Прямо сказать, среди хоббитов такого мечтателя найти трудно. Ещё вернее, что невозможно. Мы любим наш маленький уютный Хоббитон и не стремимся его покидать. И я самый обыкновенный хоббит. Если б кто-нибудь в Хоббитоне подошёл ко мне с предложением стать взломщиком, я бы только рассмеялся. Не важно кто бы это был. Хоббит или Верзила. Я так понимаю, когда Гхажш разговаривал с Тедди, он прикидывался Верзилой. Не в орочьем же обличье он пиво в Брыле пил? Даже Гэндальфу было бы нелегко уговорить меня на такое дело.
Но раз уж я оказался в несусветной дали от родного дома. Если уж меня занесло на другую сторону Хмурых гор. Взять, и просто вернуться? Не то что бы мне казалось, будто у меня было недостаточно испытаний за дни плена. И за последующие тоже. Но ведь то был плен. И отчаяние одиночества. А плен, как ни крути, может считаться Приключением, только когда закончится. Его приятно вспоминать, а не испытывать. Именно потому и приятно, что это всего лишь мысль о прошедшем. Мой плен, по счастью, закончился, и я теперь был волен сам выбирать себе дорогу. Раз уж дорога завела так далеко, то почему бы и не пройти по ней ещё немного? Чем Туки хуже Бэггинсов? Можете считать мой выбор всплеском туковской крови.
То, что я договариваюсь с орком, меня не волновало. Дело не в различии орков и урр-уу-гхай. Это теперь я знаю, что для урр-уу-гхай долг выше собственной жизни, а орки ценят лишь сиюминутные устремления своей своенравной похоти. И то, что при этом они могут быть рождены одной матерью, как Гхажш с Гхажшуром, ничего не меняет. Тогда я этого не знал. И слова Гхажша о том, что он не орк, а урр-а-гхай, были для меня пустым звуком. Но я видел перед собой самого Гхажша. И, хотите верьте, хотите нет, он мне нравился. Он начал мне чем-то нравиться ещё на берегу маленького лесного озерца, в невообразимо далёкий первый день моего пленения.
К тому же мне просто стало трудно с ним расстаться. Мы легко забываем благодеяния сделанные нам, но долго помним благодеяния сделанные нами. Они дают нам самоуважение. И мне трудно было расставаться с тем, кому я, пусть и невольно, даже не рассчитывая на это, спас жизнь.
Но пуститься в дальнейший путь, не выторговав себе ничего, было бы не по-хоббитски. И не по-туковски тоже. Если уж на мою долю выпало Приключение, что выпадает кому-то из Туков один раз в два поколения, то почему бы не получить от него выгоду? В конце концов, все известные мне хоббиты, испытавшие Приключение, немало из него извлекли. Кроме мастера Фродо Бэггинса, пожалуй, но он-то всегда был странный. Так, по крайней мере, говорят. Наверное, слишком много общался с волшебниками и эльфами. Известно ведь, с кем поведёшься, от того и наберёшься. А волшебники, они такие… Что им наши мелкие заботы?
Договор писали целый день. Сначала Гхажш совсем не хотел его писать, но я настоял. Каждую запись обсуждали долго и подробно, и Гхажш, хлопая себя по бёдрам, то и дело восклицал: «Зачем это, нет, объясни, зачем это писать? Так что ли непонятно?» И мне приходилось объяснять.
Ума не приложу, как урр-уу-гхай обходятся без письменных соглашений.
Нет, они довольно часто записывают то, о чём договорились. Но это почти ничего не значит. То есть не обязывает. Такая запись у урр-уу-гхай не договор, а скорее запись-напоминание, памятка. Чтобы не забыть, о чём точно договаривались. Потому что сама запись для них — лишь повод для дальнейших переговоров, объяснений и договоров. Никакое соглашение никогда не бывает окончательным. Это одна из странных для меня особенностей жизни урр-уу-гхай. Среди них, если хочешь чего-то добиться, приходится непрерывно учитывать десятки разных мнений. Даже тех, кто тебя, казалось бы, никаким боком не касается. У настоящего урр-а-гхай, родившегося и выросшего в буурзе, я имею ввиду, это умение проявляется само собой. Словно впитывается в кровь с молоком матери. Они даже не задумываются над этим.
У этого правила есть только одно исключение. Начальники воинских отрядов, атагханов то есть, редко тратят время на объяснения. На войне оно не всегда бывает. Воины это знают и доверяют тому, кто отдаёт приказы. Тем более что они сами его выбирают. Но вот когда ат-а-гхан только собирается, тогда уж будущий начальник вдоволь наобъясняется: зачем, почему и для чего ему нужна дружина.
Степень доверчивости урр-уу-гхай к «своим» меня до сих пор потрясает. Равно, как и степень недоверчивости к «чужим». Иногда мне кажется, что они совсем не понимают, как можно иметь дело с тем, кому не доверяешь. Изречение «доверяй, но проверяй» для них всего лишь пустые слова. Тем, кого они считают «своими», урр-уу-гхай доверяют безоглядно. Самое забавное, что стать для них «своим» не так уж и сложно. К любому, кто открыто не причиняет им зла, они довольно скоро начинают относиться как к «своему». Каждый, кто не проявил себя как «чужой», имеет возможность стать для них «своим». Это чрезвычайно притягательно для всех, кому удалось узнать их поближе. Я не только о себе говорю. Эта доверчивость тоже отличает их от орков. Но бойтесь обмануть доверие. Обман доверившегося — нет для урр-уу-гхай преступления страшнее. Потому «волчьи» атагханы и вырезают безжалостно орочьи вольные ватаги. Чистокровный орк, мордорский например, может рассчитывать на пощаду. И любой открытый враг тоже. Но тот, кто стал орком по собственной воле — никогда. Для предателей нет жизни. Для них есть только смерть.
При всём при том урр-уу-гхай довольно часто применяют обман и всяческие уловки. На войне. Но на то она и война. Путь обмана. «Враг должен быть осмотрителен, — сказал как-то Гхажш. — Если ты кому-то враг, то сам и должен смотреть, чтобы тебя не обманули. А если обманули, то и пеняй на себя сам. Врагу положено быть хитрым и подлым».
Но, кажется, я опять забежал вперёд.
Времени на составление договора ушло довольно много. Поэтому в путь решили тронуться на следующее утро. А пока разобраться с тем, что у нас есть, и получше распределить между собой груз.
Гхажш расстелил мой буургха и вытряхнул на него всё, что было в бывшей Урагховой сбруе. Было довольно много.
К стыду моему, в одной из сумок, которую Гхажш назвал «сухарной» обнаружилось полдесятка сухарей. А я за все прошедшие дни так и не нашёл времени посмотреть, что же я тащу. Обнаружь я эти сухари раньше, то, может быть, и весь мой рассказ пошёл бы по другому пути. Но я их не нашёл. Впрочем, и не искал. Да оно и к лучшему.
Нашлись так же два десятка различных наконечников для стрел и коробочка с перьями и тремя запасными тетивами. Гхажш довольно хмыкнул и спросил, умею ли я пользоваться луком. И очень обрадовался, когда я ответил, что мне приходилось стрелять из лука и даже охотиться с ним.
Валялся на буургха и початый туесок с отравой, от которой я едва не сгорел. Гхажш понюхал её. Посмотрел на меня и заявил, что впредь я буду употреблять эту штуку только под его личным присмотром. Я ему на это ничего не ответил, но про себя подумал, что под присмотром или без него, но я эту гадость больше в рот не возьму. Без крайней нужды.
Были на буургха и стаканы с разноцветными грязями для боевой раскраски, и знакомая рукавица с железным ободом, — «кротовья лапа», пояснил Гхажш, — и пустая склянка из-под шагху, и ещё много различных мелочей: от катушек разных ниток с набором иголок, до тех самых стальных колец, что Урагх снял с больших пальцев перед смертью. Кольца, как оказалось, служат не только чтобы натягивать тетиву лука и направлять стрелу, но ещё и как огниво. Что Гхажш тут же и показал, чиркнув своим перстнем на правой руке о кольцо на левой. Сноп искр был изрядный. Трут хранился здесь же, в маленьком кожаном мешочке.
Была среди прочего и тонкая верёвка. Скорее даже шнур в мой мизинец толщиной. Такой же, каким привязывал меня Гхажш. Шнур был сплетён в толстую косичку, и когда Гхажш расплёл её, оказалось, что шнура почти двадцать футов. «Паутянка, — сказал Гхажш, сплетая косичку обратно, — трава такая есть. Редкая очень. У неё внутри стебля — волокна, как паутина тонкие и такие же прочные. На этом шнурке муумагха повесить можно. Не порвётся».
Были на буургха вещи и непонятного для меня назначения. Вроде нескольких деревянных трубок и плошек, не просто плотно закрытых, но ещё и обмазанных вокруг крышки смолой, чтобы ни единой щёлки не было. Это Гхажш забрал себе без всяких объяснений. А когда я возмутился и потребовал сказать мне, что это такое, он помялся и ответил, что это дым. «Знак если надо подать, — он ещё немного помялся и добавил. — Или выкурить кого-нибудь. Ты же всё равно пользоваться не умеешь, а учить долго». Я про себя подумал, что дымок, наверное, ещё и ядовитый. Как потом выяснилось, не ошибся.
Укладка всего этого добра тоже отняла некоторое время. В основном, потому, что Гхажш ещё объяснял, где и что должно храниться, и почему. Потом он тщательно подогнал под мой рост наплечные ремни, заставил меня попрыгать и поправил какую-то сумку, по его мнению, излишне громко хлопавшую о моё бедро. В довершение всего он показал, как надо правильно укладывать буургха для переноски, и как его цеплять к ремням, сверху и снизу. И отдал мне свой буургха, сказав, что он полегче, а мой забрал к себе.
Мы были готовы к походу. Но солнце уже готовилось закатиться за горные пики, и в путь мы двинулись уже на следующее утро.
Глава 19
Горы. Мне никогда не полюбить их.
Горами хорошо любоваться издали. Особенно во время восхода или заката. Тогда их мрачное величие наводит на мысли о бренности сущего и заставляет размышлять о вечном. Низкое заходящее солнце раскрашивает ледяные, стылые клыки вершин во все оттенки красного. От нежнейше-розового до темно-багрового. Солнце медленно движется, и вековечные ледники неуловимо для глаза изменяются, нежно-розовый незаметно превращается в кроваво-алый, а багровый становится благородно багряным, почти чёрным. Чтобы потом вершина могла также незаметно закутаться в синий муар ночи.
На восходе, на самых кончиках вершин появляется первый несмелый лучик. Ничего ещё не освещающий, потому что само солнце ещё далеко за окоёмом и этот лучик лишь предвестник нового дня, но ещё не сам день. Останови свой взгляд на этом лучике. Замри. И ты увидишь, как завораживающе-медленно, раздвигая тьму ночи, выползают на свет окровавленные клыки гор. Смотри на них. Не отрывай взгляда, и, может быть, тебе повезёт уловить то краткое, как взмах ресниц, мгновение, когда кровь потечёт с ледников бурными потоками, сливаясь в окрестные ущелья, и вершины вспыхнут ослепительно-белым, обжигающим глаза светом. Теперь они уже до самого заката будут сиять над миром своей серебряно-чистой, льдисто отсверкивающей бронёй. И равнодушно смотреть, как копошатся у их подножий крохотные, как пылинки на сапогах, двуногие, решая свои, столь же крохотные, дела. Как густо красит землю настоящая, не нарисованная солнцем кровь. Но что до того неприступным вершинам? От этого орошения они не вырастут выше. И не засохнут.
Мне нравится смотреть на горы во время восхода или заката, но иногда меня посещает странное чувство, что это не солнце красит ледники в красный цвет, а просто оттаивает та кровь, что пропитывала эти горы несчётные тысячи лет.
Мне нравится смотреть на горы. Ходить по ним я ненавижу.
На солнечном склоне как на сковородке. Или как на решётке каминного гриля. Солнце, словно развлекающийся от нечего делать палач, безжалостно загоняет гвозди своих лучей в одну и ту же точку. В неровно бьющуюся ямку на правом виске, чуть выше края глаза. Когда солнце прячется отдохнуть за облачко, ниоткуда налетает ледяной, промозгло-слоистый ветер. Воздух становится таким, что от одного вдоха начинает ломить зубы, а в груди занимается глухой, надрывно-харкающий кашель. Потом солнце появляется вновь, и ты опять начинаешь себя чувствовать цыплёнком на гратаре.
Колченогим цыплёнком. Попробуйте целый день идти по горному склону и поймёте, о чём я. Левая нога всё время выше правой, и шаг у неё короче. Мучительно хочется делать одинаковые шаги и ставить ноги на один уровень. Но без привычки плохо получается. Начинаешь раскачиваться из стороны в сторону, стараешься ставить ноги как по нитке. В конце концов, или качнёшься чуть сильнее чем надо, — хорошо ещё, если в сторону подъёма, недалеко улетишь, — или зацепишься ступнёй за собственную ногу и рухнешь носом вперёд. Чем ближе солнце к зениту, тем труднее даётся каждый шаг.
Ступни давно разбиты в кровь. В который уже раз. Каждая каменная осыпь будит глухую тоску о мягких песчаных дорожках вокруг родного дома. И начинаешь понимать, зачем урр-уу-гхай носят тяжёлые сапоги на толстенной подошве. И зачем в нижнем бэгге на левом наплечном ремне хранятся запасные подковки и гвоздики. Кажется, достал бы их и прибил прямо на собственные пятки, чтобы дать ногам несколько мгновений облегчения.
Пот, едкий, как кислота, которой дрягвинский кузнец стравливает с поковок окалину, давно уже выел глаза. Они, если что и видят, так только пятно серой шерсти на мерно раскачивающейся впереди спине. Ни зелени травы, ни синевы неба, ни белизны облаков. Только серое, как камень, качающееся пятно. А пот по-прежнему льётся, заливает глаза, и его приходится то и дело смахивать, чтобы не ослепнуть совсем, чтобы видеть хоть что-нибудь, хоть бы это серое пятно. Но пот не остановить, и остаётся просто закрыть глаза и идти по звуку. Потому что серая спина весь день мерно бубнит одно и тоже. И закончив, сразу же начинает повторять заново. Слова хриплого голоса падают под ноги, и их смысл намертво вплавляется в сознание, как обронённый меч назгула в мягкий от подземного жара камень на склоне Роковой горы.
Под подошвами наших сапог
То болота, то жгучий песок,
То лесная тропа. Или степи простор,
Или камень заоблачных гор.
Мы на солнце смотрели не раз,
Только светит оно не для нас,
Мы его не боимся палящих лучей,
Но крадёмся во мраке ночей.
Мы искали в далёком краю
Свою долю и землю свою.
Прошагали мы много дорог и путей,
Там где нами пугали детей
Мы земли не сыскали своей,
Травят нас словно диких зверей.
Сотни лет только пыль бесконечных дорог,
Только тяжесть походных сапог.
Мы не знаем, куда нам идти,
Где найти нам другие пути,
Но из нор и чащоб мы выходим опять,
Чтобы долю свою отыскать.
Мы пройдём через тысячи бед,
Мы отыщем, где спрятан ответ,
На проклятый вопрос, что звучит в нас сейчас:
Где земля и где небо для Нас?
Под подошвами наших сапог…
И так день за днём. День за днём. Уже сам себе начинаешь казаться безумным. Потому что только безумец может подвергать себя этим пыткам добровольно.
Но приходит между днями благословенная ночь. Падаешь в расстеленный буургха и засыпаешь ещё в падении. И уже не чувствуешь почти ничего. Лишь резкий запах чёрной мази тревожит ноздри, да чьи-то заботливые пальцы мягко щекочут ступни.
Однажды утром оказывается, что ноги плотно перебинтованы остатками одёжной дерюги. Что полы волчанки стали короче, а рядом с тобой стоит пара мохнатых кожаных постол с верёвочными завязками. И идущий от крохотного костерка запах жареной птицы заставляет желудок судорожно сжиматься от восторга и предвкушения.
Половинка разорванной руками, истекающей соком, запечённой в углях тушки горного голубя. Сухарь. Вода из горного ручья. По глотку энтова питья на дорожку. И начинается новый день.
Как-то вдруг просто замечаешь, что пот уже не ест глаза. Да и самого пота почти нет. Что ноги ступают мягко, а глаза не только видят траву и небо, но и места, куда лучше поставить ступню. Что там, где должна быть гордость хоббита, животик, неожиданно появилась талия, и поясной ремень надо затянуть потуже, а вот наплечные, наоборот, отпустить чуть подлиннее. Что кожа стала обветренной и грубой и уже не боится ни жары, ни холода. И под ней, тёмной, то ли от солнца, то ли от грязи, на бёдрах проступают тугие, как натянутые верёвки, жгуты мышц.
Лишь песня Гхажша не меняется. Как-то на ночном привале я спел ему «Дорога вдаль идёт». Гхажш песню одобрил, но сказал, что для похода она слишком грустная. И по-прежнему продолжал бубнить «Дорогу Урр-уу-гхай». Если честно, она не кажется мне веселее.
— Слушай, Гхажш, — спросил я его в спину, уж не знаю, на какой день пути. — Куда мы идём?
— Всему свой час, — ответил Гхажш, оборвав песню, но не оборачиваясь. — И время всякому делу под небесами. Придёт время — узнаешь.
— А сейчас чего не сказать? — возмутился я. — Я Взломщик или нет? Могу я знать, где та дверь, которую, между прочим, мне взламывать?
— Зачем тебе? — отмахнулся Гхажш. — У двери и узнаешь, где она. А как туда добраться — это уж не твоя забота.
— Моя, — твёрдо ответил я. — Мы с тобой отряд или нет?
Гхажш остановился, так что от неожиданности я стукнулся в его спину носом, и, посмотрев на меня сверху вниз, сказал: «У нас с тобой договор. Для отряда нас маловато.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Но раз уж я оказался в несусветной дали от родного дома. Если уж меня занесло на другую сторону Хмурых гор. Взять, и просто вернуться? Не то что бы мне казалось, будто у меня было недостаточно испытаний за дни плена. И за последующие тоже. Но ведь то был плен. И отчаяние одиночества. А плен, как ни крути, может считаться Приключением, только когда закончится. Его приятно вспоминать, а не испытывать. Именно потому и приятно, что это всего лишь мысль о прошедшем. Мой плен, по счастью, закончился, и я теперь был волен сам выбирать себе дорогу. Раз уж дорога завела так далеко, то почему бы и не пройти по ней ещё немного? Чем Туки хуже Бэггинсов? Можете считать мой выбор всплеском туковской крови.
То, что я договариваюсь с орком, меня не волновало. Дело не в различии орков и урр-уу-гхай. Это теперь я знаю, что для урр-уу-гхай долг выше собственной жизни, а орки ценят лишь сиюминутные устремления своей своенравной похоти. И то, что при этом они могут быть рождены одной матерью, как Гхажш с Гхажшуром, ничего не меняет. Тогда я этого не знал. И слова Гхажша о том, что он не орк, а урр-а-гхай, были для меня пустым звуком. Но я видел перед собой самого Гхажша. И, хотите верьте, хотите нет, он мне нравился. Он начал мне чем-то нравиться ещё на берегу маленького лесного озерца, в невообразимо далёкий первый день моего пленения.
К тому же мне просто стало трудно с ним расстаться. Мы легко забываем благодеяния сделанные нам, но долго помним благодеяния сделанные нами. Они дают нам самоуважение. И мне трудно было расставаться с тем, кому я, пусть и невольно, даже не рассчитывая на это, спас жизнь.
Но пуститься в дальнейший путь, не выторговав себе ничего, было бы не по-хоббитски. И не по-туковски тоже. Если уж на мою долю выпало Приключение, что выпадает кому-то из Туков один раз в два поколения, то почему бы не получить от него выгоду? В конце концов, все известные мне хоббиты, испытавшие Приключение, немало из него извлекли. Кроме мастера Фродо Бэггинса, пожалуй, но он-то всегда был странный. Так, по крайней мере, говорят. Наверное, слишком много общался с волшебниками и эльфами. Известно ведь, с кем поведёшься, от того и наберёшься. А волшебники, они такие… Что им наши мелкие заботы?
Договор писали целый день. Сначала Гхажш совсем не хотел его писать, но я настоял. Каждую запись обсуждали долго и подробно, и Гхажш, хлопая себя по бёдрам, то и дело восклицал: «Зачем это, нет, объясни, зачем это писать? Так что ли непонятно?» И мне приходилось объяснять.
Ума не приложу, как урр-уу-гхай обходятся без письменных соглашений.
Нет, они довольно часто записывают то, о чём договорились. Но это почти ничего не значит. То есть не обязывает. Такая запись у урр-уу-гхай не договор, а скорее запись-напоминание, памятка. Чтобы не забыть, о чём точно договаривались. Потому что сама запись для них — лишь повод для дальнейших переговоров, объяснений и договоров. Никакое соглашение никогда не бывает окончательным. Это одна из странных для меня особенностей жизни урр-уу-гхай. Среди них, если хочешь чего-то добиться, приходится непрерывно учитывать десятки разных мнений. Даже тех, кто тебя, казалось бы, никаким боком не касается. У настоящего урр-а-гхай, родившегося и выросшего в буурзе, я имею ввиду, это умение проявляется само собой. Словно впитывается в кровь с молоком матери. Они даже не задумываются над этим.
У этого правила есть только одно исключение. Начальники воинских отрядов, атагханов то есть, редко тратят время на объяснения. На войне оно не всегда бывает. Воины это знают и доверяют тому, кто отдаёт приказы. Тем более что они сами его выбирают. Но вот когда ат-а-гхан только собирается, тогда уж будущий начальник вдоволь наобъясняется: зачем, почему и для чего ему нужна дружина.
Степень доверчивости урр-уу-гхай к «своим» меня до сих пор потрясает. Равно, как и степень недоверчивости к «чужим». Иногда мне кажется, что они совсем не понимают, как можно иметь дело с тем, кому не доверяешь. Изречение «доверяй, но проверяй» для них всего лишь пустые слова. Тем, кого они считают «своими», урр-уу-гхай доверяют безоглядно. Самое забавное, что стать для них «своим» не так уж и сложно. К любому, кто открыто не причиняет им зла, они довольно скоро начинают относиться как к «своему». Каждый, кто не проявил себя как «чужой», имеет возможность стать для них «своим». Это чрезвычайно притягательно для всех, кому удалось узнать их поближе. Я не только о себе говорю. Эта доверчивость тоже отличает их от орков. Но бойтесь обмануть доверие. Обман доверившегося — нет для урр-уу-гхай преступления страшнее. Потому «волчьи» атагханы и вырезают безжалостно орочьи вольные ватаги. Чистокровный орк, мордорский например, может рассчитывать на пощаду. И любой открытый враг тоже. Но тот, кто стал орком по собственной воле — никогда. Для предателей нет жизни. Для них есть только смерть.
При всём при том урр-уу-гхай довольно часто применяют обман и всяческие уловки. На войне. Но на то она и война. Путь обмана. «Враг должен быть осмотрителен, — сказал как-то Гхажш. — Если ты кому-то враг, то сам и должен смотреть, чтобы тебя не обманули. А если обманули, то и пеняй на себя сам. Врагу положено быть хитрым и подлым».
Но, кажется, я опять забежал вперёд.
Времени на составление договора ушло довольно много. Поэтому в путь решили тронуться на следующее утро. А пока разобраться с тем, что у нас есть, и получше распределить между собой груз.
Гхажш расстелил мой буургха и вытряхнул на него всё, что было в бывшей Урагховой сбруе. Было довольно много.
К стыду моему, в одной из сумок, которую Гхажш назвал «сухарной» обнаружилось полдесятка сухарей. А я за все прошедшие дни так и не нашёл времени посмотреть, что же я тащу. Обнаружь я эти сухари раньше, то, может быть, и весь мой рассказ пошёл бы по другому пути. Но я их не нашёл. Впрочем, и не искал. Да оно и к лучшему.
Нашлись так же два десятка различных наконечников для стрел и коробочка с перьями и тремя запасными тетивами. Гхажш довольно хмыкнул и спросил, умею ли я пользоваться луком. И очень обрадовался, когда я ответил, что мне приходилось стрелять из лука и даже охотиться с ним.
Валялся на буургха и початый туесок с отравой, от которой я едва не сгорел. Гхажш понюхал её. Посмотрел на меня и заявил, что впредь я буду употреблять эту штуку только под его личным присмотром. Я ему на это ничего не ответил, но про себя подумал, что под присмотром или без него, но я эту гадость больше в рот не возьму. Без крайней нужды.
Были на буургха и стаканы с разноцветными грязями для боевой раскраски, и знакомая рукавица с железным ободом, — «кротовья лапа», пояснил Гхажш, — и пустая склянка из-под шагху, и ещё много различных мелочей: от катушек разных ниток с набором иголок, до тех самых стальных колец, что Урагх снял с больших пальцев перед смертью. Кольца, как оказалось, служат не только чтобы натягивать тетиву лука и направлять стрелу, но ещё и как огниво. Что Гхажш тут же и показал, чиркнув своим перстнем на правой руке о кольцо на левой. Сноп искр был изрядный. Трут хранился здесь же, в маленьком кожаном мешочке.
Была среди прочего и тонкая верёвка. Скорее даже шнур в мой мизинец толщиной. Такой же, каким привязывал меня Гхажш. Шнур был сплетён в толстую косичку, и когда Гхажш расплёл её, оказалось, что шнура почти двадцать футов. «Паутянка, — сказал Гхажш, сплетая косичку обратно, — трава такая есть. Редкая очень. У неё внутри стебля — волокна, как паутина тонкие и такие же прочные. На этом шнурке муумагха повесить можно. Не порвётся».
Были на буургха вещи и непонятного для меня назначения. Вроде нескольких деревянных трубок и плошек, не просто плотно закрытых, но ещё и обмазанных вокруг крышки смолой, чтобы ни единой щёлки не было. Это Гхажш забрал себе без всяких объяснений. А когда я возмутился и потребовал сказать мне, что это такое, он помялся и ответил, что это дым. «Знак если надо подать, — он ещё немного помялся и добавил. — Или выкурить кого-нибудь. Ты же всё равно пользоваться не умеешь, а учить долго». Я про себя подумал, что дымок, наверное, ещё и ядовитый. Как потом выяснилось, не ошибся.
Укладка всего этого добра тоже отняла некоторое время. В основном, потому, что Гхажш ещё объяснял, где и что должно храниться, и почему. Потом он тщательно подогнал под мой рост наплечные ремни, заставил меня попрыгать и поправил какую-то сумку, по его мнению, излишне громко хлопавшую о моё бедро. В довершение всего он показал, как надо правильно укладывать буургха для переноски, и как его цеплять к ремням, сверху и снизу. И отдал мне свой буургха, сказав, что он полегче, а мой забрал к себе.
Мы были готовы к походу. Но солнце уже готовилось закатиться за горные пики, и в путь мы двинулись уже на следующее утро.
Глава 19
Горы. Мне никогда не полюбить их.
Горами хорошо любоваться издали. Особенно во время восхода или заката. Тогда их мрачное величие наводит на мысли о бренности сущего и заставляет размышлять о вечном. Низкое заходящее солнце раскрашивает ледяные, стылые клыки вершин во все оттенки красного. От нежнейше-розового до темно-багрового. Солнце медленно движется, и вековечные ледники неуловимо для глаза изменяются, нежно-розовый незаметно превращается в кроваво-алый, а багровый становится благородно багряным, почти чёрным. Чтобы потом вершина могла также незаметно закутаться в синий муар ночи.
На восходе, на самых кончиках вершин появляется первый несмелый лучик. Ничего ещё не освещающий, потому что само солнце ещё далеко за окоёмом и этот лучик лишь предвестник нового дня, но ещё не сам день. Останови свой взгляд на этом лучике. Замри. И ты увидишь, как завораживающе-медленно, раздвигая тьму ночи, выползают на свет окровавленные клыки гор. Смотри на них. Не отрывай взгляда, и, может быть, тебе повезёт уловить то краткое, как взмах ресниц, мгновение, когда кровь потечёт с ледников бурными потоками, сливаясь в окрестные ущелья, и вершины вспыхнут ослепительно-белым, обжигающим глаза светом. Теперь они уже до самого заката будут сиять над миром своей серебряно-чистой, льдисто отсверкивающей бронёй. И равнодушно смотреть, как копошатся у их подножий крохотные, как пылинки на сапогах, двуногие, решая свои, столь же крохотные, дела. Как густо красит землю настоящая, не нарисованная солнцем кровь. Но что до того неприступным вершинам? От этого орошения они не вырастут выше. И не засохнут.
Мне нравится смотреть на горы во время восхода или заката, но иногда меня посещает странное чувство, что это не солнце красит ледники в красный цвет, а просто оттаивает та кровь, что пропитывала эти горы несчётные тысячи лет.
Мне нравится смотреть на горы. Ходить по ним я ненавижу.
На солнечном склоне как на сковородке. Или как на решётке каминного гриля. Солнце, словно развлекающийся от нечего делать палач, безжалостно загоняет гвозди своих лучей в одну и ту же точку. В неровно бьющуюся ямку на правом виске, чуть выше края глаза. Когда солнце прячется отдохнуть за облачко, ниоткуда налетает ледяной, промозгло-слоистый ветер. Воздух становится таким, что от одного вдоха начинает ломить зубы, а в груди занимается глухой, надрывно-харкающий кашель. Потом солнце появляется вновь, и ты опять начинаешь себя чувствовать цыплёнком на гратаре.
Колченогим цыплёнком. Попробуйте целый день идти по горному склону и поймёте, о чём я. Левая нога всё время выше правой, и шаг у неё короче. Мучительно хочется делать одинаковые шаги и ставить ноги на один уровень. Но без привычки плохо получается. Начинаешь раскачиваться из стороны в сторону, стараешься ставить ноги как по нитке. В конце концов, или качнёшься чуть сильнее чем надо, — хорошо ещё, если в сторону подъёма, недалеко улетишь, — или зацепишься ступнёй за собственную ногу и рухнешь носом вперёд. Чем ближе солнце к зениту, тем труднее даётся каждый шаг.
Ступни давно разбиты в кровь. В который уже раз. Каждая каменная осыпь будит глухую тоску о мягких песчаных дорожках вокруг родного дома. И начинаешь понимать, зачем урр-уу-гхай носят тяжёлые сапоги на толстенной подошве. И зачем в нижнем бэгге на левом наплечном ремне хранятся запасные подковки и гвоздики. Кажется, достал бы их и прибил прямо на собственные пятки, чтобы дать ногам несколько мгновений облегчения.
Пот, едкий, как кислота, которой дрягвинский кузнец стравливает с поковок окалину, давно уже выел глаза. Они, если что и видят, так только пятно серой шерсти на мерно раскачивающейся впереди спине. Ни зелени травы, ни синевы неба, ни белизны облаков. Только серое, как камень, качающееся пятно. А пот по-прежнему льётся, заливает глаза, и его приходится то и дело смахивать, чтобы не ослепнуть совсем, чтобы видеть хоть что-нибудь, хоть бы это серое пятно. Но пот не остановить, и остаётся просто закрыть глаза и идти по звуку. Потому что серая спина весь день мерно бубнит одно и тоже. И закончив, сразу же начинает повторять заново. Слова хриплого голоса падают под ноги, и их смысл намертво вплавляется в сознание, как обронённый меч назгула в мягкий от подземного жара камень на склоне Роковой горы.
Под подошвами наших сапог
То болота, то жгучий песок,
То лесная тропа. Или степи простор,
Или камень заоблачных гор.
Мы на солнце смотрели не раз,
Только светит оно не для нас,
Мы его не боимся палящих лучей,
Но крадёмся во мраке ночей.
Мы искали в далёком краю
Свою долю и землю свою.
Прошагали мы много дорог и путей,
Там где нами пугали детей
Мы земли не сыскали своей,
Травят нас словно диких зверей.
Сотни лет только пыль бесконечных дорог,
Только тяжесть походных сапог.
Мы не знаем, куда нам идти,
Где найти нам другие пути,
Но из нор и чащоб мы выходим опять,
Чтобы долю свою отыскать.
Мы пройдём через тысячи бед,
Мы отыщем, где спрятан ответ,
На проклятый вопрос, что звучит в нас сейчас:
Где земля и где небо для Нас?
Под подошвами наших сапог…
И так день за днём. День за днём. Уже сам себе начинаешь казаться безумным. Потому что только безумец может подвергать себя этим пыткам добровольно.
Но приходит между днями благословенная ночь. Падаешь в расстеленный буургха и засыпаешь ещё в падении. И уже не чувствуешь почти ничего. Лишь резкий запах чёрной мази тревожит ноздри, да чьи-то заботливые пальцы мягко щекочут ступни.
Однажды утром оказывается, что ноги плотно перебинтованы остатками одёжной дерюги. Что полы волчанки стали короче, а рядом с тобой стоит пара мохнатых кожаных постол с верёвочными завязками. И идущий от крохотного костерка запах жареной птицы заставляет желудок судорожно сжиматься от восторга и предвкушения.
Половинка разорванной руками, истекающей соком, запечённой в углях тушки горного голубя. Сухарь. Вода из горного ручья. По глотку энтова питья на дорожку. И начинается новый день.
Как-то вдруг просто замечаешь, что пот уже не ест глаза. Да и самого пота почти нет. Что ноги ступают мягко, а глаза не только видят траву и небо, но и места, куда лучше поставить ступню. Что там, где должна быть гордость хоббита, животик, неожиданно появилась талия, и поясной ремень надо затянуть потуже, а вот наплечные, наоборот, отпустить чуть подлиннее. Что кожа стала обветренной и грубой и уже не боится ни жары, ни холода. И под ней, тёмной, то ли от солнца, то ли от грязи, на бёдрах проступают тугие, как натянутые верёвки, жгуты мышц.
Лишь песня Гхажша не меняется. Как-то на ночном привале я спел ему «Дорога вдаль идёт». Гхажш песню одобрил, но сказал, что для похода она слишком грустная. И по-прежнему продолжал бубнить «Дорогу Урр-уу-гхай». Если честно, она не кажется мне веселее.
— Слушай, Гхажш, — спросил я его в спину, уж не знаю, на какой день пути. — Куда мы идём?
— Всему свой час, — ответил Гхажш, оборвав песню, но не оборачиваясь. — И время всякому делу под небесами. Придёт время — узнаешь.
— А сейчас чего не сказать? — возмутился я. — Я Взломщик или нет? Могу я знать, где та дверь, которую, между прочим, мне взламывать?
— Зачем тебе? — отмахнулся Гхажш. — У двери и узнаешь, где она. А как туда добраться — это уж не твоя забота.
— Моя, — твёрдо ответил я. — Мы с тобой отряд или нет?
Гхажш остановился, так что от неожиданности я стукнулся в его спину носом, и, посмотрев на меня сверху вниз, сказал: «У нас с тобой договор. Для отряда нас маловато.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44