государственной идеологией в Корее был буддизм, позже стало конфуцианство), и в системе административного устройства, и в области культуры.
«Корейское феодальное государство требовало от чиновника овладения конфуцианской ученостью и приобщения к дальневосточной поэтической традиции. Эта тенденция со временем вылилась в установление государственных экзаменов, на которых умение сочинять стихи приравнивалось к знанию конфуцианских классиков и известных историографических трудов» И вот одним из следствий этого явилось распространение поэзии на ханмуне – кореизированном варианте китайского классического языка вэньянь. Стихи многих корейских поэтов, живших более тысячи лет назад – Чхве Чхи Бона, Ким Ка Ги и других, – признавались настолько совершенными, что были включены в знаменитую китайскую антологию «Цюань Тан ши». На ханмуне написаны и первые дошедшие до нас прозаические сочинения: корейские исторические хроники и жизнеописания буддийских монахов.
Важно, однако, отметить, что и в этот начальный период развития корейской литературы национальный элемент проявлялся не только в использовании материала корейской действительности, но и в обращении к отечественному фольклору, мифам и шаманским легендам. Прозаические и стихотворные произведения записывались способом «иду», в котором использовались то лексические значения иероглифов, то их звучание; способ этот существовал до тех пор, пока в 1444 г . не было изобретено корейское фонетическое письмо. С этого времени поэзия на родном языке – в жанрах сиджо (трехстишия) и каса (поэмы) – получает все большее развитие; славу ей принесли в XVI – XVII вв. пейзажная, «отшельническая» лирика Чон Чхоля и Юн Сон До, патриотические стихи Пак Ин Но.
Проза же продолжала пользоваться ханмуном, хотя в ней происходили важные перемены. От исторических и агиографических сочинений отделилась собственно художественная проза. Поначалу, в XII – XIII вв., то был «пхэсоль» – коротенький занимательный рассказ, взятый главным образом из фольклора, услышанный из уст рассказчика на городской площади, на базаре или на проселке. Сыграли свою роль в развитии сюжетной прозы и так называемые неофициальные истории, авторы которых, не связанные требованиями канона, перемежали изложение исторических фактов новеллистическими эпизодами реально-бытового или фантастического характера.
Следующим шагом – его первым сделал Ким Си Сып, о котором шла речь в начале статьи, – было создание новеллистики, которая «генетически может рассматриваться как некий идейно-художественный синтез письменной исторической и устной фольклорной традиций. Причем конфуцианская историография тяготела к изображению „реального факта“, фольклорная традиция в основе своей буддийско-даосская, – к изображению сверхъестественного». По-видимому, эту характеристику можно распространить и на появившиеся позднее крупные прозаические формы, на роман и повесть.
Повесть на ханмуне, «сосоль», возникла во второй половине XVI в., когда могущество королевской династии Ли стало клониться к упадку и в стране обострились социальные противоречия. Борьба за власть феодальных группировок, паразитизм многочисленного сословия дворян-янбанов, разорение народа, слабость центральной власти и армии, обнаружившаяся во время японского нашествия («имджинской войны» 1592 – 1598 гг.), равно как и вызванный ею патриотический подъем среди населения, – все это нашло прямое или косвенное отражение в повествовательной литературе.
В блестящих сатирах-аллегориях Лим Чже (Им Джэ, 1549 – 1587) «Мышь под судом», «Город печали» и других мы найдем протест против насилия и произвола, против бездушного отношения к простому люду и вместе с этим призыв покарать «мышей», жрущих народное зерно. По-иному выражены сходные настроения в «Повести о Хон Гиль Доне» Хо Гюна (1569 – 1618). Ее герой, сын аристократа от наложницы, отчаявшись занять достойное место в жизни, образует разбойничью вольницу, с помощью магии одолевает всех врагов, отнимая добро у богачей и раздавая его бедным, а затем уводит свою ватагу в неведомую страну, где все равны и счастливы. Как отмечает Л.Е. Еременко, эта повесть «впервые в корейской литературе не только поднимала вопрос о социальной несправедливости и о необходимости уничтожить ее, но и рисовала идеал – утопическое общество без насилия и угнетения». Героика народной войны с иноземными захватчиками воспета в «Имджинской хронике» неизвестного автора. И рядом с подобными эпическими полотнами существуют повести куда более камерного звучания, раскрывающие внутренний мир героев, такие, как «Унён» Лю Ёна или «История Чу» Квон Пхиля. Обе они рассказывают о любви, о страданиях, которые причиняет невозможность соединения любящих или измена одного из них, и кончаются печально…
При всем разнообразии тематики и способов изображения действительности – от аллегории и фантастики до бытового правдоподобия (говорить о «реализме» было бы, очевидно, преждевременно), – эти произведения конца XVI – начала XVII в. объединены, во-первых, стремлением их авторов к занимательности, обилием приключений, неожиданных зигзагов сюжета и, во-вторых, языком – все они написаны на ханмуне. Должно было пройти еще около века, прежде чем корейский язык утвердился в качестве равноправного, а затем и основного средства выражения в повествовательной литературе.
До недавнего времени первым романом на родном языке считался «Облачный сон девяти» Ким Ман Чжуна. Теперь корейскими учеными установлено, что первоначально роман был написан все-таки на ханмуне, хотя распространение получил уже в корейском переводе. Таким образом, косвенно подтверждается бытовавшее и ранее среди исследователей предположение (оно отражено в книгах П. Ли и У. Скилленда) о том, что и «Сон в Нефритовом павильоне» сначала был написан на ханмуне. Но это все-таки лишь предположение, так как, повторяем, все сохранившиеся рукописные и печатные тексты – корейские.
Почему же создатели романов и повестей так долго не решались обратиться к родной речи, хотя не могли не видеть, что использование иноземной письменности ограничивает круг их потенциальных читателей? По-видимому, в силу вековых традиций и полученного воспитания. Тот, кто в совершенстве владел ханмуном, мог считаться истинно образованным человеком. Только так мог он наглядно продемонстрировать свою ученость, владение всеми богатствами дальневосточной культуры. Создавая роман или повесть – произведения, которые официальный «табель о рангах» относил к жанрам второстепенным, недостаточно «возвышенным», – он как бы приподнимал их, подчеркивал, что предназначает свои произведения для таких же подготовленных знатоков литературы, как он сам, способных оценить и красоты стиля, и рассыпанные в тексте исторические намеки, цитаты, сравнения. А может быть, авторы рассчитывали, что их творения, подобно стихам корейских поэтов-классиков, оценят за пределами страны? Известно, что Ким Ман Чжун находился с посольством в Пекине и, возможно, у него оставались там друзья, которых он мог ознакомить со своими произведениями. Однако дальнейший рост национального самосознания, расширение демократической аудитории вскоре привели к тому, что родной язык окончательно утвердился в повествовательной литературе – настолько, что написанные на ханмуне оригиналы ряда известных произведений были забыты, уступив место чисто корейским версиям.
«Сон в Нефритовом павильоне» возник в сложный период корейской истории и вобрал в себя многообразные литературные и фольклорные традиции, отразил целый комплекс идей и представлений. В 20 – 30-х годах XVII в. Корея дважды подвергалась нашествиям маньчжуров, вскоре после этого завоевавших Китай и установивших там свою династию Цин. Лишь спустя десятилетия стране удалось оправиться от разорений, и наступил медленный подъем: рост городов, расширение торговли и ремесленного производства. Но одновременно росла и тяжесть феодальной эксплуатации крестьян, вынуждавшая их не раз браться за оружие, не прекращались усобицы в лагере аристократов. Наиболее просвещенные из дворян начинали понимать, что традиционная идеология, в основе которой лежат конфуцианские догмы, устарела и не способна вывести страну из кризиса. Так возникло движение «реальные науки» («сирхак»), сторонники которого пропагандировали точные знания в противовес схоластике, указывали на вред самоизоляции Кореи, призывали усваивать достижения других стран. Отразилось это оппозиционное движение и в литературе, но уже в следующем столетии, особенно в творчестве Пак Чи Вона (1737 – 1805). Однако общий дух недовольства положением в стране нередко сочетаемый с поисками путей его улучшения, запечатлен во многих произведениях этого периода.
В повести Ким Ман Чжуна «Скитания госпожи Са по югу» звучит призыв к нравственному мужеству, личному совершенствованию, которое должно помочь выстоять против разлитого в обществе зла и дождаться торжества справедливости. В «Облачном сне девяти» писатель приходит к буддийскому пониманию пути человека в мире: герой романа, казалось бы добившись всех благ и почестей, осознает тщету человеческих желаний и добровольно ставит им предел, пробуждаясь ото «сна».
Иное дело в нашем романе. Хотя в нем с самого начала участвуют буддийские персонажи – сам Будда, бодисатвы, святые-архаты, – их задача состоит в том, чтобы привести в движение механизм интриги, а в некоторых случаях «подправить» его. Мировоззренческой нагрузки божественные герои не несут. И сам мотив «сна» не истолковывается в духе буддийской аллегории. Названием романа автор хочет сказать читателю: все, о чем будет рассказано, – не истинные события реальной жизни, это лишь видения, приснившиеся подгулявшим небожителям в Нефритовом павильоне. Как во всяком сне, здесь будет много похожего на окружающую нас земную жизнь, но не меньше будет и чудес, волшебства, невероятных подвигов и превращений.
Действие романа (кстати, как и произведений Ким Ман Чжуна) происходит в Китае. Исследователи усматривают в этом своего рода уступку литературной традиции, которая одновременно помогает «замаскировать критику современной писателю действительности». Немаловажно, наверное, и то, что бескрайние просторы Китая предоставляли куда больше места для буйства авторского вымысла, чем сравнительно небольшие и куда лучше известные читателю пределы родной страны. И вообще, так оно спокойнее: речь, мол, идет о другой стране, о чужеземных властителях, об уже сошедшей со сцены династии Мин.
Но нарисованный в романе «Китай» весьма условен. Не будем говорить об изображении окраин страны, которые фантазия автора населила добрыми и злыми великанами, девами-кудесницами и свирепыми варварами, заполнила сказочными реками и горами. Очень вольно обращается он и с географией мест общеизвестных. Так, герой за несколько дней без видимых усилий добирается верхом на осле с нижнего течения Янцзы до минской столицы, между тем расстояние там без малого полторы тысячи километров. В другом случае герои на лодках попадают из реки Цяньтан прямо в знаменитое своей красой озеро Сиху, в действительности же между рекой и озером пролегает цепь холмов. Зато – видимо, в качестве своеобразной компенсации – возле расположенного посреди перерезанной каналами плоской равнины города Сучжоу автор помещает какие-то горы. Но и там, где искажений нет, все равно упоминаемые города и провинции, горы и реки изображены столь в общих словах, настолько лишены специфических примет, что ясно: автор знает о них лишь понаслышке.
Не менее вольно обращаются в романе и с историей. Среди врагов Минской державы, описаниям войн с которыми отведена значительная часть повествования, наряду с реально существовавшими монголами и полумифическими «варварами» – манями (под которыми подразумевались народы, населявшие юго-западные окраины империи и сопредельные районы), вдруг обнаруживаются сюнну, более известные нам под именем гуннов. Но ведь эта некогда могущественная народность растеклась по лику земли, обескровилась в походах и войнах и перестала существовать к VI в., за тысячу лет до минов! Вдобавок предводитель сюнну зовется Елюй, а это имя императора династии Ляо, основанной в X в. совсем иным народом, киданями, и властвовавшей над Северным Китаем и Маньчжурией.
В то же время в романе вовсе не упоминаются истинные соседи минского Китая, с которыми у последнего были постоянные контакты, а порой и столкновения – Вьетнам, Япония и, что особенно примечательно, Корея. Родная страна была слишком хорошо знакома и автору и читателям, чтобы ее можно было изобразить в том же условном ключе, что и другие названные в романе земли. Одним словом, современному читателю не следует слишком буквально воспринимать встречающиеся в книге указания на ту или иную эпоху или годы правления – чаще всего это следствие свойственной ряду дальневосточных литератур манеры «точно» датировать даже самые невероятные события (все же к переводу приложена хронологическая таблица, призванная помочь читателю ориентироваться в долгой веренице упоминаемых в романе династий). Равным образом нет нужды точно подсчитывать прожитые героями романа годы или их возраст, – и здесь автор также допускает изрядные вольности.
В чем создатель романа верен исторической истине, так это в воспроизведении китаецентристских воззрений правителей Срединной империи, их убежденности, подлинной или напускной, что все окружающие народы по природе своей не могут быть никем иным, как подданными или вассалами Сына Неба, который волен казнить их и миловать. Это высокомерие, питавшееся верой в превосходство китайской культуры и государственных установлений над всеми прочими, не могли истребить никакие жестокие уроки истории: ведь в действительности Китай только за последнее тысячелетие пять раз полностью или наполовину завоевывался теми самыми народами, которых официально третировал как «варваров». К чести автора романа, он хоть и отдает словесную дань традиции, по большей части рисует «варваров» достойными противниками, смелыми воинами, а некоторых из них наделяет привлекательными чертами, ставящими их намного выше иных «цивилизаторов».
Здесь, пожалуй, стоит сказать и еще об одной характерной черте романа. С первых страниц действуют вперемежку, а нередко и в тесном содружестве, божества разных пантеонов – даосизма, буддизма, народной синкретической религии. Главный герой, конфуцианец-рационалист по мировоззрению, не гнушается магии и других «суеверий» Многобожие появилось в романе отнюдь не по прихоти писателя: этом отражено реально имевшее место сосуществование и взаимопроникновение нескольких, казалось бы, взаимоисключающих религиозных и философских учений. Невозможно представить себе христианский крест, висящий в мечети. В Китае же, как писал академик В.М. Алексеев, на каждом шагу можно было видеть «смешение в одном и том же храме и даже в одной и той же нише божеств самых разнообразных культов, назначений и происхождений» Прося у неба милости, паломники с равным усердием приносили жертвы и даосскому Яшмовому императору, и всемилостивейшему Будде. И не считалось зазорным, если сановник, официально исповедующий философско-этическое учение Конфуция, «на досуге» увлекался противоположным ему по духу буддизмом.
Говоря о встречающихся в романе исторических и географических несообразностях, мы отнюдь не стараемся «уличить» автора в недостатке знаний или небрежности. Речь идет совсем о другом о методе изображения действительности, в значительной степени связанном с фолъклорно-эпической традицией, возможно, воспринятой не непосредственно, а через демократические жанры повествовательной и сказочной литературы. Уже то, что герой романа Ян Чан-цюй и пять его жен и наложниц представлены как земные воплощения цветка лотоса и пяти жемчужин, низвергнутых с небес, есть отзвук древнего эпического мотива сошествия богатырей с неба в земной мир. Своего рода «цитаты» из сказок и легенд разбросаны по роману всюду, где речь идет о сверхчеловеческих способностях и дарованиях героев, повелевающих не только людьми, но и духами и силами природы. Особенно явственно эта связь с фольклором проявляется в батальных эпизодах, причем не только в гиперболическом и фантастическом изображении, но и в самой ткани повествования, в частых обращениях к устойчивым приемам и оборотам речи, «эпическим штампам».
Вот один из многих примеров: «Начжа с заносчивым видом выступил вперед. Ян оглядел его: девяти чи ростом, десяти обхватов в поясе, над хищными глазами нависли густые брови, нос с кулак, рыжая бородища, лицо круглое, как лепешка, в правой руке у варвара меч, в левой флаг… В стане варваров загрохотали барабаны, и на поле выскочили сразу два воина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
«Корейское феодальное государство требовало от чиновника овладения конфуцианской ученостью и приобщения к дальневосточной поэтической традиции. Эта тенденция со временем вылилась в установление государственных экзаменов, на которых умение сочинять стихи приравнивалось к знанию конфуцианских классиков и известных историографических трудов» И вот одним из следствий этого явилось распространение поэзии на ханмуне – кореизированном варианте китайского классического языка вэньянь. Стихи многих корейских поэтов, живших более тысячи лет назад – Чхве Чхи Бона, Ким Ка Ги и других, – признавались настолько совершенными, что были включены в знаменитую китайскую антологию «Цюань Тан ши». На ханмуне написаны и первые дошедшие до нас прозаические сочинения: корейские исторические хроники и жизнеописания буддийских монахов.
Важно, однако, отметить, что и в этот начальный период развития корейской литературы национальный элемент проявлялся не только в использовании материала корейской действительности, но и в обращении к отечественному фольклору, мифам и шаманским легендам. Прозаические и стихотворные произведения записывались способом «иду», в котором использовались то лексические значения иероглифов, то их звучание; способ этот существовал до тех пор, пока в 1444 г . не было изобретено корейское фонетическое письмо. С этого времени поэзия на родном языке – в жанрах сиджо (трехстишия) и каса (поэмы) – получает все большее развитие; славу ей принесли в XVI – XVII вв. пейзажная, «отшельническая» лирика Чон Чхоля и Юн Сон До, патриотические стихи Пак Ин Но.
Проза же продолжала пользоваться ханмуном, хотя в ней происходили важные перемены. От исторических и агиографических сочинений отделилась собственно художественная проза. Поначалу, в XII – XIII вв., то был «пхэсоль» – коротенький занимательный рассказ, взятый главным образом из фольклора, услышанный из уст рассказчика на городской площади, на базаре или на проселке. Сыграли свою роль в развитии сюжетной прозы и так называемые неофициальные истории, авторы которых, не связанные требованиями канона, перемежали изложение исторических фактов новеллистическими эпизодами реально-бытового или фантастического характера.
Следующим шагом – его первым сделал Ким Си Сып, о котором шла речь в начале статьи, – было создание новеллистики, которая «генетически может рассматриваться как некий идейно-художественный синтез письменной исторической и устной фольклорной традиций. Причем конфуцианская историография тяготела к изображению „реального факта“, фольклорная традиция в основе своей буддийско-даосская, – к изображению сверхъестественного». По-видимому, эту характеристику можно распространить и на появившиеся позднее крупные прозаические формы, на роман и повесть.
Повесть на ханмуне, «сосоль», возникла во второй половине XVI в., когда могущество королевской династии Ли стало клониться к упадку и в стране обострились социальные противоречия. Борьба за власть феодальных группировок, паразитизм многочисленного сословия дворян-янбанов, разорение народа, слабость центральной власти и армии, обнаружившаяся во время японского нашествия («имджинской войны» 1592 – 1598 гг.), равно как и вызванный ею патриотический подъем среди населения, – все это нашло прямое или косвенное отражение в повествовательной литературе.
В блестящих сатирах-аллегориях Лим Чже (Им Джэ, 1549 – 1587) «Мышь под судом», «Город печали» и других мы найдем протест против насилия и произвола, против бездушного отношения к простому люду и вместе с этим призыв покарать «мышей», жрущих народное зерно. По-иному выражены сходные настроения в «Повести о Хон Гиль Доне» Хо Гюна (1569 – 1618). Ее герой, сын аристократа от наложницы, отчаявшись занять достойное место в жизни, образует разбойничью вольницу, с помощью магии одолевает всех врагов, отнимая добро у богачей и раздавая его бедным, а затем уводит свою ватагу в неведомую страну, где все равны и счастливы. Как отмечает Л.Е. Еременко, эта повесть «впервые в корейской литературе не только поднимала вопрос о социальной несправедливости и о необходимости уничтожить ее, но и рисовала идеал – утопическое общество без насилия и угнетения». Героика народной войны с иноземными захватчиками воспета в «Имджинской хронике» неизвестного автора. И рядом с подобными эпическими полотнами существуют повести куда более камерного звучания, раскрывающие внутренний мир героев, такие, как «Унён» Лю Ёна или «История Чу» Квон Пхиля. Обе они рассказывают о любви, о страданиях, которые причиняет невозможность соединения любящих или измена одного из них, и кончаются печально…
При всем разнообразии тематики и способов изображения действительности – от аллегории и фантастики до бытового правдоподобия (говорить о «реализме» было бы, очевидно, преждевременно), – эти произведения конца XVI – начала XVII в. объединены, во-первых, стремлением их авторов к занимательности, обилием приключений, неожиданных зигзагов сюжета и, во-вторых, языком – все они написаны на ханмуне. Должно было пройти еще около века, прежде чем корейский язык утвердился в качестве равноправного, а затем и основного средства выражения в повествовательной литературе.
До недавнего времени первым романом на родном языке считался «Облачный сон девяти» Ким Ман Чжуна. Теперь корейскими учеными установлено, что первоначально роман был написан все-таки на ханмуне, хотя распространение получил уже в корейском переводе. Таким образом, косвенно подтверждается бытовавшее и ранее среди исследователей предположение (оно отражено в книгах П. Ли и У. Скилленда) о том, что и «Сон в Нефритовом павильоне» сначала был написан на ханмуне. Но это все-таки лишь предположение, так как, повторяем, все сохранившиеся рукописные и печатные тексты – корейские.
Почему же создатели романов и повестей так долго не решались обратиться к родной речи, хотя не могли не видеть, что использование иноземной письменности ограничивает круг их потенциальных читателей? По-видимому, в силу вековых традиций и полученного воспитания. Тот, кто в совершенстве владел ханмуном, мог считаться истинно образованным человеком. Только так мог он наглядно продемонстрировать свою ученость, владение всеми богатствами дальневосточной культуры. Создавая роман или повесть – произведения, которые официальный «табель о рангах» относил к жанрам второстепенным, недостаточно «возвышенным», – он как бы приподнимал их, подчеркивал, что предназначает свои произведения для таких же подготовленных знатоков литературы, как он сам, способных оценить и красоты стиля, и рассыпанные в тексте исторические намеки, цитаты, сравнения. А может быть, авторы рассчитывали, что их творения, подобно стихам корейских поэтов-классиков, оценят за пределами страны? Известно, что Ким Ман Чжун находился с посольством в Пекине и, возможно, у него оставались там друзья, которых он мог ознакомить со своими произведениями. Однако дальнейший рост национального самосознания, расширение демократической аудитории вскоре привели к тому, что родной язык окончательно утвердился в повествовательной литературе – настолько, что написанные на ханмуне оригиналы ряда известных произведений были забыты, уступив место чисто корейским версиям.
«Сон в Нефритовом павильоне» возник в сложный период корейской истории и вобрал в себя многообразные литературные и фольклорные традиции, отразил целый комплекс идей и представлений. В 20 – 30-х годах XVII в. Корея дважды подвергалась нашествиям маньчжуров, вскоре после этого завоевавших Китай и установивших там свою династию Цин. Лишь спустя десятилетия стране удалось оправиться от разорений, и наступил медленный подъем: рост городов, расширение торговли и ремесленного производства. Но одновременно росла и тяжесть феодальной эксплуатации крестьян, вынуждавшая их не раз браться за оружие, не прекращались усобицы в лагере аристократов. Наиболее просвещенные из дворян начинали понимать, что традиционная идеология, в основе которой лежат конфуцианские догмы, устарела и не способна вывести страну из кризиса. Так возникло движение «реальные науки» («сирхак»), сторонники которого пропагандировали точные знания в противовес схоластике, указывали на вред самоизоляции Кореи, призывали усваивать достижения других стран. Отразилось это оппозиционное движение и в литературе, но уже в следующем столетии, особенно в творчестве Пак Чи Вона (1737 – 1805). Однако общий дух недовольства положением в стране нередко сочетаемый с поисками путей его улучшения, запечатлен во многих произведениях этого периода.
В повести Ким Ман Чжуна «Скитания госпожи Са по югу» звучит призыв к нравственному мужеству, личному совершенствованию, которое должно помочь выстоять против разлитого в обществе зла и дождаться торжества справедливости. В «Облачном сне девяти» писатель приходит к буддийскому пониманию пути человека в мире: герой романа, казалось бы добившись всех благ и почестей, осознает тщету человеческих желаний и добровольно ставит им предел, пробуждаясь ото «сна».
Иное дело в нашем романе. Хотя в нем с самого начала участвуют буддийские персонажи – сам Будда, бодисатвы, святые-архаты, – их задача состоит в том, чтобы привести в движение механизм интриги, а в некоторых случаях «подправить» его. Мировоззренческой нагрузки божественные герои не несут. И сам мотив «сна» не истолковывается в духе буддийской аллегории. Названием романа автор хочет сказать читателю: все, о чем будет рассказано, – не истинные события реальной жизни, это лишь видения, приснившиеся подгулявшим небожителям в Нефритовом павильоне. Как во всяком сне, здесь будет много похожего на окружающую нас земную жизнь, но не меньше будет и чудес, волшебства, невероятных подвигов и превращений.
Действие романа (кстати, как и произведений Ким Ман Чжуна) происходит в Китае. Исследователи усматривают в этом своего рода уступку литературной традиции, которая одновременно помогает «замаскировать критику современной писателю действительности». Немаловажно, наверное, и то, что бескрайние просторы Китая предоставляли куда больше места для буйства авторского вымысла, чем сравнительно небольшие и куда лучше известные читателю пределы родной страны. И вообще, так оно спокойнее: речь, мол, идет о другой стране, о чужеземных властителях, об уже сошедшей со сцены династии Мин.
Но нарисованный в романе «Китай» весьма условен. Не будем говорить об изображении окраин страны, которые фантазия автора населила добрыми и злыми великанами, девами-кудесницами и свирепыми варварами, заполнила сказочными реками и горами. Очень вольно обращается он и с географией мест общеизвестных. Так, герой за несколько дней без видимых усилий добирается верхом на осле с нижнего течения Янцзы до минской столицы, между тем расстояние там без малого полторы тысячи километров. В другом случае герои на лодках попадают из реки Цяньтан прямо в знаменитое своей красой озеро Сиху, в действительности же между рекой и озером пролегает цепь холмов. Зато – видимо, в качестве своеобразной компенсации – возле расположенного посреди перерезанной каналами плоской равнины города Сучжоу автор помещает какие-то горы. Но и там, где искажений нет, все равно упоминаемые города и провинции, горы и реки изображены столь в общих словах, настолько лишены специфических примет, что ясно: автор знает о них лишь понаслышке.
Не менее вольно обращаются в романе и с историей. Среди врагов Минской державы, описаниям войн с которыми отведена значительная часть повествования, наряду с реально существовавшими монголами и полумифическими «варварами» – манями (под которыми подразумевались народы, населявшие юго-западные окраины империи и сопредельные районы), вдруг обнаруживаются сюнну, более известные нам под именем гуннов. Но ведь эта некогда могущественная народность растеклась по лику земли, обескровилась в походах и войнах и перестала существовать к VI в., за тысячу лет до минов! Вдобавок предводитель сюнну зовется Елюй, а это имя императора династии Ляо, основанной в X в. совсем иным народом, киданями, и властвовавшей над Северным Китаем и Маньчжурией.
В то же время в романе вовсе не упоминаются истинные соседи минского Китая, с которыми у последнего были постоянные контакты, а порой и столкновения – Вьетнам, Япония и, что особенно примечательно, Корея. Родная страна была слишком хорошо знакома и автору и читателям, чтобы ее можно было изобразить в том же условном ключе, что и другие названные в романе земли. Одним словом, современному читателю не следует слишком буквально воспринимать встречающиеся в книге указания на ту или иную эпоху или годы правления – чаще всего это следствие свойственной ряду дальневосточных литератур манеры «точно» датировать даже самые невероятные события (все же к переводу приложена хронологическая таблица, призванная помочь читателю ориентироваться в долгой веренице упоминаемых в романе династий). Равным образом нет нужды точно подсчитывать прожитые героями романа годы или их возраст, – и здесь автор также допускает изрядные вольности.
В чем создатель романа верен исторической истине, так это в воспроизведении китаецентристских воззрений правителей Срединной империи, их убежденности, подлинной или напускной, что все окружающие народы по природе своей не могут быть никем иным, как подданными или вассалами Сына Неба, который волен казнить их и миловать. Это высокомерие, питавшееся верой в превосходство китайской культуры и государственных установлений над всеми прочими, не могли истребить никакие жестокие уроки истории: ведь в действительности Китай только за последнее тысячелетие пять раз полностью или наполовину завоевывался теми самыми народами, которых официально третировал как «варваров». К чести автора романа, он хоть и отдает словесную дань традиции, по большей части рисует «варваров» достойными противниками, смелыми воинами, а некоторых из них наделяет привлекательными чертами, ставящими их намного выше иных «цивилизаторов».
Здесь, пожалуй, стоит сказать и еще об одной характерной черте романа. С первых страниц действуют вперемежку, а нередко и в тесном содружестве, божества разных пантеонов – даосизма, буддизма, народной синкретической религии. Главный герой, конфуцианец-рационалист по мировоззрению, не гнушается магии и других «суеверий» Многобожие появилось в романе отнюдь не по прихоти писателя: этом отражено реально имевшее место сосуществование и взаимопроникновение нескольких, казалось бы, взаимоисключающих религиозных и философских учений. Невозможно представить себе христианский крест, висящий в мечети. В Китае же, как писал академик В.М. Алексеев, на каждом шагу можно было видеть «смешение в одном и том же храме и даже в одной и той же нише божеств самых разнообразных культов, назначений и происхождений» Прося у неба милости, паломники с равным усердием приносили жертвы и даосскому Яшмовому императору, и всемилостивейшему Будде. И не считалось зазорным, если сановник, официально исповедующий философско-этическое учение Конфуция, «на досуге» увлекался противоположным ему по духу буддизмом.
Говоря о встречающихся в романе исторических и географических несообразностях, мы отнюдь не стараемся «уличить» автора в недостатке знаний или небрежности. Речь идет совсем о другом о методе изображения действительности, в значительной степени связанном с фолъклорно-эпической традицией, возможно, воспринятой не непосредственно, а через демократические жанры повествовательной и сказочной литературы. Уже то, что герой романа Ян Чан-цюй и пять его жен и наложниц представлены как земные воплощения цветка лотоса и пяти жемчужин, низвергнутых с небес, есть отзвук древнего эпического мотива сошествия богатырей с неба в земной мир. Своего рода «цитаты» из сказок и легенд разбросаны по роману всюду, где речь идет о сверхчеловеческих способностях и дарованиях героев, повелевающих не только людьми, но и духами и силами природы. Особенно явственно эта связь с фольклором проявляется в батальных эпизодах, причем не только в гиперболическом и фантастическом изображении, но и в самой ткани повествования, в частых обращениях к устойчивым приемам и оборотам речи, «эпическим штампам».
Вот один из многих примеров: «Начжа с заносчивым видом выступил вперед. Ян оглядел его: девяти чи ростом, десяти обхватов в поясе, над хищными глазами нависли густые брови, нос с кулак, рыжая бородища, лицо круглое, как лепешка, в правой руке у варвара меч, в левой флаг… В стане варваров загрохотали барабаны, и на поле выскочили сразу два воина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88