А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— спросил летчик. — А куришь? Все правильно. Повзрослел, дома и не узнают. Дома для отца-матери ты — пацан, на всю жизнь мальчишка в коротких штанах, верно?
— Не знаю.
— Верно.
Чем-то нравился Полысалову этот сержант. Его по-юношески чистое лицо с мягкими, еще размытыми чертами, чуть припухлые губы, добрые серые глаза. И то, что награжден парень орденом, и был тяжело ранен, и то, что угадывалась в нем независимость и ершистость, которую, как еж иголки, он готов был показать в любой момент.
— Письма из дому получаешь? Ты откуда?
Базанов ответил, что родился и вырос в Ленинграде, окончил школу и сразу же пошел на фронт добровольцем. Отец умер до войны, был строителем, упал с лесов и разбился. Старший брат служил действительную на границе и пропал без вести. Остались мать и бабка, они не эвакуировались из Питера, и он не знает, что с ними. Знает только, что их дом разбомбило, об этом сообщила одноклассница, живущая неподалеку. Потом была блокада. Да и он все ездил — после каждого ранения новая часть, новый фронт, новый адрес, — разве можно дождаться ответного письма? Жива ли мать? — ведь столько ленинградцев умерло от голода. Думал однажды, что пошлют на Ленинградский фронт, — не получилось: послали под Старую Руссу — близко, а домой не заглянешь.
— Да, Ленинград, Ленинград, — задумчиво вздохнул Полысалов. — Прекрасный город. Служил там — под Лугой. Каждое воскресенье ездили. Какой город! — Он помолчал и снова достал бутылку. Налил стаканчик себе, на донышке — Базанову, сказал: — Не думай, что жалею, — остерегайся. Заживет пузо — наверстаешь! У тебя все впереди. И я вот, видишь,— жив. И жить буду.— Он выпил коньяк залпом, одним глотком, налил себе еще. Острый кадык дернулся вниз-вверх, в горле булькнуло.
По молчаливому согласию о войне они больше не говорили. А говорили о всякой разности: мирных днях сорок первого, об охоте и рыбалке, о волейболе и плавании, которыми увлекался Глеб, о Черном море, где прошли юношеские годы Полысалова. Исчезла скованность первых минут, как-то стерлось различие и в возрасте, и в воинском звании, непроизвольное желание в ответ на каждый вопрос вскочить, вытянуться, откозырять. Полковник сумел незаметно помочь Базанову забыть, где он находится, с кем говорит, и почувство-
вать себя вновь веселым пареньком с Васильевского острова, каким он был, кажется, еще совсем недавно.
— А скажи, Глеб, что ты дальше-то думаешь делать? — спросил вдруг Полысалов.
— Как дальше? — вопрос застал Базанова врасплох. — Выпишут, за меня командование подумает. — Он хохотнул, но летчик не поддержал его, даже не улыбнулся, и он замолчал.
— В армию пойдешь, ну дослужишь до конца войны... В кадрах, конечно, не думаешь остаться? Козырял овка тебе не нравится, так? Значит, в один прекрасный день сменишь гимнастерку на пиджачок, сапоги — на ботинки с галошами и пойдешь один по дороге новой жизни. Специальности у тебя нет, делать что умеешь? Алгебраические задачки решать, да и те, наверное, подзабыл? Топор в руках не держал, за станком не стоял, что такое мастерок и знать не знаешь, — куда подашься? Кормить бесплатно тебя некому, и твоя совесть, уверен, этого не допустит. Так что же, База-нов?
— Признаться, не думал, Игорь Игнатьевич.
— А ты подумай. Придется подумать, может быть раньше, чем полагаешь.
— Почему так?
Полысалов хотел было сказать, что после тяжелого ранения Базанова могут признать негодным к службе в армии, но решил зря не волновать его и промолчал, пожав плечами.
— Что бы вы мне посоветовали? Ну как поступили бы вы на моем месте?
— Не люблю я давать житейские советы,— никудышный педагог, как тот доктор из анекдота: «Больной потел перед смертью?— Потел.— Ну, значит, лечили его правильно». Зарекся... Хочу только, чтобы ты сам подумал, не теряя времени. И выбрал стоящее дело на всю жизнь. Знаешь, что главное? Будь человеком. Не уступай подлецам. Это главное.
«Ну, вот и политчас, — подумал Глеб. — А на кой черт сдались мне его нравоучения? От коньяка он расчувствовался, что ли? А я-то при чем?»
Глеб промолчал.Полысалов понял: известное дело — мальчишки не любят нравоучений. Как объяснить ему прорвавшуюся
внезапно симпатию, стремление уберечь от ошибок, научить, защитить, обезопасить? Потому что он один, и нет уже ни Петра, ни Антона. А как он защитил их? Как оберегал и почему не уберег? Полысалов хлебнул коньяка.
— Я понял, Игорь Игнатьевич. — Базанов встал. — Разрешите идти?
Полысалов словно и не слыхал его, крутил бутылку, не отрывая задумчивого взгляда от угла комнаты, где стояли костыли с поперечинами из плексигласа. Потом сказал:
— Говорю тебе это как сыну. А сынам сказать не могу: потерял их. Двух сразу, понял?
Глеб все еще стоял. Он понял сегодняшнее состояние Полысалова, и посочувствовал, и хотел как-то успокоить его. Но ни одна нужная фраза не приходила на ум: таким тяжелым было неприкрытое отцовское горе этого сильного человека. Глеб стоял и молчал, кляня себя и не решаясь уйти.
— Ты что-то сказал? — спросил вдруг Полысалов, глядя на него в упор и словно не узнавая его.
— Нет... Вы не расстраивайтесь, Игорь Игнатьевич.
— А, ладно, — Полысалов кивнул, как показалось Базанову, рассеянно и чуть насмешливо.
— Могу быть свободным, товарищ полковник?— обиженно спросил Глеб, задетый этой интонацией, тем, что его добрый порыв остался незамеченным и неоцененным. — Я пойду тогда?
— Да, да, иди,— поспешно сказал Полысалов, наливая себе остатки коньяка...
Утром был врачебный осмотр.Главный врач госпиталя, широкоскулый майор, дольше, чем обычно, задержался возле Базанова. Его постоянный эскорт стоял вокруг навытяжку, изготовившись ответить на любой вопрос.
Майор приказал Глебу лечь и, с удовольствием глядя на широкий, цвета свежей ветчины, рубец, перерезающий живот от бедра до бедра, заметил, что развитие грануляционной ткани проходит отлично, а эпителиальный покров его тоже вполне устраивает. Он
грубо помял живот Базанова холодными, твердыми пальцами, поинтересовался, как идет лечебная физкультура и регулярно ли получает больной физиотерапевтические назначения. Распек сестру за неповоротливость и, потрепав Глеба по щеке, сказал, обращаясь ко всем сразу:
— Футболист-то! Скоро бегать будет. Зашуршав халатами, врачи ответили ему общим радостным вздохом.
— Ну, пора тебе и в самоволку,— сказал Горобец, когда обход закончился. — Мне одному скучно. Хочу развлечься в коллективе. — Он сел в ногах Базанова и завел разговор о новостях с фронта...
В начале апреля прекратилось пешеходное движение через Волгу. А восемнадцатого начался ледоход. Побежали по снежному полю узкие причудливые трещины. Появились разводья и большие полыньи, в которых чернела парящая вода. Лед торосился, льдины кружились, толкались, налезая друг на друга, крошились. Река копила силу, ждала своего часа. И вдруг, поднатужившись, стронула враз все ледовое поле от берега до берега", рванула и, сокрушая, понесла.
Советская Армия громила немцев. Гнала их под Новгородом, Старой Руссой и Невелем; сняла блокаду Ленинграда; добивала окруженных в Корсунь-Шевчен-ковском котле; очищала Правобережную Украину, Крым и Одессу; дралась в предгорьях Карпат и в Румынии. И это тоже было как широкое весеннее половодье — буйное, радостное и обнадеживающее...
По Волге плавно и величаво скользили льдины. Как вспышки выстрелов, нестерпимо ярко взблескивали на солнце их хрустальные грани. На льдинах важно расхаживали грачи, а однажды проплыло мимо госпиталя целое семейство зайчат, испуганных до столбняка, прижавшихся друг к другу, нахохлившихся и жалких. Высоко в небе стройными эскадрильями шли к северу журавлиные косяки.
Набухали живой веселой водой реки Чебоксарка и Кабулка. Дышала теплом напоенная влагой земля. Через форточку влетал в палату свежий ветерок, стойко пахнущий талой весной. Гомонили на порыжевших деревьях скворцы. На верхушке древней липы, росшей перед окнами, каркали вороны.
Газета «Красная Чувашия» публиковала оперативные сводки Верховного Главнокомандования и сообщения Информбюро, портреты чувашей — героев войны, писала о всенародном сборе денег на танки и самолеты, о начавшихся полевых работах, трудовой самоотверженности горожан и о регистрации велосипедов и скота.
Жизнь шла повсюду трудная и малознакомая. А Глеб был отгорожен от нее деревянным госпитальным забором. Ему хотелось на улицу, к реке, к наливающимся земными соками деревьям. Силы возвращались, он чувствовал, что все чаще и чаще начинает думать о себе не только в прошедшем времени, но в настоящем и даже в будущем, что, как прежде, как всегда, пробуждается в нем интерес к окружающим его людям и начинает он заражаться их радостями и горестями.
Быстрее всех Глеб подружился с Горобцом — они были одногодки. Базанову всегда нравились такие парни — сильные, дерзкие, открытые и вместе с тем доверчивые до полной незащищенности. Занятный Горобец был парень, тертый, рисковый. Историями, происшедшими с ним, которые он по поводу и без повода охотно рассказывал, увлекалась вся рота. Хирургические сестры спорили за право делать ему перевязки. Врачи считали его идеальным больным, хвастались им и всегда ставили всем в пример.
Одно было плохо — Петр Горобец совершенно не понимал и не принимал юмора. Человек, хоть раз попытавшийся даже беззлобно пошутить над ним, переставал существовать для него как личность, достойная внимания. Он ценил серьезные и дружеские отношения между настоящими мужчинами, женщин в душе немного презирал — их постоянное внимание испортило его, — считал, что «все они одним йодом мазаны», и жег доверчивые сердца.
У него было тяжелое полостное ранение. А кроме того, носил Горобец в своем огромном теле семь осколков от разорвавшейся под ногами мины: «полкило железа — верняк», как любил повторять он, и среди них один, гуляющий где-то возле самого сердца. Базанов услыхал — поразился. Думал, здоровяк, дуб-человек, поэтому и оптимист, а оказывается, ходит Петя по ни-
точке, каждую минуту сорваться может. И все равно: била в нем молодая жизнь безудержно, и ничто и никто не мог остановить ярую жажду деятельности, которая буквально захлестывала Горобца. Он раздобыл где-то короткую ему шинель и разбитые сапоги и чуть не каждый вечер уходил в самоволку.
Возвращался Петр тайком после отбоя усталый и счастливый, присаживался в ногах Базанова, случалось, и будил его, говорил свое обычное «здоров!», принимался рассказывать:
— Чебоксары, по-ихнему Шупашкар, город маленький, пока грязный, не знаю, что летом будет. Центр — ничего, дома все каменные, асфальт. Улицы с революционными названиями: Карла Маркса, Карла Либкнех-та, Розы Люксембург, Маяковского. Красная площадь, конечно, имеется, на ней наглядная агитация и большая карта боевых действий наших войск, у которой свидания девкам назначают, бульвар, кинотеатр красивый, с колоннами. Это что я облазил. Мало, конечно. С асфальта ступишь — реки по колено, проулки, на холмиках хатки бревенчатые воткнуты, с геранькой на подоконниках, с крашенными всяк в свой цвет штакетниками. Коз полно, Глебка. Прямо козье царство, блеют со всех сторон, как в зоосаде. Нет, не Париж и не Харьков мой родной и любимый: труба пониже да дым пожиже. И знаешь, сами чуваши говорят: когда бог счастье раздавал, чуваш онучи завязывал и на дележ опоздал. Но и тут жить можно, скажу откровенно. И прогулялся я от души люблю новые места изучать. Считай, в обстановке разобрался...
— Пора, пора нам с тобой в самоволку, — каждый раз приставал он к Базанову. — В гражданскую житуху окуну тебя хоть на часок, другим человеком станешь. А? Цени Горобца, пока он жив. Так как? Можно со мной в разведку ходить? Как полагаешь?
— Можно.
— А в самоволку?
— Пожалуй. Только как — в одной шинели на двоих пойдем?
— Мигну — Тамарка-санитарка притащит.
— А патруль засечет?
— Фронтовиков подводить не станут.
— Какой ты фронтовик теперь?
— Тут твоя правда. Ну, бог не выдаст, свинья не съест. Выкрутимся! И не такое бывало. Вот однажды одна баба...
— Опять баба! Погубят они тебя.
— Тамарка, думаешь? У меня закон — там, где живу и ем, ничего больше, понял? Да и не в моем вкусе Тамарка эта.
— А что?
— Кожа да кости. Значит, жди мою команду на рывок. Завтра и шепну ей, будет у нас полная амуниция.
— Слушай, а кем ты в гражданке был?
— Я-то? Никем! Семь классов кончил и на завод пошел, подручным в кузнечный. Сачковал — это не так, то не подходит. А вот воевать мне нравится. Фрицев я здорово давлю.
— Не вечно ж воевать.
— Живой останусь — подумаю. А сейчас у меня мозги другим заняты. Чем? Как тебя поскорей в город вытащить. Завтра-послезавтра и двинем, полагаю. Ну и дадим мы с тобой гастроль, Глебка! Держись Чебок-сары-Шупашкар-Париж!
Первая самовольная отлучка из госпиталя, как и предсказывал Горобец, сошла вполне благополучно. Глеб и Петр не встретили ни одного патруля. Они покружили по центру Чебоксар, потолкались в сквере и вернулись к себе, не замеченные госпитальной охраной.
В воскресенье, в том же сквере, познакомились они с двумя молодыми работницами чулочного комбината. Одну звали Маша, она была стройненькая, но с невыразительным, бледным, измученным лицом. Другая, Зоя, казалась рядом с ней королевой. Ее броскую, яркую красоту не могли погасить даже латаное-перелатаное выцветшее пальто, старая косынка и разбитые сапоги. Зоя старалась произвести впечатление бесшабашной — под стать Горобцу, который, по не раз проверенной своей мужской тактике, игнорировал ее выходки и демонстративно обращал внимание на всех других девушек, проходящих мимо.
Они посидели на скамейке в сквере, прошли высоким берегом Волги к пристани, спустились вниз по шатким деревянным ступенькам к воде. Общий разговор не получался. Горобец пошлил, уверенный в своей неотразимости. Глеб помалкивал, иногда невпопад пытался поддакивать Петру. У него не было опыта подобных знакомств, он то терялся, то злился, чувствовал себя несчастным и неполноценным человеком. Не зная еще женской любви, но достаточно наслушавшись о ней за три года окопов, Базанов страдал еще и оттого, что был слаб и каждый его шаг, каждое резкое движение острой, колющей болью отзывалось в животе и пояснице.
Улучив момент, Петр шепнул Глебу:
— Беру Зою. А ты проводи другую. И не теряйся. - И, непринужденно подцепив девушку под руку, заявил: — Значит, нам направо, вам налево. Прощайте. До утра.
Зоя спокойно высвободилась. В глазах ее блеснули огоньки.
Вспомни, милый, как мы страдали: ножки зябли, а мы стояли,—начала она нарочито тонким, ломким голосом. Замолчала на миг и запела еще быстрей, еще противней:
Давай, милый, страдать будем — ты в гармонь, а я под бубен. Тебе туда не ходить, куда мы ходили, тебе того не любить, кого мы любили!
Присвистнула, отбила дробь каблуками, сама взяла под руку Горобца и, засмеявшись, пошла с ним в темноту аллеи.
Глеб не решился предложить Маше погулять с ним. После ухода Петра и Зои настроение у девушки заметно переменилось.
— Пора и честь знать, — грустно сказала она. — На работу поднимаемся — еще темно, ночь, из-под одеяла вылезать неохота. Полдня за станком еле-еле стоишь, а потом ничего — расходишься, супика похлебаешь и до вечера вкалываешь.
И все же Глеб пошел ее провожать. Не потому, что ему этого очень хотелось, просто знал — принято, и старался не обидеть девушку явным пренебрежением.
Она привела его к одноэтажному, похожему на длинный вагон, общежитию с маленькими окнами и множеством железных труб на крыше. В окнах было темно.Остановились, помолчали.
— Доброй вам ночи,— сказал Глеб.
— Спасибо за прогулку,— сказала Маша, протягивая узкую — трубочкой — детскую ладошку. — Погуляли, и хорошо. До свиданьица. — Рука у нее была сухая и сильная. — А хотите, чаем вас угощу? С патокой! -вдруг предложила она. — Зайдите. И не бойтесь, я не кусаюсь.
Взяв Глеба под руку, девушка провела его темным узким коридором в комнатку.
Чуть серело окно. Громоздились какие-то низкие предметы. Лавируя привычно между ними, Маша перенесла табуретку с керосинкой поближе к порогу и зажгла ее.
Тусклый желтовато-слюдяной огонек высветил комнатку. Глеб поразился глухой бедности и неустроенности, в которой жила девушка. Четыре кровати стояли по стенам, на одной кто-то спал, укрыв голову телогрейкой. Стены были тонкие, дощатые, на них под газетами висел немудреный гардероб. Все свободное место между кроватями занимал колченогий самодельный стол с доской, сколоченный из штакетника. В углу на кирпичах — печка-времяпка, па ней несколько тарелок и кружек. Старая керосинка па табуретке, цветок на узком подоконнике — и это все.
— У нас плохо, — сказала Маша, усаживаясь на кровать. — Работаем, убраться некогда.
— Бывает хуже,— чтобы ободрить ее, заметил Глеб.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88