А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тогда поблизости от них был госпиталь. Инвалиды прошлых войн ежедневно проходили мимо в пивную. Летом — в красных шинелях, зимой — в синих. Стоя -на углу возле булочной, он невольно бросал взгляд на окна, за которыми некогда стояли с Надей кровати и где сейчас спали какие-то другие люди. И так же невольно спрашивал себя: Кто они? Встали или еще спят? Все это было абсолютно лишено смысла.
В той, прежней квартире они однажды чуть не погибли. Разве не странно, что упавшая на госпиталь старых инвалидов бомба убила одного-единственного человека? Столетнего старика.
В их доме взрывом сорвало дверь на первом этаже, куда жильцы спускались, заслышав тревогу. Надя тогда лишь как-то съежилась и крепко сжала его руку. В сотне шагов, в соседнем здании погибло более ста американцев, среди них немало негров. Солдат.
Все это было и прошло. Почему случай вернул его снова именно сюда?
Их район писался Села, а произносился Челзи.
Комнату на восьмом этаже огромного и несуразного здания Надя сразу же заполнила своими куклами. Маленькие белые эскимосики, сделанные как будто из снега и перьев, валялись повсюду. На креслах, доставшихся от какого-то антиквара. На полу и на подоконнике, даже на старой кровати, где спала Надя. (Репнин немало изумился, увидев вечером, что одно из кресел превращается в постель для него — отдельную. Он про себя усмехнулся и смолчал. Не спросив почему так.)
Хотя в Лондоне в те времена катастрофически не хватало жилья, у неких, скрывавших свои имена лондонцев, было по нескольку квартир, и они их сдавали, причем дороже стоили как раз самые маленькие квартиры. (В Англии торговля — святыня.) Итак, нынешний адрес Репниных — во всяком случае по мнению старухи Пановой — был «приличным».
Поселившись здесь, Репнин ощутил перемену, которая произошла в его жене, да, впрочем, и в нем самом. Он мечтал только об уединении, в Лондоне ему уже никуда не хотелось выходить из дому. Надя, напротив, живо интересовалась его новыми знакомыми по Корнуоллу, хотела с ними познакомиться. Она как-то повеселела, хотя по вечерам, смущаясь, просила ее извинить. Она ведь была в больнице. Ласкала его перед сном, но
от близости отказывалась. Целыми днями пропадала в школе моделирования — в своей «швейной академии», которая называлась парижской. А потом до полуночи сидела за машинкой и шила эскимосов. Мечтала — как призналась ему — вырваться из их уединения, вернуться в общество, к людям, по вечерам ходить куда-нибудь,— она жаждала жизни. В «академии» ее уверяли: через год она сможет шить даже для жен магарадж.
Репнин же в новой лондонской квартире чувствовал себя как в одесской тюрьме, где тридцать лет назад ожидал расстрела. И хотя из окон он видел огромные здания со множеством квартир, населенных жильцами, будто муравейники со снующими муравьями, он не мог отделаться от дикого ощущения, что весь Лондон состоит из тюремных камер и в каждой живут лишь одиночки: одинокий мужчина или женщина, одинокая.
Всякий раз, по вечерам, когда жена начинала расспрашивать его о Корнуолле, о местечке Сантмаугне, где он провел лето, о мужчинах и женщинах, с которыми там познакомился, она замечала, что обо всем этом он говорит неохотно. А когда однажды спросила, зачем он прыгал вниз головой в океан, он ответил сердито: хотел, чтобы в голове сохранилась память об океане, как и обо всех других морях, где они побывали. И еще чтобы доказать себе, что он не совсем состарился и ему не нужен, словно малому дитяти, никакой дядька — не нужен »и Бог, ни Лондон, не нужно никаких утешений. В Европе он много раз бросался очертя голову в пучину, хоть, может быть, этого никто не замечал, так пусть теперь будет еще и Корнуолл. Обидевшись, Надя некоторое время молча смотрела на него, потом сказала, теперь ей окончательно ясно — надо бежать из Лондона в Америку, к тетке. Так дальше жить невозможно, а он потом переедет к ней тоже. Он к ней переедет, сказала она со слезами на глазах. Между прочим, сообщила, что десять дней пролежала в больнице. Так, мелочь. Репнин молчал. Не спросил, что за мелочь. Она была"еще красивей, чем прежде, и выглядела довольной. Иногда даже насвистывала, хотя это было и смешно.
В те первые дни октября Репнин стал неразговорчив, но иногда, по вечерам, его словно прорывало, как раньше. Однажды он рассказал, что очень боится потерять службу в подвале и что поляк Ордынский советует ему устроиться гидом в экскурсионный автобус. Туристов знакомят с Лондоном, показывают Парламент, Тауэр, Вестминстерское аббатство — а завершается экскурсия в так называемых клубах со стриптизом. Платят хорошо. А он знает языки.
Услышав об этом, Надя нахмурилась и ничего не ответила.
С некоторого времени Репнин стал часто повторять, что все бессмысленно, что здешняя империя предаст Москву, так же как она предала и царя, и Деникина, и что вообще бесполезно что-либо предпринимать, искать какую бы то ни было работу. Конечно, вернись он в эмигрантский Комитет — хлеб ему был бы обеспечен. А он этого не хочет и не пойдет на это ни за что и никогда.
Жена ласково и тихо пыталась его утешить, он раздражался еще больше и без конца твердил, что обманули не только его, хоть у него и была рекомендация от Сазонова,— обмануты и другие русские. Обнищали и Голицыны, и Оболенские, и даже княгиня Багратион. Забыты не только Брусилов и Корнилов, забыт весь флот и те, кто отправился с адмиралом Трубриджем двадцать шесть лет назад. Флот у них попросту отобрали, как отбирают пожитки. Но, впрочем, хуже всего не то, что распроданы драгоценности, что она продала даже последние бриллианты своей матери, княжны Мирской, что он вынужден смотреть, как она день и ночь шьет этих кукол — это все еще не самое страшное. Хуже всего то, что этот ужасный город лишил их самого главного в человеке, последнего света в нем. Воли. Англичане утешают их, так, мол, должно быть, на то, мол, Божья воля.
Вряд ли. •
Ясно лишь одно — жизнь, какую они ведут — и он, и она, и тысячи, тысячи русских, сотни тысяч,— не по ним, и неправда, что такова была их или Божья воля. Здесь они зависят не от Бога, а прежде всего от людей, от Лондона, из которого нет выхода, от майора по фамилии Гарднер — «Садовник». Да и от этой ее старухи графини Пановой и от Робинзона, не того, что жил на необитаемом острове, а который обосновался в подвале, в центре Лондона. Впрочем, в Крыму англичане им предоставили свободу воли. Свободу выбора. Они могли выбирать. Смерть в Одессе, в Керчи или вступление в немецкую — оккупационную или английскую — союзническую шпионскую службу. Куда пожелаете, князь?
У вас свобода выбора! Поляки переженились в Шотландии. По своей воле! Могли выбирать! И мы можем, Надя. Можем устроиться в какую-нибудь богадельню. По своей воле. Там кусок не полезет в горло. У кусков тоже свобода выбора.
Несчастная женщина успокаивала и утешала его, пока он не засыпал. Старалась внушить — в том, что с ними происходит, не надо видеть чью-то злую волю, это следствие общей безработицы, охватившей сейчас Лондон. К тому же получаемые от тетки чеки при любых условиях помогут им кое-как продержаться. А убедившись, что говорить все это бесполезно, что муж в полном отчаянии и потому молчит, она, словно ребенку, начинала ему читать стихи Пушкина и Лермонтова, которые он очень любил и которые сам некогда читал ей, в Афинах, после свадьбы. В конце переходила на строчки из песни, из-за которой он вечно над ней подтрунивал, но которую она запомнила от своего отца. О какой-то догорающей лампе, вместе с которой догорает и человек. Шептала ему на ухо, нежно: догорю, догорю с тобой и я.
Эти смешные стишки потрясли Репнина не своими словами, а тем, что голосок Нади казался таким странным, жалким, несчастным, будто всхлипывания больного ребенка. Он замолк. Он чувствует: эта женщина, пошедшая за ним, совсем юной, с берегов Черного моря, и этот страшный город влекут его куда-то, и несут, как несет море потерпевших кораблекрушение мореплавателей.
Потом он думает о множестве русских эмигрантов, рассеянных по всему свету. Кто знает, как им живется? Он знает лишь о некоторых из тех, что вместе с ними погрузились на судно в Керчи. Как они мучаются, как постепенно вымирают. Немало русских и в азиатских городах, в Китае, в Японии, названия городов он помнит но школьным тетрадкам и географическим картам. Иногда шепотом, когда жена уснет, произносит эти названия, и они кажутся ему такими дивными, музыкальными: Пекин, Киото, Сеул, Тяньдзин.
Ему уже известно: многие из тех, что дошли с отступающей армией из Сибири до Черного моря, скончались; и перед глазами встают города, переполненные русскими беженцами. А названия колышутся в памяти, словно хоботы молодых слонов, словно яванские танцовщицы, и он шепчет их про себя и прислушивается к их
звучанию: Манила, Гонолулу, Сурабия, Сингапур. Много там было русских, много и сейчас, хоть они умирают или устремляются дальше, в Индию, наводняя города, имена которых благозвучны и божественны. Вспоминает — когда состоял в Комитете — не раз посылал им из Лондона крохотные. А может быть, они сейчас там живут даже лучше, чем мы здесь, в Лондоне? Бенарес, Калькутта, Райпур, Лахор? Во всяком случае, там люди хотя бы признают религию. А здесь — только купля-продажа и пустые обещания. Да, да, сейчас во всем мире полно «перемещенных лиц», русских. По всем границам бывшего могущественного русского царства. И в мусульманских столицах, названия которых словно благоухание садов, эхо далеких войн, прелесть цветов: Кабул, Исфахан, Багдад, Мосул, Дамаск.
Здесь, в Лондоне, он упивается этими названиями, как путешественник, собирающийся в дальний путь. Но все прерывают военные воспоминания, словно удар по турецкому барабану — Стамбул!
Причудливые названия городов бывший юнкер бормотал сейчас в Лондоне по памяти, сохранившей их с детства. В те давние дни они с товарищами мечтали побывать в этих далеких краях. Репнин не смог.
Он вспоминал, как молодые юнкера водили пальцами по географической карте, слонялись по ней туда- сюда, будто арестанты по тюремному двору в ожидании расстрела, как клялись все вместе отправиться в неведомые земли. Мечтали пройти по пескам пустыней, имена которых выкрикивали вместе с названиями далеких городов. Пустыни были прекрасны, оазисы — на каждом шагу. Сейчас в его памяти эти названия напоминали имена прелестных обнаженных негритянок на картинках, которые они* вырезали из книг и тайно показывали друг другу под партой: Момбаса, Мусумба, Лулуа, Йола. И перечень африканских названий завершало, словно птичий щебет,— Антананариву.
Из путешествий, которых они никогда не совершили, юноши возвращались вместе с воображаемыми караванами в города, названия которых он, словно впадая в детство, шептал теперь в Лондоне: Картум, Мурзук, Бискра, Марокко, Могадор.
Но тут, где-то на улице или в радиоприемнике било девять часов: дон, дон, дон, дон, дон, Лон-дон, Лон-дон.
Он вспоминал, как родители обещали, что будут встречать его, возвратившегося из путешествия, в Париже. В их возрасте для таких, мол, поездок уже поздновато. Кроме того, хоть это от него тщательно скрывалось, они — тогда люди весьма пожилые — прямо с ума сошли — намеревались разводиться. И жить отдельно. Он так и не узнал почему. Родители это скрывали. Молчали.
Они писали ему из Парижа, из Неаполя, из Венеции, они будто бежали от России или от самих себя. Репнины, как он часто говаривал Наде, всегда любили бродяжий образ жизни. Их предок во время войны с Наполеоном дошел со своими казаками до Парижа. А он, его потомок, вынужден окончить жизнь нищим в Лондоне, вдалеке от Невы. Как это часто случается, Репнин в своем несчастье возненавидел огромный город, который становился ему все более отвратителен с его темным прошлым — коварными королями, палачами, отсеченными головами, виселицами, театрами и игорными домами4
Заметив, что муж совсем пал духом, Надя уходила по утрам из дома тихонько и оставляла ему иллюстрированные журналы и газеты, которые неустанно собирала и присылала им старая графиня Панова.
Хотя в больнице предупредили, что теперь ей следует есть побольше мяса, Надя питалась лишь хлебом с медом, оставляя мужу свою жалкую порцию рыбы и картошки. А от мяса, уверяла она, ее просто тошнит.
Многолетние эмигрантские скитания выработали в русских супружеских парах особую чувствительность к смене настроений партнера, и жизнь каждого, таким образом, как бы удваивалась, они регистрировали колебания в расположении духа друг друга, будто два сейсмографа в одном и том же институте. После возвращения Репнина из его летней поездки Надя по-прежнему была окружена его нежностью и вниманием и тем не менее ощущала в муже какой-то глубокий, скрытый надлом. В то время как она становилась все оживленней и радостней и все больше удалялась от мыслей о самоубийстве, он с каждым днем мрачнел и снова говорил ей о своей любви так, словно она не жена его, а дочь.
Когда однажды утром он еще раз повторил это, Надя остановилась и долго рассматривала его. Она бы хотела больше этого от него не слышать. Она не ребенок, она его жена. Весь день потом как-то странно улыбалась, только губами. Но была невеселая.
На следующий день их проведал управляющий лавкой, где работал Репнин. Он был очень любезен, разглядывал ногу в гипсе, словно она принадлежала какому-то белому слону, а затем сказал: Репнин может не беспокоиться и на работу не спешить. Обойдутся пока без него. Новые заказы начнут поступать лишь в октябре. Он проговорил с ними добрых полчаса — о хорошей погоде после дождей, о туманах, которые вот-вот начнутся,— оставил причитающееся Репнину жалованье и ушел.
Надю восхитила учтивость этого человека.
Те, что не умеют превратиться в актера — в своей жизни,— остаются белыми воронами. Этот русский не верил в добрые намерения Робинзона. Лопнувшее ахиллово сухожилие породило смятение, он засомневался в том, будто в человеческой жизни после дождя обязательно наступают солнечные дни, и наоборот, все больше убеждал себя, что за горем следует еще горшее горе. Он давно уже не был тем Репниным, что десять лет назад, когда ему исполнилось сорок три. Теперь, перевалив через пятьдесят третий, он ощутил, как годы меняют и его самого, и его жизнь, и его положение в Лондоне, и то, на что он может рассчитывать в будущем. Неотступно, как кабала, угнетала уверенность, что жизнь, что так называемое человеческое счастье, а значит, и союз мужчины и женщины — это просто игра чисел. Чисел, составляющих собственные года.
Во всех лондонских зданиях, домах,— в каждой комнате беспомощно участвует в этой игре или один мужчина, или одна женщина до конца дней своих. Поджидая жену, Репнин просматривал бумаги из лавки — письма заказчиков, напоминания о неоплаченных счетах, ответы на них и расстроенные, смешные женские письма о туфельках, за которые не заплачено, так как они не подошли. Утомившись от чтения, начинал размышлять о своем переезде в Лондон, о Корнуолле, о будущем, которое не сулит ничего хорошего. Поиски заработка, квартира, плата за нее, нога в гипсе, а зимой станет еще трудней. И выхода из нищеты нет. Лондон проходит мимо тех, кто свалился в сточную канаву, мимо отдельного человека, как мимо свалки нечистот. Разве что случится какая-нибудь старушка-англичанка — та остановится, распорядится, чтобы вызвали машину «скорой помощи». Потом опустится на землю и положит себе на колени голову упавшего. Он не хочет думать о подобных вещах и принимается за газеты, посланные им старой графиней Пановой. А почитать есть что.
Читает о птицефермах, о выращивании телят, о свиноводстве. О том, как следует забивать домашний скот. О мясе. Описания богато иллюстрированы. Подобным фермам уже нет числа. В тот год они возникали одна за другой в окрестностях Лондона. По примеру Америки. Их цель — производство мяса — миллионов цыплят, телят, свиней ежегодно. Похоже, забоем скота руководит некий Мефистофель. На фермах сооружены особые устройства, целые фабрики для ускорения, для стимулирования носки яиц. Помещаются рядом тысячи несушек. Лампочки на фермах горят и ночью и днем, прямо в клетках, точно круглосуточно светит специальное солнце для кур. Лампочки горят постоянно. Куры кудахчут и несут яйца. Изнуренные непрестанными родовыми схватками, несушки падают, иногда, замертво. Не выдерживает сердце. Утром их выметают метлой из огромных клеток.
Тогда англичане пытаются уменьшить освещение, но в темноте не может работать занятый на фермах персонал, поэтому вводят красные лампочки, и свет становится красным, как в аду.
Нормально и долго куры жили только в отсталых селах, роясь в навозных кучах, и неслись как сто лет назад, в старой Англии.
Особый способ был придуман и для забоя птицы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81