизни отца было провести государственный корабль мимо опасных рифов — власти рабовладельцев — или, на худой конец, поставить этой власти прочные пределы. Проложив этот путь, он вполне мог предоставить расплачиваться за него своим сыновьям; для успеха его дела уже не имело значения, заплатят ли они своими жизнями на поле боя или растраченными впустую силами и упущенными возможностями. Поколение, жившее в годы 1840-1870-й, могло обойтись старыми формами воспитания; поколение, которому предстояло везти воз в 1870-1900-е годы, нуждалось в чем-то совершенно ином.
Характер отца оказывал поэтому наибольшее — в той мере, в какой это доступно отдельному лицу, — воздействие на формирование сына, и уже по одной этой причине сын постоянно подвергал его ум и нрав взыскательному суду. Много лет спустя, после того как отец умер восьмидесятилетним старцем, сыновья вновь и вновь возвращались к вопросу о том, каким он был, и каждый видел в нем свое. Для Генри главным свойством отца, отличавшим его от всех других фигур клана Адамсов, было присущее ему — единственному в их роде — умение в совершенстве владеть собой. В течение ста лет каждый газетный борзописец с большим или меньшим основанием высмеивал и поносил старших Адамсов за недостаток благоразумия. Чарлза Фрэнсиса Адамса поносили за избыток благоразумия. Естественно, никто ни разу не попытался дать должную оценку ни тем, ни другим, предоставляя заняться этим потомству самих Адамсов, но основные черты характера были подмечены верно. Чарлз Фрэнсис Адамс обладал редкой душевной уравновешенностью — он не страдал ни самомнением, ни застенчивостью, умел остаться в изоляции, держась так, словно ее не замечает, настолько владел своим умом и чувствами, что никогда не привлекал к себе внимания, хотя и не бежал его, не вызывал и мысли о превосходстве или приниженности, о зависти или предвзятости, даже в самых сложных обстоятельствах. Эта необыкновенная трезвость ума и души, усилившаяся с годами, особенно поразила его сына Генри, когда тот начал понимать, что отец не выделяется ни глубиной, ни размахом своих способностей. Память у него не превосходила обыкновенную, а ум не отличался ни дерзостью его деда, ни неуемной энергией его отца, ни их художественными и ораторскими, ни тем более математическими наклонностями, зато работал он с исключительной четкостью, поразительной выдержкой и инстинктивным ощущением совершенной формы. В пределах, ему отпущенных, это был образцовый ум.
Бостон жил по высоким интеллектуальным нормам, заданным в значительной мере духовенством, всегда державшимся с огромным достоинством, что придавало священникам-унитариям необычное светское очарование. Доктор Чаннинг, мистер Эверет, доктор Фротингем, доктор Полфри, президент Уокер, Р. У. Эмерсон и другие бостонские пастыри этой школы сделали бы честь любому обществу, но Адамсы почти не соприкасались с этими проповедниками слова божьего и еще меньше имели дела с их эксцентрическими отпрысками и ответвлениями вроде Теодора Паркера, Брукфарм и философии Конкорда. Кроме ораторов-священников, в Бостоне существовала литературная группа во главе с Тикнором, Прескотом, Лонгфелло, Мотли, О. У. Холмсом; но мистер Адамс не входил и в их число: они, как правило, слишком поддавались влиянию Уэбстера. Даже в науке, особенно в медицине, Бостон мог претендовать на некоторую известность, но мистера Адамса наука почти не интересовала. Он стоял особняком. У него не было наставника — даже в лице собственного отца. У него не было учеников — даже в лице собственных сыновей.
Пожалуй, он единственный в Бостоне не разделял любовь и приверженность своих сверстников ко всему английскому. Возможно, тут сказалась столетняя неприязнь Адамсов к Англии, но у него эта черта получила дальнейшее развитие и вылилась в пренебрежение ко всякого рода социальным перегородкам и различиям. За сорок лет близости с отцом Генри ни разу не заметил в нем и тени снобизма. Чарлз Фрэнсис Адамс принадлежал к тому чрезвычайно малому числу американцев, которые не замирают от волнения при виде английского герцога или герцогини, а в присутствии его величества короля не испытывают иных чувств, кроме чувства некоторого неудобства. Подобный тон господствовал в английском обществе во времена мистера Адамса, и он с полным основанием продолжал вести себя как королевский придворный — правда, без положенных тому верноподданнических чувств. Генри ни разу не слышал, чтобы отец льстил кому-нибудь или кого-то чернил, ни разу не видел, чтобы он выказывал зависть или недоброжелательство. Ни тени высокомерия, ни грана заносчивости! Ни намека на чванство даже в тоне! Ни одного надменного жеста!
То же самое можно было сказать и о Джоне Куинси Адамсе, но, как утверждали его соратники, эти качества сопровождались у него душевным беспокойством и нередко прискорбным отсутствием благоразумия. В этом недостатке Чарлза Фрэнсиса Адамса никак нельзя было обвинить. Его хулители вменяли ему в вину как раз обратное. Они называли его холодным. Несомненно, такая идеальная уравновешенность, такое умение контролировать себя не могли существовать в характере, если им не приносились в жертву качества, способные их подавить. Несомненно также, что даже собственные дети Чарлза Фрэнсиса Адамса — мятущиеся, склонные к самоанализу и неуверенные в себе, — даже его собственные дети, казалось бы видевшие отца насквозь, слишком мало знали мир, чтобы понять, какая перед ними редкая и совершенная человеческая модель. Более грубый инструмент, вероятно, поразил бы их воображение сильнее. Рядовая человеческая натура очень груба и неизбежно создает себе идеалы по своему подобию. Мир никогда не любил совершенной уравновешенности. Мир любит отсутствие уравновешенности, потому что людям надо, чтобы их забавляли. Наполеоны и Эндрю Джексоны забавляют мир. А что забавного можно ждать от человека, который в совершенстве владеет собой? Будь Чарлз Фрэнсис Адамс человеком холодным, он примкнул бы к Уэбстеру, Эверету, Сьюарду и Уинтропу с их требованием партийной дисциплины и заботой о собственных интересах. Будь он человеком менее уравновешенным, он пошел бы вместе с Гаррисоном, Уэнделлом Филиппсом, Эдмундом Куинси и Теодором Паркером — сепаратистами, ратовавшими за отделение Юга. Между этими двумя путями он нашел средний, весьма для него показательный, — он учредил свою партию.
Эта политическая партия оказалась главным фактором в воспитании мальчика Генри на протяжении 1848–1854 годов и сильно повлияла на формирование его характера в период, когда характер поддается лепке. В группу, которую создал мистер Адамс и которая избрала дом на Маунт-Вернон-стрит местом своих встреч, входили, кроме него, еще трое: доктор Джон Г. Полфри, Ричард Г. Дана и Чарлз Самнер. Доктор Полфри, старший по возрасту, несмотря на священнический сан, больше всех привлекал к себе мальчика. Он говорил проще и знал больше своих товарищей по партии, обладал остроумием, чувством юмора и умением вести легкую застольную беседу. Отказавшись от карьеры светского человека, к которой был предназначен по рождению, он стал священником, проповедником, политическим деятелем, хотя в душе, как всякий подлинный бостонец, мечтал о непринужденной атмосфере клуба «Атенеум» на Пэлл-Мэлл или профессорской в Тринити-колледже. Дана на первый взгляд казался его полной противоположностью; Дана держался так, словно все еще стоял «у мачты» прямой, грубовато-простодушный, энергичный моряк; и только познакомившись с ним поближе, удавалось разглядеть человека на редкость тонкой души, который, решив вести жизнь поденщика, намеренно закалял себя, чтобы справиться с тяжелой ношей, — казалось, он все еще в Монтерее таскает на спине кипы кож и шкур. Несомненно, он достиг поставленной цели: нервы и воля были у него крепче железа, но он мог бы повторить слова своего закадычного друга Уильяма М. Эвартса: «Я горжусь не тогда, когда справляюсь с тем, что мне нравится делать, а когда справляюсь с тем, что мне делать не нравится». В идеале Дане хотелось быть великим англичанином и заседать на передних скамьях в палате общин, заняв когда-нибудь место на мешке с шерстью, но прежде всего — обрести общественное положение, которое подняло бы его над дрязгами захолустного и необеспеченного существования, однако он принуждал себя мириться с тем, что есть, подавляя свои мечты суровой самодисциплиной, выработанной железной волей. Из четырех этих мужчин Дана был самым видным. Никогда не настаивая на безукоризненности или правоте своих мнений, он неизменно оказывался на виду — фигура, целиком занимавшая отведенное ей в картине пространство. Он тоже превосходно умел говорить и, как положено адвокату, строго держался затронутой темы. И сколько бы Дана ни старался замаскировать или, отмалчиваясь, скрыть свой ум, ум его был аристократичен до десятого колена.
В этом, и только в этом, походил на него его друг Чарлз Самнер, который во всем остальном полностью отличался от своих трех сотоварищей — совсем иной складки человек. Он, как и Дана, восторгался английскими порядками, но его устремления скорее вели его по пути Эдмунда Берка. Ни один молодой бостонец того времени не начинал так блистательно, как Чарлз Самнер, правда, он шел по стопам Эдуарда Эверета, а не Дэниела Уэбстера. Как оратор он пожал лавры, выступая в Бостоне против войны, однако им восхищались главным образом как человеком, снискавшим успех в Англии и на Европейском континенте — успех, который придавал бостонцу, им отмеченному, ореол, какой не могло бы ему создать самое безупречное поведение у себя дома. Мистер Самнер и умом и чутьем сознавал важность своих английских связей и всячески их поддерживал, в особенности когда бостонское общество, обуреваемое политическими страстями, от него отвернулось. Его карманы всегда были набиты письмами от английских герцогов и лордов. Пожертвовав из принципа своим положением в американском обществе, он особенно крепко держался за свои европейские знакомства. Партии фрисойлеров приходилось туго на Бикон-стрит. Светским арбитрам Бостона — Джорджу Тикнору и другим — пришлось волей-неволей согласиться с тем, что ее лидерам не место среди друзей и последователей мистера Уэбстера. Чарлз Самнер, так же как и Полфри, Дана, Рассел, Адамс и все другие, открыто порицавшие рабовладельцев, подверглись остракизму, но изгнание из светских гостиных не могло причинить им большого вреда: они были люди женатые, с домом и домочадцами, тогда как у Самнера не было ни жены, ни домашнего очага, и, хотя он более всех других стремился обрести место в обществе и жаждал, как говорится, вращаться в свете, ему были открыты двери едва ли пяти-шести бостонских домов. Правда, в Кембридже его поддерживал Лонгфелло, и даже на Бикон-стрит он всегда мог найти прибежище у мистера Лоджа. Тем не менее не проходило и нескольких дней, чтобы он не появлялся на Маунт-Вернон-стрит. Но при всем том он был один как перст, и это не могло не сказаться на его характере. Ему нечего было бояться, разве что за самого себя. Сотоварищи признавали его превосходство, которое действительно было неоспоримым и недосягаемым. Они считали его подлинным украшением партии борцов против рабства, безгранично гордились им и чистосердечно восхищались.
Мальчик Генри благоговел перед Чарлзом Самнером, и если уж кого из взрослых хотел иметь своим другом, то только его. С семьей Адамсов у Самнера сложились самые теплые отношения, теснее, чем с кровными родственниками. Ни один родной дядя не допускался до такой близости. Самнер в глазах Генри был воплощением идеала человеческого величия, высшим достижением природы и искусства. Единственным недостатком подобной модели было ее совершенство, недосягаемое для подражания. В представлении двенадцатилетнего мальчика его отец, доктор Полфри, мистер Дана относились к людям такого уровня, какого рано или поздно мог бы достичь он сам; мистер Самнер был человеком другого рода — героического.
Когда мальчику исполнилось то ли десять, то ли двенадцать лет, отец поставил для него письменный стол в одной из ниш своей бостонской библиотеки, и, сидя за латынью, Генри из зимы в зиму слушал, как четверо джентльменов спорят о том, какой тактики придерживаться в борьбе с рабовладением. Споры эти всегда велись всерьез. Партия фрисойлеров относилась к себе весьма серьезно, и ее члены вели между собой постоянные дискуссии, обсуждая положение дел: мистер Адамс взялся издавать газету, которая являлась печатным органом партии, и четверо джентльменов собирались, чтобы определить ее тактику и формы изложения. Одновременно мистер Адамс выпускал «Труды» своего деда, Джона Адамса, и мальчику вменялось в обязанность править гранки. Много лет спустя отец нет-нет да и укорял его, что, вычитывая полемику Novanglus и Massachusettensis, Генри выказал слабые знания правил пунктуации. Но он смотрел на эту часть своего учения только с одной стороны, извлекая предостережение на будущее: если ему, взрослому, когда-нибудь придется писать для газет подобную скучищу, надо будет постараться написать ее как-нибудь иначе, а не так, как его знаменитый прадед.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70