А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сетка таблицы, увеличиваясь, напльшала тюремной решеткой. С трудом досидел он до конца рабочего дня. На улице, под моросящим дождем, стало немного легче. Возле первого оврага догнал его главбух, сказал глухо, с несвойственной ему извиняющейся интонацией:
— Простите старика, весь день себя ругаю. Провожу, разрешите? Обопритесь, я крепкий — на Волге вырос.
Всю долгую дорогу говорил о чем-то. Привел Базанова в дом, помог раздеться, уложил в кровать, ужаснулся, увидев фиолетовый шрам па животе. Внезапно исчез, но вскоре появился с двумя баночками и холщовым мешочком, приготовил чай, заваренный круто па каких-то гранах. Глеба знобило, он никак не мог согреться. Напоив его густым и горьким отваром, Иннокентий Федосеевич достал из кармана шерстяные носки, насыпал в них принесенную с собой сухую горчицу, надел на ноги Базанова, удовлетворенно заметил:
— Пропотеете как следует быть, а назавтра хворь снимет. Но лежите, лежите, не думайте ни О чем, постарайтесь уснуть. Я посижу пока. — Это прозвучало полувопросительно, Глеб кивнул, и старик добавил: - Конечно, посижу, пока Марья не вернется.
Вскоре Глеб заснул. Он спал и просыпался, с трудом соображая, где находится. Казалось: в душной бане, на полке, лежит на теплых соленых волнах, а с неба падает раскаленный мелкий песок; казалось, вытащили его из воды, бережно и туго перевязывают прохладными свежими бинтами. Ярко светила керосиновая лампа на столе. А рядом большая лысая голова, точно глобус...
Утром Глеб спросил у Марии Михайловны: долго ли пришлось возиться с ним Иннокентию Федосееви-чу, кажется, допоздна пробыл он здесь?
— Что ты! Всю ночь до петухов! — певуче ответила хозяйка, поводя черными, как переспелая вишня, глазами . — И рубаху на тебе менял, и на горшок садил. Меня и не подпускал: застыдится, мол, парень и ты не санитарка. Ни в какую! Озлобился человек нонче, а раньше? Золотой был, добряк из добряков, прямо не
от мира всего...Эх, Глеба, Глеба, встретил бы ты его два-три года назад! Он ведь отец Мити, мужа моего. Не намного сынка, видно, и переживет. Рак у него, Глеба, в легких. Резали, да толку: как открыли, так и закрыли — заражено все. Денечки считаные.
— А он знает?
— Как не знать?! До белого колена дошел — чувствует. Поэтому и озлился на весь ясный свет. Сердце крепкое, оно и держит. Другой кто помер бы давно, а этот тянет, работает еще. Только нельзя нынче на всех людей лютиться: война, горе к каждому и так со всех сторон лезет...
Мария Михайловна поила его чаем и киселями из своих ягод, приставала с разговорами и расспросами, жаловалась на вдовью долю. Прибегал из школы сияющий, рыженький, точно сыроежка, Юрка — совсем непохожий па мать и тоже требовал рассказов про войну, заставлял рисовать самолеты и танки. Заглянул как-то Зайцев, второй квартирант, работавший фотографом на базаре. Представился художником, предложил стопку водки. Тронутый общей заботой, Глеб рассказывал, охотно отвечал на вопросы, рисовал для Юрки танки, истребители, пушки. А сам все думал о том, что же ему предпринять.
Хорошо было Глебу днем, когда дом пустел и он оставался один, если не считать ленивой кошки Мурки, которая целыми сутками валялась, разбросавшись, в самых неподходящих местах. Глеб слушал звуки. Дом был полон ими: тикали ходики, шуршали сверчки за обоями у печки, вздыхали вымытые до бесцветия половицы, сухая яблоневая ветка царапалась в окно, иногда раздавались громкие голоса в переулке, отставший кусок железа на крыше гнулся под ветром и стучал о трубу.
Глеб не знал, что ему делать дальше, и не мог ничего придумать...
Однажды утром, когда Мария Михайловна, имевшая отгул за несколько ночных дежурств, затеяла по обыкновению приборку, которой была готова заниматься каждую минуту, Глеб спросил, почему не приходит Иннокентий Федосеевич.
— После гибели Мити не больно-то он меня и жалует. — Хозяйка невесело усмехнулась. — Считает, и я жить без мужа не должна, на внука — внимания ноль. Встретимся, губы раскатает и идет, не поздоровается ничуть. И на порог мой ни ногой — хоть в лоб расшиби!
— Да за что так?
— Виновата в том, что молода! Что ему доказывать? Бог с тобой, думаю. У тебя свои заботы, у меня — свои, Юрка вон — о нем главное внимание, человеком вырастить. А сама что? Думаю о себе в пустой постели: у мужа жила, как Христос за пазухой, все было, а только сказать если откровенно, что такое любовь, по совести говоря, и понять не успела. Сладкое это чувство, Глеба, но только если серьезно к нему отнестись и собой не дешевить, бабам его нынче роке, чем сахар по карточкам, отпускают. Тысяча вдов и очереди, п все молодые да красивые... Прости, заговорила тебя. Видишь, какой разговор пошел. В жизни нашей все бок о бок сплелось — и смерть и любовь.
— Понимаю.
— Вижу, что понимаешь. Хороший ты парен:.: слушаешь хорошо. И глаза добрые, не одну деваху небось с ума свел. Поправляйся, найдем тебе невесту чебоксарскую, - Мария Михайловна подмигнула ему темно-вишневым глазом, задорно рассмеялась и вышла.
И бвша у нее по-девичьи тонкая спина с четкой вертикальной ложбинкой, широкие подвижные бедра и крепкие икры. Глеб впервые заметил это. И потом, когда она вернулась и продолжила свою приборку и возню по хозяйству, он неотрывно следил за ней, подмечая и как ловко, в обтяжку, сидит на ее статной фигуре домашнее ситцевое платье, и как гибки все ее движения, и прекрасен поворот головы, бела шея и открытые по плечо полные руки. Девичья и женская красота чудесно сочетались в ней. Мария Михайловна перехватила его взгляд, но не смутилась и ответила ему смелым взглядом, в котором были и укор, и радость, и тревога. Она приблизилась неслышными шагами и, присев на край кровати, у изголовья, ласково провела рукой по лицу Глеба. Пахнуло свежестью и будто парным молоком. Пухлые губы ее полураскрылись, влажно блестели зубы. Она припечатала его на миг к подушже и резко встала.
Сказала спокойно, поправляя волосы:
— Ну вот, и выздоровел уже, слава богу...
Вечерами приходил Зайцев, маленький, серый, точно в пыли, человечек лет пятидесяти, эвакуированный из Жлобина на Урал и осевший в Чебоксарах. Зайцев появлялся неслышно. Он напоминал самодовольного и самоуверенного гнома. За светло-дымчатыми очками в железной оправе скрывались его прыткие, подвижные глаза, черные, с неяркой проседью волосы пышной бетховенской короной обрамляли высокий с залысинами лоб и падали па плечи. Зайцев гордился своими волосами, поминутно приглаживал и поправлял их, встряхивая легким коротким взмахом головы. Он любил поговорить, охотно рассказывал о себе: как, приехав в незнакомый город, не растерялся, устроился ретушером негативов, а потом стал, по его словам, полноправным акционером фотоателье. Фотография, конечно, не основное: прежде всего он художник, истинный талант вылезет всегда, дали из болота. Зайцев говорил, упиваясь звуками своего хорошо поставленного голоса, а его руки с темно-коричневыми от проявителя пальцами и плоскими квадратными ногтями все время двигались, что-то ощупывали, тормошили, перебирали. Они казались самостоятельными живыми существами.
Базанов понял сразу: он мало интересует Зайцева, просто тому нужен собеседник, которому он мог бы излагать свои завиральные идеи.
— Не случайно мужчин называют сильным полом,—вещал Зайцев. — Чем силен, например, я? Как Самсон — волосами? Нет! Я силен мастерством художника, которое отличает меня от других. А ты? Ты силен молодостью, привлекательностью. — Зайцев откидывал голову и подносил к глазу ладонь, сложенную трубкой. — У тебя, если присмотреться, запоминающееся лицо, несколько асимметричное. Да... Нос, скулы вот в чем дело — выразительные славянские скулы, яркое колористическое сочетание: светлые волосы, темные глаза, белая кожа. Да! Вот твоя сила... Третий мужик силен бицепсами, четвертый — музыкальностью, голосом. А женщина? За что ценят женщину превыше всего? За красоту. За красоту форм, мой милый!..
Забежали проведать Глеба Зоя с Машей. Обе усталые, хмурые, осенние. Писем ни от Петра, ни от Вали: дорога у них, видно, дальняя, дорога трудная. А девчатам опять вот ближний путь, опять посылают с фабрики на лесозаготовки, на ту сторону Волги. Близко вроде, а поди ж попробуй, вернись в город. И на сколько посылают — кто скажет? Может, и со снежком, до поздней осени работать придется, раз требуется...
Принесли они Глебу осенних сладких яблок да сообща и съели их за полчаса, что, повеселен пли напуская на себя веселость, пробыли у него. Попили чайку, поднялись. Пожелали скорейшего выздоровления и распрощались до скорой встречи, думали, а вышло — навсегда...
Выздоровев, Глеб вновь пошел в контору. С каждым днем, даже часом работа в «Главнефтеснабе» казалась ему все бесцельней и отвратительней. Он с трудом высиживал положенное время и прямо из конторы направлялся В библиотеку, чтобы пе думать о своих все возрастающих житейских проблемах, чтобы уйти с головой в очередное путешествие по Средней Азии. Древний край по-прежнему представлялся ему сказочной, недосягаемой Атлантидой, градом Китежем — золотой благословенной землей под голубым куполом неба.
Вспоминались рассказы Юлдаша Рахимова...
Ранней весной пламенела степь тюльпанами и маками. В кишлаках белыми и розовыми облаками цвели миндаль и абрикосы, акация и яблони. Изумрудной была трава. Наливались талой водой с ледников, набирали буйную силу реки и ручейки. Оживала напоенная земля, парила, гудела, звенела тысячью голосов.
Весна неслась по земле со скоростью курьерского поезда, он грохотал без остановок с оглушающим звоном и ревом, и теплый ветер точно срывал с земли бесцветное покрывало...
Громадное, раскаленное добела солнце висело в зените, выбеливало и небо, и землю. Высыхали реки. Жухла, лысела, желтела земля. Замирала жизнь в степи. Знойное движущееся марево окутывало барханы. Их верхушки — остановившиеся и застывшие волны — курились. Душный гармсиль, налетавший с юга, гнал громадные шары перекати-поля. Безмолвие на тысячи километров охватывало целый край. Беззвучие...
И снова буйный разлив жизни, разлив красок — долгой золотой осенью. И плоды ее: горы шелушащихся дынь, пахнущих сладким и пряным солнцем; солнечные жаркие лучи, ставшие виноградными гроздьями; туго наполненные сахарным соком розовые пушистые персики; огромные румяные яблоки; твердокожие, коричневые от загара гранаты.
Загадочные Каракумы и Кызылкумы — Черные и Красные пески. Реки, рождающиеся неизвестно где высоко в горах и теряющиеся неизвестно где в пустынях. Голодная степь. Безжизненные соленые озера. Высочайшие в мире горные хребты и вершины. Их названия звучали как песня...
А в Чебоксарах не переставая пили серые осенние дожди. Дул с Волги холодный, злой октябрьский ветер. Облетали деревья. Было мозгло и сыро, в воздухе стояла густая, влажная пелена. Поверх асфальтовых и булыжных мостовых растекались большие лужи, раскисали незамещенные дороги и тропинки проулков. Рано темнело. Глинистая, липкая жижа чавкала под ногами.
Базанов возвращался из библиотеки, когда город уже спал. Идти приходилось па ощупь — форсировать овраги, взбираться на скользкие, набухшие водой травянистые склоны, прижиматься к заборам и бревенчатым стенам изб.
Дом встречал его теплой, настороженной темнотой, запахом свежевымытого пола, мерным тиканьем ходиков, чуть слышным похрапыванием Марии Михайловны. Не зажигая керосиновой лампы, Глеб доставал из печки оставленную ему кружку козьего молока и пару картофелин, ужинал стоя и, прогнав с кровати кошку, укладывался спать, чувствуя, как тяжко устал за день.
Думы об Азии не оставляли его. Засыпая, он представлял, как, однажды решившись, поедет туда, пройдет залитой солнцем улицей Ташкента или Самарканда, под шатром фруктовых деревьев, в стойкой и душной тишине полудня; как начнется для него новая, совсем иная жизнь, полная смысла, интересных дел, важных событий. Иногда Глебу снились сны — смерчи и пыльные бури, затерянные в песках колодцы, караваны верблюдов на тропе, дочерна загорелые, бывалые и смелые люди. Среди них он видел и себя — то геологом, ищущим золото, то археологом, раскапывающим древний город, то ирригатором. Он просыпался счастливый, когда ему снилось такое, пронизанный мимолетными и сумбурными впечатлениями, которые на какие-нибудь полчаса отвлекали его от туманного чебоксарского рассвета и помогали забыть контору «Главнефтеснаб», предстоящую дорогу Туда под дождем и бесконечно долгий рабочий день, один на один с цифрами, сводками, таблицами, нудными придирками Иннокентия Федосеевича и пулеметным скрежетом арифмометров, который бил по голове и позвоночнику и к которому просто невозможно было привыкнуть.
Глеб искренне радовался, когда появлялось любое другое дело, и всякий раз первым В конторе брался за него. Он грузил на пристани дрова и металлический лом, с охотой копал новую мусорную яму во дворе, выпускал стенную газету. Но особенно полюбил он ночные дежурства. Кому они были нужны — никто не знал. Говорили, так надо — время военное. Ночной дежурный сидел у кабинета Зари, принимал телефонограммы, в случае необходимости вызывал к телефону управляющего, живущего за стенкой. Но все это случалось крайне редко: обычно телефон молчал. В приемной было тепло, на столе горела сорокасвечовая электрическая лампочка под зеленым стеклянным абажуром. Целая ночь принадлежала дежурному. Глеб использовал ее на то, чтобы снова побывать в Азии. Брал в библиотеке книги, сшил тетрадь из серой канцелярской бумаги, делал выписки. Садился за старый расхристанный «ундервуд» и стучал по клавишам одним пальцем, как дятел,— овладевал машинкой, сбивал из букв слова, а из слов фразы о том, что думал, что казалось важным и интересным. Получалось — будто письма самому себе.
Часа в четыре, в пять Глеб приставлял стулья к печке, расстилал шинель и укладывался вздремнуть с сознанием хорошо выполненного долга. Будила его Халида — старая, молчаливая и замкнутая уборщица-татарка, с лицом темным и морщинистым, как печеное яблоко. Она убирала кабинет управляющего и приемную, подливала чернила, разведенные из таблеток, очищала корзины от бумаг, смахивала пыль.
— Вставай, щерт, — ласково ворчала Халида. — Се-лый ношь спала, работать нада. Уставай айда, работай, а?
...И вот еще одно дежурство.
За стенами конторы бушевал ветер, с силой кидал в окно крупную дождевую россыпь. Шум Волги сливался с шумом дождя — по земле, ветвям и крыше,— казалось, вдалеке шумит водопад. Подвывала печная труба. Нехотя, словно но обязанности, брехала во дворе собака, еще несколько собак отвечали ей па разные голоса.
«Не дай бог оказаться путником в чакон вечер»,— подумал Глеб, и тут же вспомнились ему осенние фронтовые дороги, продрогшие мокрые леса, побитые дождем поля, усталые походные колонны, шипели, пудовые от воды. «Давно это было. Уже ушло в прошлое, уже отвык. Не дай бог оказаться па дороге в такой вечер... Труднее было и проще. Построили, ведут - все ясно. А теперь? Сидишь в тепле, в чистой избе, и никому ты не нужен, никому никакого дела, куда ты пойдешь завтра, послезавтра, через месяц, что станешь делать — хорошее, плохое — все равно... Интересно, где воюют теперь ребята? Где месит грязь своим танком Петя Горобец? Где Валя? Где полковник Полысалов?»
Воспоминания подхватили Глеба и повели за собой. Столько замечательных людей шло с ним бок о бок, многих и в живых уже нет, других бог знает куда забросила судьба, а каждый оставлял след, память о себе, учил, помогал советом, делился куском хлеба, автоматным диском, перевязочным пакетом, брал на себя часть нелегкой ноши. Армия сплачивала самых разных людей, делала их необходимыми друг другу, товарищами и друзьями, несмотря на возраст, гражданскую специальность и различные характеры. Так было на самом
деле. Но, оглядываясь назад и чувствуя себя сейчас ужасно одиноким, Глеб, естественно, несколько идеализировал и самого себя, и других. Прошлое окрашивалось розовой дымкой, забывалось все плохое, все безмерно тяжкое, смертельно-кровавое, что было тогда. Оставалось то, что казалось главным,— фронтовое братство. Его-то и не хватало Базанову с тех пор, как стал он человеком гражданским.
Глеб раскрыл книгу на заложенной странице: лучше не думать о прошлом, в армию не вернуться. Лучше думать об Азии...
Тусклый рассвет уже наполнял комнату. Печка прогорела. Стало прохладно. Глеб зябко поводил плечами, прятал руки в рукава шипели. Лицо его осунулось, потеряло краски. Сказывалась бессонная ночь все же, усталость, наверное.
«Ну зачем мне эта контора, товарищ Заря, Иннокентий Федосеевич с его арифмометрами? — раздраженно думал Глеб. — Бесцельная жизнь — от скуки, что ли, неустроенности, войны, бог знает от чего!.. Я не стану поступать так, не стану участвовать в этом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88