А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Для него привычно сидеть по ночам у телефона. Он справлялся в Бюро путешествий, не найдется ли ему место. Обещали. Когда на следующий день он пришел, ему сказали: они очень сожалеют. Места для него нет. Во время войны он был с поляками, сражавшимися на стороне Англии, а затем в Лондоне. Тушил пожары. Ни на одну ночь не выехал из горящего Лондона куда-нибудь в тихое место. Пока Лондон бомбили, он был тут. Они ничего для себя не просили, пока у них были деньги и драгоценности. Они все продали. И все прожили. Разве невозможно подыскать ему какую-нибудь работу? Чтобы он мог прокормить себя и жену? Он согласен быть писарем в отеле. Каменщиком. В чем дело, почему его никуда не берут? Сначала обещают, а потом выражают ему сожаление. So sorry — вот и весь сказ.
— Хорошо, хорошо, ну и что сказал на это майор?
— Сказал, что не может вмешиваться в частные дела. К тому же министерство вскоре закрывается. Канцелярию упраздняют. Мы, мол, сами во всем виноваты. Чересчур поторопились с приездом в Англию. И Крым поторопились оставить. Врангель не оправдал надежд, возлагавшихся на его армию. Капитулировал. Передал власть. Поляки так не поступили. Нет. Поляки так не поступили,
— Почему вы не сказали, что приехали с польским перемещенным корпусом?
— Сказал. Знаешь, юон мне посоветовал попытать счастья в Париже. Он направит меня к своему коллеге. Там требуются бывшие офицеры, которые знают жизнь в других странах.
— Николай,— радостно воскликнула жена.— Неужели Париж?
Побледнев и понурившись, муж отвечал ей — для него ТАКОЕ невозможно. Ордынский тоже отказался от ЭТОГО. И давай с этим покончим!
Жена испуганно смотрела на него. Поняла, наконец?
— Я ответил этому кретину, что никогда бы не смог принять такое предложение. А сюда явился только ради жены, ей приходится тяжким трудом зарабатывать хлеб. Не будь ее, ноги бы моей тут не было.
При этих словах майор густо покраснел. Надо попробовать последнее — сходить на Гедвик-стрит. Там лучшая биржа труда. Она находит работу полякам. И офицерам. Но прежде чем, уйти, неплохо было бы заглянуть в книгу предложений, там, в приемной. Посмотреть объявления разных учреждений, которым требуются люди. Это напротив, в коридоре. Может, вам повезет.
Майор возвратил ему шляпу, которую мял в пальцах, и при этом не преминул заметить: лично он нам весьма и весьма сочувствует. Мы не должны сомневаться — англичане делают для нас все возможное, и он со своей стороны делает все возможное и очень сожалеет о своем бессилии нам помочь. Все меняется, война закончилась. Но, поверьте, у себя дома, оставшись вечером у камина с детьми, он просто заливается краской при одной мысли о наших мучениях.
— Что ты ему на это, Коля, сказал?
— Ничего. Сказал, если бы я мог ему поверить, я бы легче сносил свои невзгоды, но я ему не верю. Ни одному его слову. С этим я повернулся и вышел.
О ТРУБОЧИСТЕ
Русский эмигрант в тот вечер рассказал своей жене не всю правду. Он действительно был у майора Гарднера, занимавшегося трудоустройством разоруженных поляков. Он действительно просил найти ему любую, пусть даже физическую, работу, однако он ей не рассказал, чем все это кончилось. Он был подавлен и рано лег спать. И жена его в тот день решила лечь пораньше. Лишь услышав ее равномерное, тихое дыхание, оц, лежа без сна, стал снова мысленно прокручивать все, как это на самом деле было.
Майор направил его в приемную, где на столе лежали большие черные книги, на них крупными золотыми буквами было оттиснуто: «Вакантные места». «Situations vacant». Может быть, он там что-нибудь найдет?
Сначала Репнин хотел пройти эту приемную, не задерживаясь; он уже не раз листал эти книги. И, разумеется, напрасно. Но потом передумал. Помещение напоминало ему маленький, безлюдный зал ожидания провинциального вокзала. Никого нет. Поезда здесь редки. По углам стоят плевательницы, слышится отдаленный свисток паровоза. В приемной Министерства труда тоже не было ни души. Вокруг стола стояло несколько пустых стульев. Окна были распахнуты настежь.
Он сел, и внимание его привлекли эти распахнутые настежь окна.
Внизу, в провалах улиц, на дне пропасти виднелся асфальт. Лондон, когда он выглянул в окно, представился ему опрокинутым вниз. Стоило ему сделать всего один шаг, а потом еще один щаг вперед, и все было бы кончено. Он бы рухнул вниз головой на асфальт.
Должно быть, это адская боль — почувствовать, как разбивается твой череп о мостовую, когда летишь с такой высоты, но сколько длится эта боль? Секунду, две — а может быть, и минуту, другую? Даже если она длится дольше, то ведь это уже в состоянии глубокого шока. Потом наступает конец. Всему.
Вокруг воцаряется вечная тишина.
Не будет возвращения в Милл-Хилл, где дожидается его жена. Не будет больше майора. Не будет его неизменного вопроса: «What can I do for you?» — «Что я могу сделать для вас?» Не будет больше поисков заработка. Ни голода. Ни унижений. Ни просьб. Тишина. Он также не рассказал жене, что майор, оказывается, был в Персии и немного знает русский. Совсем немного. Майор признается со смехом: некоторые русские слова он не в состоянии выговорить, даже за пять фунтов. «Увлекаться. Предупредить. Осмотрительность». А например, «ртуть» или «ржавчина», по его мнению, просто какое-то безумие.
Дело дошло до того, что они углубились в дискуссию о слоговом «р». По утверждению майора, такой феномен встречается только в Древнем Египте, а следовательно, русское слово «смерть» египетского происхождения. Репнин не мог понять, чего на самом деле хотел от него майор. Однако слово «смерть», которое он пропустил мимо ушей, после их дебатов показалось ему близким и прекрасным. Смерть? Как это прекрасно звучит!
Не рассказал он жене и о том, что там, в министерской приемной, ему почудился ее голос, и этот голос шептал: «Не оставляй меня одну. Ты обещал мне не делать этого без меня. А слово надо держать, ты сам говоришь». Не рассказал он жене и другое: вместе с ее шепотом до него долетел еще один голос и внятно сказал: «Ты испугался, князь!» Это был голос адмирала, с которым они некоторое время жили по соседству в отеле «Park Len». Тот самый, который, спускаясь в подвал при бомбежке, оправдывался: мол, делает это ради жены.
Спасаясь от укоризненного голоса, герой нашего романа с головой погрузился в списки вакансий в надежде найти себе какое-нибудь место. И видит — парикмахерской в Бирмингеме требуется мастер. Только представить себе — зима, а у них тепло. У них есть уголь. Они болтают обо всем на свете и при этом сыты. Благоухают мылом. Аккуратно вносят плату за квартиру. Это была бы сказка — стать парикмахером в Бирмингеме. Вот необыкновенная метаморфоза — доносится до нас чей-то голос.
В округе Рединг есть место трубочиста, а в Бенбери — ветеринара. Как было бы замечательно стать ветеринаром, посещать коров, у этих мирных Животных такие умные глаза. Лечить собак, преданных друзей человека. Был бы он ветеринаром, он мог бы иметь работу где-нибудь в колонии. А в Рединге есть нужда в трубочисте. Это было бы просто чудесно пойти в трубочисты. Но теперь, когда ему перевалило за пятьдесят, это ему уже не по силам. Сами трубочисты не приняли бы его в свою артель. Да они бы подняли его на смех; он явственно слышит тех трубочистов, которых он видел в детстве. А здорово было бы стоять над крышами Рединга вознесенным на трубе над людским муравейником, над узкими закоулками, над домами. Однако он должен отречься от этой мечты.
Почему-то этот Рединг особенно запал в его сознание. Название города давно ему знакомо. Ему вспоминается детство, уроки английского языка, который он изучал по желанию отца, члена Думы. Его отец был англоманом, как и многие русские в ту пору. Отец привел сыну английскую гувернантку. Гувернантка сидела в кресле с ногами, покрытыми пледом — разумеется, шотландским. Дважды в неделю гувернантка устраивала мальчику экзамен. Он должен был произносить за ней английские слова. Самое поразительное — это были стихи, смысла которых он не понимал. Лишь много лет спустя узнал, что повторял за гувернанткой строки баллады.
В отрочестве он заучивал наизусть стихи о том, как в редингской темнице мыли пол, о том, как грянул гимн Британии и как повесили молодого ирландского гвардейца за убийство той, которую он любил. И теперь, когда перед ним маршировали красные гвардейцы, он смотрел на них, как на старых знакомых. Красные ирландские мундиры.
Где теперь его школьные друзья, юнкера, где учительница, которая и показала им красную униформу ирландской гвардии на картинке? Пурпурная гвардейская униформа вместе с названием города Рединг навечно остались в его памяти. Значит, они пришли за ним еще в детстве, просто он не ведал об этом? Его давнее прошлое и настоящее, выходит, как-то таинственно связаны? Вот сейчас он всерьез размышлял о месте трубочиста в городе Рединге. Как странно сблизилось давным-давно миновавшее в его жизни с тем, что происходит с ним сейчас. А возможно, и с тем, что произойдет с ним когда-то в будущем? Как ужасны эти внезапные перемены в человеческой жизни!
Их невозможно предугадать, как и подготовиться сменив, например, род своей деятельности.
Нет больше ни того Петербурга, где в детстве учил он английский, ни той гувернантки. Все ушло. Все меняется, только сам он не в состоянии измениться хотя бы настолько, чтобы редингские трубочисты приняли его в артель.
К чему тогда листать пухлые черные тома, где он и перемещенные поляки, которые увлекли его в Лондон за собой, пытаются найти себе работу? Не лучше ли сразу вернуться в занесенный снегом домик в Милл-Хилле и ждать там смерти, в этот убогий дом, где осталась его любимая жена и друзья по одиночеству — книвд, которые он таскает за собой по всему свету. (Книги эти свидетельствуют, что умирать не так уж тяжело.)
И пока он закрывает тома с перечислением вакантных мест, всех этих парикмахеров, ветеринаров и трубочистов, в ушах у него продолжает звучать голос Нади, но сквозь него Репнин улавливает какой-то благостный старческий тенорок. Собираясь покинуть приемную, он вслушивается в этот ласковый и чистый голос. В последнее время он часто его утешал. Голос не спрашивает его, почему армия Врангеля не пролила еще больше крови, почему русские вообще не захотели дальше проливать свою кровь. Этот голос, пронесшись над кровлями, возвещает в открытое окно: «Люди, афиняне, настало время нам разойтись в разные стороны! Вы должны вернуться в Афины, я иду отсюда на смерть! Но не известно еще, кого из нас следует считать счастливее...»
И пока он лежит, безмолвный, погруженный в прострацию подле своей жены, эти древние греческие слова пробиваются в его сознание. Он не рассказал жене что они звучали в его ушах, когда он проходил мимо, под которым внизу бурлило городское движение и блестел асфальт. Возле этого окна, вознесенного над городом, он явственно улавливал и другие голоса, клокочущими пенистыми водопадами они сливались с речами Сократа. Из могилы доносится до него голос отца, книги предостерегают его. Кто-то громко окликнул Репнина: «Prince, vous etes Roi et vous pleurez?» l Все это происходило в присутствии уборщицы, она вошла с вед-
1 Князь, вы царь, и вы плачете? (фр.)
К НИМ, ром, щетками и веником и обескуражено посматривала на него, пока он громко разговаривал сам с собой. Старая и беззубая, это была одна из тех уборщиц, что за два-три фунта в неделю убирает канцелярии и моет полы. Она с недоумением разглядывала незнакомца у окна, а потом проговорила полуукоризненно, полуео-чувственно: «Обеденное время, сэр...» «It's lunch time, sir...» Пожилая женщина со своими нелепыми вениками и тряпками вернула его к действительности из забытья. Еще раз бросив взгляд на окно, он поспешно вышел из приемной, извиняясь на ходу.
Уборщица немного постояла, провожая его взглядом, а после, нагнувшись, стала посыпать пол специально предназначенным для этого порошком и опустилась на колени, принимаясь за работу.
Репнин не рассказал жене и того, что было с ним потом, когда он совсем было собрался возвратиться в Милл-Хилл. Как он спрашивал себя, направившись к ближайшей станций подземки: чего он, собственно говоря, избежал, оторвавшись от окна в верхнем этаже? Смерти? Можно подумать, через какой-то месяц ему предстоял лучший исход в том пригороде, где он сейчас живет. Теперь он совершенно убежден — никакой работы им не приходится ждать. И он подумал, оказавшись на улице перед министерством: куда же теперь? И ответил себе: да не все ли равно! Он шагал, занятый своими мыслями, со всех сторон обтекаемый потоками прохожих, состоящих в это время дня из чиновников, рабочих, женщин и мужчин, вываливших на улицу, чтобы насладиться полдневным перерывом и что-нибудь перекусить вместо обеда. Они не слишком утомлялись. Работа начинается в девять. В десять тридцать чаепитие. С двенадцати тридцати до часу тридцати перерыв, в три тридцать снова чаепитие, а в пять работа заканчивается. Для него это не было бы утомительным. Бог весть в который раз избежав самоубийства в приемной высотного здания, он чувствовал себя совершенно разбитым и ощущал необходимость где-нибудь присесть и передохнуть. Он буквально выбился из сил, точно опять таскал свои баки с водой с железнодорожной станции в Милл-Хил-ле, где водопровод и канализация из-за замерзших труб были по сю пору отключены. На секунду он, как лондонский нищий, прислонился к стене.
Но затем, собравшись с духом, снова двинулся дальше, проходя сквозь кухонные благоухания, вырывавшиеся из закусочных, чайных и баров, вплотную лепившихся друг к другу по дороге к станции подземки. Нечто странное происходило с ним, он никогда не переставал этому удивляться. Прохожие останавливали его и спрашивали, который час. Почему именно к нему обращаются с этим вопросом на улице? Сконфуженный, он замедлял шаг.
Потом вдруг обнаружил, что стоит перед театром под вывеской «Stoll». Реклама у входа пестрела снимками актеров и актрис, занятых в спектакле. Вскоре начиналось первое представление. Он увидел на снимках балерин, они скользили по льду. Он рассеянно разглядывал их не из желания подражать англичанам, кичащимся своим флегматизмом, а просто потому, что отдавал себе отчет — отныне для него заказаны театры. Репнин рассматривал снимки, подобно бродяге, который разглядывает брошенные на скамье газеты, или безработному, прилипшему к витрине ювелирной лавки. Конечно, он знает — он не имеет права и мечтать о том, чтобы войти и купить билет. Даже самый дешевый, на галерею.
Никто, однако, не может ему запретить досыта наглядеться на этих скользящих по льду балерин. Реклама объявляет название сегодняшнего дневного спектакля: «Умирающий лебедь». Это написано было крупными буквами. А за углом, на другом плакате изображалась чемпионка по фигурному катанию — Cecily Coolidge.
На мгновение он окаменел.
Да он же знает эту красивую девушку! Вернее, он однажды стоял в толпе ее поклонников в Париже, в толпе знакомых, окруживших ее перед выходом на ледяную арену. Каждый из них — в том числе и он — старались сказать ей какое-нибудь слово, ободрить. Это было лет десять назад. Поляки окружили Сесиль плотной толпой. Она ответила ему несколькими любезными словами и очаровательной улыбкой. Он помнит до сих пор ее лицо, глаза, ее потрясающие ноги, тогда, за секунду до того, как она должна была выбежать на лед. И вот теперь он топчется перед театром, не смея еще раз увидеть ее на льду.
Он оглянулся на станцию подземки — «Holborn»,— до нее было рукой подать, и шагнул было к ней, собираясь ехать домой. Что-то сдавило его горло, не давало ходу, тащило обратно. Хотелось во что бы то ни стало купить билет. Увидеть ее еще раз. Не то, чтобы она сама была ему нужна. Ему нужно было еще раз увидеть ее незабываемое искусство. Кроме нескольких любезных слов, которыми они тогда обменялись, ничто не связывало его с этой чемпионкой мира. Надя тоже сказала ей два-три слова.
Он перебирает мелочь в кармане и подходит к кассе, надеясь, что билет на дневной спектакль будет стоить дешевле. Но вынужден отдать за одно место на галерее все свои наличные деньги. Потом он ждет в длинной очереди мужчин и женщин, устало взбирается на галерею, откуда ему предстоит любоваться фигуристкой, точно свесившись с потолка вниз головой.
Наконец в театре наступает полумрак, поднимается занавес, и балерины, плавно скользя, выезжают на ледяные подмостки. Сцена белоснежная, гладкая, как стекло, балерины в перьях, с белыми лебедиными крыльями. Но вот под всплеск оваций на сцене появляется чемпионка. Она вылетает на лед и кружится. (Изображает Анну Павлову.) Публика онемела, и лишь изумленные детские голоса время от времени раздаются в зале. Непонятливые дети требуют от взрослых объяснений. Матери шикают иа них. И снова тишина. Потом все хлопают.
Поначалу исполнение «Умирающего лебедя» на льду кажется ему смешным и утрированным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81