А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но я всегда принимаю решения сам.
Туристы сюда заглядывают — в этом сомнений не было. В отеле «Атлантик Тауэре», где я остановился, отовсюду слышалась американская речь. Но одной толпы туристов у дверей Музея «Битлз» мне мало. Чтобы начать строительство, я должен быть уверен в том, что делаю. Совершенно уверен. Кошелек у меня не бездонный, и мне вовсе не улыбается швырять деньги на ветер. Я должен загореться страстью к этому городу. Должно быть, это понимали и отцы города; в нашем разговоре они особенно напирали на то, что по этим самым булыжным мостовым когда-то шагали мои предки. Что ж, очень может быть. Меня усадили за стол и разложили передо мной карту иммиграции: стрелочки вели из России и Польши в Гамбург, из Гамбурга — морем — в Гулль, оттуда через Пеннины в Ливерпуль, а в Ливерпуле эмигранты садились на пароходы, чтобы отплыть в Новый Свет.
— Посмотрите на эту фотографию, — говорили мне. — Этот мальчик мог бы быть одним из ваших дедушек. Эл Джолсон, настоящее имя — Аза Йоэльсон, из Литвы. Уплыл в Америку из Ливерпуля на пароходе «Умбрия» вместе с отцом, матерью и двумя сестрами в возрасте восьми лет. Возможно, на том же пароходе плыли и ваши предки.
Да, это вполне возможно. Мои предки, Шифрины, в Америке сменившие фамилию на «Шилдс», тоже выходцы из Литвы; быть может, они плыли за море на одном пароходе с маленьким Азой. Они стучали башмаками по булыжной мостовой, точно воспроизведенной в Морском музее, и читали объявления об отплытии пароходов в Америку; теперь эти объявления, потрепанные и пожелтевшие, хранятся в музее под стеклом, рядом с фотографиями самих пароходов. Там же, в музее, я узнал, что в Ливерпуле существовала целая индустрия наживы на нищих эмигрантах, последний свой скарб отдававших за места в тесном и вонючем третьем классе. Были и ночлежки, где путешественников обворовывали во сне, и грузчики, вызывавшиеся доставить на борт ваш багаж, — и больше ни их, ни багажа никто не видел, и торговцы, за бешеные деньги снабжавшие эмигрантов плесневелым хлебом и червивым мясом. А если вспомнить, что до того Ливерпуль наживался на торговле рабами… Быть может, нынешний его упадок — наказание за прошлые грехи. Говорят, после картофельного голода в Ирландии какая-то девушка сказала: «Гнев Божий пал на нашу страну».
Гнев Божий пал на Ливерпуль.
Об этом я и думал, когда впервые увидел Ливер-билдинг. Жуткая вещь: ни грамма элегантности, ни грамма вкуса, аляповатость и тяжеловесная сентиментальность в каждой линии. Две башни торчат непонятно зачем — похоже, возвели их только для того, чтобы было куда воткнуть пару башенных часов. Типичная мечта нувориша: куча денег, желание впихнуть в свое здание все, что когда-то где-то видел, и запуганные архитекторы, не осмеливающиеся перечить всесильному хозяину. Получилась какая-то дикая помесь греческого храма с Ричардсоном, строителем универмага «Маршалл-Филд» в моем родном городе. Я частенько задумываюсь о том, как возводился храм Соломонов. Наверное, грандиозное было строительство: целые леса кедров ливанских шли под топор, камнетесы обтесывали огромные глыбы бронзовыми топорами, шахтеры, не разгибая спин, добывали золото (а откуда, интересно, его тогда добывали?), а зодчие регулярно отправлялись на ковер к боссу и, выходя из дворца, матерились последними словами. Ну и вкус у нашего владыки, говорили они. Да он весь проект угробит этими своими херувимами, и резными колоннами, и цветами, и драгоценными камнями, и прочей аляповатой роскошью, на которую у нас уйдет не меньше семи лет!.. Но ничего не поделаешь — царь верил, что чем больше блеска и позолоты, тем больше храм порадует Бога.
Однако со временем уродство Ливер-билдинга сгладилось: он сделался визитной карточкой города и в этом качестве, пожалуй, стал даже симпатичен. Это единственное, что мог бы сказать в его защиту человек несведущий, но мне, архитектору, известно кое-что еще. Ливер-билдинг — одно из первых в мире зданий (а в Англии точно первое), в строительстве которого использовался железобетон. Снаружи это незаметно — выглядит он вполне каменным. Но эта безобразная громадина на берегу Мерси начала революцию, в дальнейшем, с развитием арматуры, приведшую к созданию символов архитектуры двадцатого века — небоскребов! Не было еще ни Эмпайр-стейт-билдинга, ни Крайслер-билдинга — а это чудище уже двадцать лет стояло здесь, словно ископаемая переходная форма, невзрачная и уродливая, но для зоркого глаза палеонтолога таящая в себе неисчислимые сокровища.
Так что Ливер-билдинг мне понравился, и, глядя на него, я начал понимать, куда попал. Однако для отеля этого было недостаточно. То, чего я так ждал, пришло ко мне несколько дней спустя — момент истины, миг, когда ты загораешься изнутри, словно кто-то плеснул на сердце бензином и поднес спичку.
Я шел по Уотер-стрит, по восточной ее стороне, и разглядывал встречные здания. Пристань в Ливерпуле огромная, построенная на века; разрушить ее, кажется, в силах только землетрясение. Вообще Ливерпуль очень интересен для архитектора — мощные угловатые здания, серый камень и сталь, временами перемежаемые странным красным песчаником, какого я нигде больше не встречал, но выглядит он настолько пустынным, что редкие прохожие кажутся здесь неестественными, словно актеры на киносъемке. Пустынный город и очень тихий — а мне почему-то казалось, что здесь будет шумно, как в фильмах Феллини. Сила обстоятельств обратила взгляд Ливерпуля внутрь себя, заставила предаться самосозерцанию, но самокопание от природы чуждо этому городу, обращенному лицом к морю… Такие мысли бродили у меня в голове, когда я взглянул налево — и чуть не выпрыгнул из собственной кожи, и бросился бегом через дорогу, едва избежав гибели под колесами какого-то автомобиля, выслушав от шофера добрую порцию брани и даже этого не заметив, рванулся к этому дому, спеша удостовериться, что глаза меня не обманывают и на посеребренной табличке у дверей действительно написано… то, что написано.
Офисное здание. Здание, прекраснее которого — так мне тогда показалось — не найти в целом свете.
Фасад его напоминал улей — соты с бесконечными ячейками-окнами, утопленными в сером камне; в стеклах отражались окна дома напротив, в тех окнах — эти окна, и ряд отражений уходил в бесконечную глубину. Я обежал дом, чтобы взглянуть на него со двора: здесь окна, укрепленные на кронштейнах, выступали над поверхностью стен, рамы их были лишены всяких украшений, весь облик дома поражал аскетической строгостью. Я снова обошел дом кругом, чтобы еще раз взглянуть на табличку — от обозначенной на ней даты у меня голова шла кругом.
Сердце мое отчаянно билось, на глазах выступили слезы. И Эрика еще называет меня «холодным»! Господи, как могла она прожить со мной двадцать семь лет и настолько меня не понимать? Более того — твердить, что меня и понять-то невозможно. «Ты знаешь обо мне все», — говорил я ей. На это она отвечала, что, если это правда (с чем она, разумеется, не соглашалась ни на минуту), то одно из двух: либо мои эмоциональные травмы так глубоки, что я сам их не замечаю, либо — о чем она, конечно, и думать не хочет — я попросту мелок.
Но, если это правда, как могло случиться, что с того дня в мыслях моих неотвязно поселился человек, умерший задолго до моего рождения, человек, о котором известно только одно — он создал чудо, настолько удивительное, что его трудно осознать? Каким он был? Как он жил, о чем думал, что чувствовал? Что это значит — на семьдесят лет опередить свое время? Непохожесть на других, непонимание, бесконечное одиночество… должно быть, Эрика права — мне трудно это понять. Я вырос в дружной, любящей семье и просто не представляю, что значит быть одиноким. В темный век, когда и жилые дома, и конторские здания строились похожими на средневековые соборы, этот человек додумался до первого принципа модерна, блестяще сформулированного Луисом Салливаном, — принципа, которого я свято придерживаюсь, пусть в наши дни это и немодно: « Форма должна соответствовать назначению — вот закон».
Все это и многое другое я изложил отцам города в зале заседаний мэрии, под портретами безвестных покойников. Отцы разлили по чашкам кофе, взяли себе каждый по печенью (за самые вкусные печенья — шоколадные — произошла некоторая молчаливая борьба), размешали сахар, вытерли руки салфетками, и я заговорил:
— Я ничего не знаю об истории вашего города, ничего не знаю о ваших нынешних проблемах. И, честно скажу, мне это неинтересно. Но сто пятьдесят лет назад здесь, в Ливерпуле, жил человек по имени Питер Эллис — и он построил здесь два фантастических здания. Одно из них — гостиница «Ориел Чем-берс» на Уотер-стрит, другое — жилой дом на Кук-стрит. Если вы позвоните у дверей дома на Кук-стрит и вам откроют, вы увидите потрясающую лестницу — чугунную, без центральной опоры, на кронштейнах, с застекленными перилами, на вид совершенно современную. Трудно поверить… да что там, невозможно поверить, что это родилось в Ливерпуле в середине девятнадцатого века! Должно быть, подумал я, Эллис откуда-то взял идею — но откуда? Может быть, из Чикаго, откуда я родом, — ведь именно в Чикаго родился модерн? Я обложился книгами, долго рылся в справочниках: нет, Эллис не заимствовал свою идею из Чикаго — чикагцы заимствовали у него. Зачинателем американского модерна был человек по фамилии Рут; так вот, оказывается, еще ребенком, во время Гражданской войны родители отправили его в Англию, подальше от ужасов войны, и все это время он провел в Ливерпуле. Представляю, как этот мальчик стоит на Кук-стрит и часами наблюдает, как возводится здание Эллиса. После войны возвращается в Чикаго — но образ безумной спиральной лестницы с застекленными перилами навеки отпечатывается в его памяти. Потом он вырос, стал архитектором: именно ему принадлежит план современной застройки Чикаго. Он умер молодым, но знаете, кто был его партнером? Человек по имени Дэниел Бернэм. А знаете, как называется самая знаменитая постройка Бернэма? Флэтайрон-билдинг — первый в мире небоскреб!
Не знаю, как объяснить вам, что я чувствую. Не думаю, что я сделал открытие. Возможно, кто-то об этом знал и раньше. Но в одном уверен: никто не переживал это так, как я. Я только и думаю об этом Эллисе. Кто он? Каким он был? В вашем архиве мне удалось найти о нем только одно: его не поняли, работу его осмеяли, он разорился и закончил жизнь уже не архитектором, а инженером. Он был гением, черт побери, понимаете, гением — а ваши обыватели его растоптали, стерли с лица земли! А я не гений. Обычный архитектор, которому повезло — я могу быть честным и строить то, что мне нравится. Мое имя не войдет в учебники истории. Никто не напишет мою биографию. Будете смеяться, но я к этому и не стремлюсь. Никогда не мечтал оказаться гением. У меня жена, трое детей — хватит с меня и этого. Но сейчас я хочу построить отель в Ливерпуле — в знак… признательности? Почитания? Да, как-то так, хоть это и банально звучит; но я хочу в старости, выйдя на пенсию, оглянуться и сказать: «Я построил отель в Ливерпуле — дряхлом, забытом, никому не нужном городе, в котором однажды произошло чудо». Я умру — а отель мой, с Божьей помощью, будет стоять. Не вечно, разумеется, — ничто не длится вечно. Но сотню лет точно простоит. Я построю так, что снести вы его не сможете — разве что взорвать. Если захотите использовать его как-то иначе — пожалуйста; все меняется, этот город уже не тот, что был раньше, а через двадцать лет он станет не тем, что сейчас, значит, и отелю не вечно оставаться отелем. Все, чего я хочу, — возвести здесь здание, в котором…
И тут подал голос Уотте:
— Я вот тут подумал — вы ведь собираетесь обыгрывать тему «Битлз»? Так вот, можно развесить по стенам фотографии «Битлз» на шоу Эда Салливана. Пусть янки чувствуют себя как дома.
Уотте в Ливерпуле главный. Без его одобрения здесь ничего не делается. Старичок — божий одуванчик в дешевом костюме, такой маленький, дряхлый и высохший, что, кажется, его может подхватить и унести первый порыв ветра, сидит на заседаниях, жует никотиновую жвачку для бросающих курить и время от времени изрекает такие невероятные банальности, что все изумленно оборачиваются в его сторону. Есть у него и хорошие стороны: Уотте не страдает аллергией к деятельности — обычной болезнью бюрократов — и не боится перемен. Однако даже он не может изменить заведенного порядка, по которому любое дело, предложенное на рассмотрение городских властей, исчезает в трясине комитетов, подкомитетов, отделов подкомитетов и так далее. Нет нужды добавлять, что в каждом из них заседают безнадежные идиоты.
Наконец работы начаты. Каждый день я отправляюсь на строительство: не важно, солнечно сегодня или пасмурно, тепло или холодно и ветрено — каждый день с утра я на месте. Одеваюсь по-рабочему: джинсы, ботинки, плотная рубаха, беру с собой каску. Мне нравятся стройки. Нравятся огромные машины, их утробный рев и бряцание железа, нравится, как легко подчиняются они рукам суровых мужчин. Нравятся краны, бульдозеры, экскаваторы. Нравится смотреть, как работают строители. Пусть от них пахнет потом, пусть они матерятся через каждое слово — плевать, лишь бы работали на совесть. Нравится мне и их соленый юмор. Время от времени после работы, когда они всей компанией идут в пивную, я иду вместе с ними, пытаюсь пить то же пиво, что и они, в пабах, не изменившихся с тридцатых годов, — полуподвальных берлогах, где стоят за стойками и разливают пиво иссохшие женщины с редкими сальными волосами и зубами, на которые не стоит смотреть лишний раз, если не хочешь по ночам мучаться кошмарами.
А потом я возвращаюсь домой, переодеваюсь, принимаю душ и мечтаю о своем отеле. Пытаюсь представить себе Эллиса: что бы он делал на моем месте? Интересно, как он выглядел. С бакенбардами, должно быть, и, пожалуй, в цилиндре. А может, и не в цилиндре. Черт их знает, что тогда носили. Но он всегда со мной. Мы с ним ведем долгие разговоры.
Он у меня не первый мертвец-собеседник. Много лет подряд я разговариваю с мертвым Саиди из Туниса, шутником и забиякой, которому, пока он был жив, я никогда не открывал душу. Этот Саиди научил меня курить, пряча сигарету. Мы сидели на ящиках с плас-титом, другие такие же ящики стояли вокруг нас — словом, мы в буквальном смысле играли с огнем на пороховом погребе. Но Саиди поделился со мной способом, по его мнению, совершенно безопасным — а главное, так нас не мог поймать офицер. Способ такой: снять шлем, закурить, надвинуть шлем на лицо и стряхивать пепел туда. Так можно выкурить целую сигарету, а пепел потом вытряхнуть. Тогда-то я и пристрастился к сигаретам — и потом целых пятнадцать лет пытался бросить.
Мертвый Саиди, с которым я разговариваю, теперь держит гараж в Бат-Яме, по-мелкому обжуливает клиентов и ругается по-арабски, когда они распознают его хитрости. Арабский язык он выучил в Тунисе мальчишкой. Саиди, говорю я ему, как мне пробиться через эти чертовы бюрократические рогатки? И Саиди отвечает: используй воображение, Йоссеф. В этом ты точно сильнее их.
Ночь за ночью мы с Питером Эллисом говорим о моем отеле. Я советуюсь с ним обо всем. Эрика, наверное, немало бы удивилась: на разговоры с мертвецами меня хватает, а на то, чтобы сесть рядышком с живой женой и обсудить с ней проблемы нашего брака, — нет. Но дело в том, что в таких разговорах я не вижу смысла. Еще одна особенность женщин: вместо того чтобы решить проблему, они начинают о ней долгий разговор и, выговорившись и почувствовав себя лучше, считают, что дело сделано. Им кажется, если на душе стало полегче, можно сложить руки и успокоиться. Помню, Эрика долго мне объясняла, как ей пусто и тоскливо; я слушал. Она поплакала, потом вытерла глаза и улыбнулась удовлетворенно, как будто добилась какого-то прогресса. Но какого? Ничего же не изменилось. Эрика, сказал я ей, я не вижу смысла расходиться. Зачем? Все, о чем ты говоришь, можно исправить. И тут она взорвалась. «Джо, — закричала она, — пойми же наконец, семейная жизнь — это не автомобильный мотор, ее так просто не починишь! Ты во всем видишь проблемы, которые только и ждут решения: но то, о чем я говорю, — не проблема, это просто… просто так сложилось. Это совсем разные вещи, понимаешь?»
— Эрика, — сказал я, — будь я проклят, если хоть отдаленно понимаю, о чем ты говоришь.
На прошлой неделе встретил в подъезде Алике Ребик. Мы вместе дошли до музея искусств «Тейт» и выпили там кофе. Она заказала эспрессо и пила его маленькими глотками, оставляя на краю чашки яркие следы губной помады. Лицо у нее очень выразительное, постоянно в движении. Иные люди улыбаются одним ртом; лица у них неподвижны, только губы двигаются, словно створки устриц, — а у нее то брови вздымаются, то щеки прыгают, то ноздри раздуваются. Утомительно это, должно быть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38