Он сидел снаружи, на траве, под юккой. Я села рядом на влажную землю. В блекло-синем небе чертил свой путь самолет.
— Не могу больше. Все это сразу… не могу.
А у него шея в морщинах, вдруг заметила я.
— Меня уже тошнит от дома, тошнит от всего. Тошнит от собственной жизни.
Я ушам своим не верила. Мой старший брат, воплощение порядка и праведности — и вдруг такое несет!
— Сэм, перестань! Что за ребячество?
— Ты понимаешь, что наши дети однажды сделают с нами, со мной и с Мел, то же самое? Живешь-живешь — а кончается все вот так. Дети роются в твоем барахле и говорят: на фиг нам это старье, пусть гниет на помойке. Знаешь, вот сейчас, когда я взял в руки эту доску, у меня слезы потекли. Ты говоришь, ребячество. Я и сам себе все время, всю жизнь так говорю. Не будь ребенком, Сэм. Пора бы тебе повзрослеть. И вдруг я подумал: да когда же, черт возьми, я был ребенком? И поребячиться-то не успел. Бар-мицва, пара лет в Америке — и все. Да и до того… После школы — каждый день — в библиотеку. Учись, Сэм, учись, на одни пятерки, все экзамены сдавай на отлично. Всех экзаменов еще не сдал — а уже муж, глава семьи.
— Сэм, а зачем ты вообще женился?
— Я тебе скажу зачем. Потому что смертельно хотел трахаться. А она мне не давала. Потрогать — пожалуйста, а по-настоящему — нет. В конце концов я понял, что либо пойду с ней под венец, либо отправлюсь в город и сниму себе проститутку. Знаешь, что я сделал? Однажды вечером сел на автобус с десяткой в кармане, поехал на Гамбиер-террас, прошелся, огляделся… и уехал домой. В ужасе. Потому что понял: стоит переспать с одной из этих девиц — лечиться буду всю оставшуюся жизнь. И на следующий день сделал предложение. После свадьбы мы наконец-то трахнулись, и с тех пор я не занимался сексом ни с кем, кроме нее. Тебе не кажется, что одна женщина за всю жизнь — это маловато?
— Как, вообще ни с кем? А в Америке?
— А, в коммуне. Да это, в сущности, и коммуна-то была ненастоящая — просто снимали дом на десятерых. Мы там прожили всего месяц — дольше не выдержали. Мел вообще никакая коммуна была не нужна, а мне хотелось посмотреть, на что это похоже. Оказалось, похоже на бардак, совмещенный со свинарником. А это не для нас. Мы с Мел не склонны к хаосу, мы рождены, чтобы наводить в хаосе порядок.
— Значит, теперь ты решил наверстать упущенное. И что же, есть кандидатуры?
Он хихикнул, лицо осветилось знакомой волчьей усмешкой Ребиков — как у отца. К спине у него прилипли сухие листья. У меня на коленках — грязные пятна. Земля усыпана гниющими розовыми лепестками.
— Есть. Лорен.
— Почему?
— Если честно — у меня встает от одного взгляда на нее. Думаешь, этого недостаточно?
— И ради этого ты готов наплевать на тридцать лет семейной жизни?
— Знаешь что? У моего члена мозгов нет. Памяти тоже. И уж точно нет совести. Думаешь, я хочу на ней жениться? Еще чего! Она не из тех, с кем интересно разговаривать. Не мать моих детей, и матерью моих будущих детей уж точно не станет. Я просто до смерти хочу ее трахнуть. Она же ходячая секс-бомба! Я хочу ей вставить, черт побери, хочу почувствовать себя в ней, чтобы она визжала и вертелась подо мной! Лучше уж от перетраха умереть, чем от недотраха, понимаешь?
— Господи, Сэм, как ты можешь мне такое говорить!
— А почему бы и нет?
— Я твоя сестра. Я не хочу этого знать.
— А в детстве мы все друг дружке рассказывали, помнишь?
— Перестань, Сэм.
— Алли, ты хоть понимаешь, как я прожил эти тридцать лет? Ты моталась по всему свету, делала что хотела — а я в двадцать четыре года стал отцом, а в тридцать у меня уже была своя контора и трое подчиненных.
— Не надо, Сэм. Первые пять лет ты жил в свое удовольствие. Стал притчей во языце, х: единственный адвокат в Ливерпуле, который едва-едва себе на жизнь зарабатывает.
— Надо было таким и оставаться — лучше было бы. Я не хотел становиться знаменитостью, не просил об этом бремени — быть сыном Саула Ребика, потому что, можешь мне поверить, это тяжкое бремя. В ту ночь, когда начались беспорядки, мы с Мелани лежали в постели и развлекались единственным способом, который доступен бедным и молодым, — и вдруг звонит телефон. Папа. И он говорит: «Поезжай в Токстет, ты нужен Людям». С большой буквы — именно так он это произнес. Фу-ты ну-ты! Чем больше я о нем думаю, тем лучше понимаю, кто он такой был на самом деле. Лицемер, надутый ханжа. Что он знал о социализме? Да ничего. Просто в те времена это считалось крутым, вот он и примазывался, чтобы изобразить крутого!
Меня охватывает ярость. Хочется схватить братца за редеющие волосы и приложить башкой о тротуар.
— Да как ты смеешь? Пациенты его обожали!
— А как же! Особенно пациентки, да? Саул Ребик, ливерпульский король абортов! Интересно, сколько из этих нерожденных детей были от него?
— Что ты такое говоришь?
— Алике, неужели ты ничего не замечала? Да он крутил с дюжиной сразу!
Солнце уходит за горизонт. На небе ни облачка: тьма ложится на утомленную жарой землю, словно твердь, которой Господь разделил небо и воды морские.
— У него были любовницы?
— Да какие они любовницы? Так, подстилки. Являлись к нему в клинику на двадцатиминутный пере-пихончик за закрытой дверью. Когда он умирал в больнице, маме пришлось отгонять этих сук от его палаты. Ни одну из них к нему не пустила — и правильно сделала, с чего бы?
— Я тебе не верю. Почему же я ничего не знала?
— Алли, да потому, что ты его обожала, поэтому и он с тобой обращался как с маленькой принцессой. А всех прочих женщин топтал. Что он с мамой сделал, а? Как она хотела убраться подальше от Германии — а он ей не дал, и не потому, что так жалел бедняков, а потому, что хотел и дальше бегать по бабам! Она хотела начать новую жизнь в стране, где все иммигранты, а он похоронил ее здесь. Не позволил ей даже обратиться за репарациями — и знаешь почему? Спроси меня, и я тебе отвечу: боялся, что, если у нее появятся собственные деньги — не прибыль от крема, это семейный бизнес, — она плюнет на все и уедет в Америку одна. А об этом он и думать не хотел, потому что ему мало было иметь в каждом доме по бабе — еще и жена была нужна, хорошенькая дрезденская куколка, которую можно всем показывать и рассказывать, как она погибала, а он ее спас.
— Я тебе не верю! Наш папа был не такой!
— Правда? А вспомни, как ты сама с ним кокетничала, как строила ему глазки, как с собственной матерью соперничала за его внимание|Помнишь ? Это было мерзко, мне было стыдно за тебя!
— Что ты такое говоришь, Сэм? Намекаешь, что…
— Нет, нет, конечно, нет. Это не в папином стиле: он маленькими девочками не интересовался — ему нужны были бабы. И я, когда женился, сказал себе: будь что угодно, как угодно, но таким, как отец, я не стану. Я буду верным мужем. Поэтому и девушку вы-брал такую, про которую знал: из нее получится верная жена.
— Хорошо, что же ты теперь собираешься делать? Уйти от Мел?
— Да не знаю я, черт побери! Люблю ли я ее? Конечно, люблю. Как можно ее не любить? Она — часть моей жизни, мать наших детей, у нее есть все, что только можно пожелать в женщине, — сильная, храбрая, любящая, верная… и стройная до сих пор, хотя это, конечно, не так ладно. Есть у нее недостатки? Да ни одного. Просто я не хочу шестьдесят лет жить с одной женщиной, мне страшно думать, что и в восемьдесят лет я все еще буду мужем Мелани. Теперь-то я понимаю, что мужчина от природы не моногамен — ох, как понимаю! Каждую ночь в постели я мечтаю об одном: как распродам все, что есть, оставлю Мел половину, может, даже две трети — и свалю. Просто исчезну. Уеду в Америку, побываю во всех этих городах, которых никогда не видел, — в Мотауне, в Мемфисе, в Нэшвилле. Буду просто колесить по стране и ни о чем не думать.
— Как банально.
— Что?
— Ты удивительно предсказуем.
— Приятно слышать. Особенно от тебя, мисс Ах-Почему-Меня-Никто-Не-Л юбит!
— Сам подумай, какой это штамп: приличный мужчина средних лет говорит жене, что пошел за сигаретами, и исчезает. Жена расклеивает на столбах объявления: «Его разыскивает семья! Если увидите этого человека, сообщите по такому-то адресу». Как, скажи на милость, ты собираешься начать новую жизнь? Это же чистая фантазия, литература, что-то из Джека Керуака. Тебе пятьдесят два, а ты все мечтаешь гонять по Шестьдесят шестому шоссе. Пора бы уже и вырасти, Сэм.
— Что же, и помечтать нельзя?
— Значит, сам признаешь, что это только фантазии?
— Ну, может быть.
— А как насчет Мел?
— Что — насчет Мел?
— Она тоже от тебя устала, как и ты от нее?
— Может быть.
— Как думаешь, у нее были любовники?
— Конечно нет.
— Откуда ты знаешь?
— У нее строгие правила и сильная воля.
— Значит, ты по сравнению с ней — слабак?
— Не знаю. В конце концов, могут быть у человека какие-то слабости?
— Нет, если эти слабости вредят другим.
— Замечательно! И это ты мне говоришь? А сама вертишься вокруг Джозефа Шилдса, истекая слюной, и только что хвостом перед ним не виляешь!
— Послушай. Да, я не образец добродетели — но разрушить жизнь Мел ради каких-то скороспелых фантазий я тебе не позволю. Заведи любовницу, если хочешь, заведи хоть дюжину, но уходить из семьи не смей. Твое место здесь, с Мелани.
— Но почему, черт побери, я должен оставаться здесь? С чего ты вбила себе в голову, что кто-то из нас непременно должен жить в Ливерпуле? И что этот «кто-то» — именно я, коль уж на то пошло? Назови хоть одну причину. Девять миллионов человек прошли через этот город и уплыли в Америку — почему же мы обречены застрять на полпути? Все, с меня хватит. Взгляни правде в лицо: этот город обречен. Он мертв, он превратился в кладбище.
— Прекрасно, отправляйся в Америку. Езди на спортивных машинах, носи золотые цепи, гуляй по Пятой авеню под ручку с молоденькими блондинками. Ты жалок, Сэм.
— Я жалок? Да на себя посмотри! Что ты понимаешь в семейной жизни? Тебе ни с одним мужчиной не удалось прожить столько, чтобы от него устать! Кто у тебя дольше всех продержался — Алан, кажется? Пять лет?
— Я не хочу говорить об Алане.
— Объясни хотя бы, чем он тебе не угодил?
— Тем, что молчал. Поначалу я на это и клюнула. Мне казалось, за его односложными «да» и «нет» скрывается бездна премудрости: собственно, и спать-то с ним начала из чистого любопытства. Знаешь, это очень непривычно — жить с человеком, от которого двух слов не добьешься. Мне казалось, и жизни не хватит, чтобы разобраться в глубинах души, скрытых за его молчанием. Но со временем я поняла, что его немногословность — лед на озере. И просверлить лунку во льду мне так и не удалось.
— А вы с ним хорошо смотрелись вместе.
— Знаю.
— Он был выше тебя. И собой очень ничего.
— Да, в то время на меня еще клевали красавцы.
— Еще бы! Ты и сама тогда была настоящей красавицей. А когда вы входили в комнату вдвоем — ты в облегающем красном платье, в этом своем ожерелье из искусственных бриллиантов, он в шикарном костюме, — все с вас просто глаз не сводили. У нас в Ливерпуле вы смотрелись, как кинозвезды.
— Кстати, он несколько лет назад мне позвонил. Посидели в пабе, вспомнили старое.
— И чем он сейчас занимается?
— О, он обрел Господа. — Кого?
— Господа. И занимается тем же, чем и Господь в своей земной жизни.
— Спасает чьи-то души?
— Да нет, все прозаичнее. Плотничает.
И тут мы начинаем смеяться. Хохочем, катаясь по траве, и не можем остановиться. Если бы постороннему случилось подслушать этот разговор, наверное, он решил бы, что стал свидетелем непоправимого разрыва, что мы нанесли друг другу неисцелимые раны, что между нами никогда и ничто уже не сможет идти по-прежнему. Возможно, у каких-нибудь других брата и сестры все так бы и вышло — но только не у нас с Сэмом! Мы глубоко вонзаем клинки, но не оставляем их в ране; гнев легко охватывает нас, но и легко догорает, причиняя ущерб не больший, чем вспыхнувшая и догоревшая спичка. Даже его горькие и, я уверена, несправедливые слова об отце… нет, я не забуду об этом, мне предстоит еще с болью в сердце обдумывать то, что сказал Сэм, снова и снова расспрашивать его, искать в его версии слабые звенья, спорить с ним, требовать обоснований. Но даже если это правда — изменится все, но наша близость останется прежней.
Ни на секунду я не верю, что он уйдет от Мелани. Или уедет в Америку. Или трахнет Лорен, коль уж на то пошло. Хотя, возможно, рано или поздно встретит какую-нибудь бабенку того же типа — из тех, что так и лучатся сексом, источают гормоны так, что вы, кажется, чувствуете их запах. Но Мелани не станет ревновать и устраивать Сэму скандалы, и все утихнет, не начавшись. Потому что есть истина, лежащая глубже похотей и страстей, и состоит она в том, что Сэм ненавидит хаос, он не создан для этого, просто не способен жить, не зная, что принесет завтрашний день. Я так жить могу, а он — нет.
— Когда ко мне приходит клиент, — говорил он мне как-то, — какой-нибудь малолетний хулиган, или недоделанный гангстер, или наркоман, под кайфом разбивший чье-нибудь окно или угнавший машину, я смотрю на него и удивляюсь. Не понимаю, как живут такие люди. Нет, социальные условия, психология — это все понятно: но, боже мой, как они живут с таким бардаком в голове? Я бы так не выдержал. У меня в кабинете этот парень получает то, чего у него никогда раньше не было, — легенду. Связное, логичное, последовательное объяснение, как он дошел до жизни такой. Сумеет запомнить эту историю и изложить ее перед судом — дело в шляпе. Не сумеет, начнет рассказывать, как было, — сядет. Потому что правда запутанна, нелогична, неправдоподобна, и если он попытается рассказать правду — ему никто не поверит. Я не подбиваю клиентов на лжесвидетельство, просто объясняю, что истина не сделает их свободными, а отправит за решетку. Мне это известно не потому, что я хитрюга-адвокат, а потому что мои предки — иммигранты. А иммигранты всегда рассказывают властям то, что от них хотят услышать. По крайней мере, те, кто хочет выбиться в люди. А кто цепляется за свою правду, тот так и остается в трущобах.
Вот почему я знаю, что Сэм никогда этого не сделает. И все, что он мне сейчас наговорил, — такая же «легенда», неуклюжая попытка оправдаться перед судом Ребиков. Не знаю, сможет ли он убедить этой «легендой» хотя бы себя самого — не говоря уж о большом жюри, состоящем из меня, его жены, детей и всего Ливерпуля.
— Ладно, давай-ка за работу, — говорю я. — Дел у нас невпроворот.
Мы поднимаемся, разминая онемевшие от сидения на холодной земле ноги.
— Чувствую себя совсем стариком, — говорит брат.
Мы снова беремся за работу и трудимся с яростной решимостью. Час спустя в дверях появляется Сэм со стаканом воды.
— Хочешь?
— Ага. Слушай, то, что ты наговорил об отце… сколько в этом правды?
— Много. В сущности, все правда. Он от мамы гулял направо и налево.
— Но, когда он умирал, именно мама держала его за руку.
— Думаю, ему было уже все равно.
— А кто будет держать за руку тебя, если ты уйдешь от Мелани? Кто из знавших тебя двадцатилетним останется с тобой, и в восемьдесят лет? Кто вспомнит, каким ты был, когда был молодым?
— То же и я могу спросить у тебя.
— Это жестоко, Сэм.
— Знаю.
— Ну и черт с тобой! Вали в свою Америку. Делай что хочешь. Как сам-то думаешь, на чью сторону встанут дети?
— Они уже большие. Я им не нужен.
— Сразу виден заботливый отец!
— Да сколько же можно требовать от человека? Сколько еще я должен терпеть? Всю жизнь? До самой смерти жить, стиснув зубы? Когда же, черт побери, мы получим свой билль о правах? Свою декларацию независимости?
— Сэм, милый, хочешь, я расскажу тебе, что такое независимость? Ты возвращаешься в пустой дом. Все, что ты не сделал перед отъездом, так и осталось несделанным. Громко тикают часы. Оседает пыль на мебели. Ты разговариваешь сам с собой, и дом отвечает тебе молчанием. Ты один. Ты свободен. Можешь делать все, что пожелаешь. Такой независимости ты хочешь, Сэм? Что ж, тебе решать.
Гардероб матери. Кружатся пылинки в солнечных лучах. Странные металлические запахи. В синем полиэтиленовом пакете — сломанный корсет. Жемчужные ожерелья. Золотые часики. Бриллиантовые клипсы — мама так и не проколола уши. Ряды юбок, блузок, платьев. Ящик внизу полон чулок и белья. Лифчики, трусики, нижние юбки. Мешочки с высушенной лавандой — для запаха. Туфли с деревянными колодками или бумагой в носках — чтобы не теряли форму. Обручальное кольцо с изумрудом я надеваю себе на палец. Норку накидываю на плечи. Смотрю в зеркало и думаю: посмотри на меня, мама. Скажи, что я у тебя красавица. Поцелуй меня, мама, обними покрепче, как раньше обнимала. Папина одежда: костюмы, спортивные куртки, галстуки, рубашки. Сэм возится где-то в дальнем конце дома, так что я могу примерить папин пиджак. Он оказывается как раз. Что мне надеть, мама? Как ты думаешь, что мне больше пойдет?
За дверью ванной комнаты висит на крючке папин желтый шелковый халат — его принесла мама из больницы вместе со шлепанцами, серебряной зажигалкой «Ронсон» и недоконченной пачкой сигарет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
— Не могу больше. Все это сразу… не могу.
А у него шея в морщинах, вдруг заметила я.
— Меня уже тошнит от дома, тошнит от всего. Тошнит от собственной жизни.
Я ушам своим не верила. Мой старший брат, воплощение порядка и праведности — и вдруг такое несет!
— Сэм, перестань! Что за ребячество?
— Ты понимаешь, что наши дети однажды сделают с нами, со мной и с Мел, то же самое? Живешь-живешь — а кончается все вот так. Дети роются в твоем барахле и говорят: на фиг нам это старье, пусть гниет на помойке. Знаешь, вот сейчас, когда я взял в руки эту доску, у меня слезы потекли. Ты говоришь, ребячество. Я и сам себе все время, всю жизнь так говорю. Не будь ребенком, Сэм. Пора бы тебе повзрослеть. И вдруг я подумал: да когда же, черт возьми, я был ребенком? И поребячиться-то не успел. Бар-мицва, пара лет в Америке — и все. Да и до того… После школы — каждый день — в библиотеку. Учись, Сэм, учись, на одни пятерки, все экзамены сдавай на отлично. Всех экзаменов еще не сдал — а уже муж, глава семьи.
— Сэм, а зачем ты вообще женился?
— Я тебе скажу зачем. Потому что смертельно хотел трахаться. А она мне не давала. Потрогать — пожалуйста, а по-настоящему — нет. В конце концов я понял, что либо пойду с ней под венец, либо отправлюсь в город и сниму себе проститутку. Знаешь, что я сделал? Однажды вечером сел на автобус с десяткой в кармане, поехал на Гамбиер-террас, прошелся, огляделся… и уехал домой. В ужасе. Потому что понял: стоит переспать с одной из этих девиц — лечиться буду всю оставшуюся жизнь. И на следующий день сделал предложение. После свадьбы мы наконец-то трахнулись, и с тех пор я не занимался сексом ни с кем, кроме нее. Тебе не кажется, что одна женщина за всю жизнь — это маловато?
— Как, вообще ни с кем? А в Америке?
— А, в коммуне. Да это, в сущности, и коммуна-то была ненастоящая — просто снимали дом на десятерых. Мы там прожили всего месяц — дольше не выдержали. Мел вообще никакая коммуна была не нужна, а мне хотелось посмотреть, на что это похоже. Оказалось, похоже на бардак, совмещенный со свинарником. А это не для нас. Мы с Мел не склонны к хаосу, мы рождены, чтобы наводить в хаосе порядок.
— Значит, теперь ты решил наверстать упущенное. И что же, есть кандидатуры?
Он хихикнул, лицо осветилось знакомой волчьей усмешкой Ребиков — как у отца. К спине у него прилипли сухие листья. У меня на коленках — грязные пятна. Земля усыпана гниющими розовыми лепестками.
— Есть. Лорен.
— Почему?
— Если честно — у меня встает от одного взгляда на нее. Думаешь, этого недостаточно?
— И ради этого ты готов наплевать на тридцать лет семейной жизни?
— Знаешь что? У моего члена мозгов нет. Памяти тоже. И уж точно нет совести. Думаешь, я хочу на ней жениться? Еще чего! Она не из тех, с кем интересно разговаривать. Не мать моих детей, и матерью моих будущих детей уж точно не станет. Я просто до смерти хочу ее трахнуть. Она же ходячая секс-бомба! Я хочу ей вставить, черт побери, хочу почувствовать себя в ней, чтобы она визжала и вертелась подо мной! Лучше уж от перетраха умереть, чем от недотраха, понимаешь?
— Господи, Сэм, как ты можешь мне такое говорить!
— А почему бы и нет?
— Я твоя сестра. Я не хочу этого знать.
— А в детстве мы все друг дружке рассказывали, помнишь?
— Перестань, Сэм.
— Алли, ты хоть понимаешь, как я прожил эти тридцать лет? Ты моталась по всему свету, делала что хотела — а я в двадцать четыре года стал отцом, а в тридцать у меня уже была своя контора и трое подчиненных.
— Не надо, Сэм. Первые пять лет ты жил в свое удовольствие. Стал притчей во языце, х: единственный адвокат в Ливерпуле, который едва-едва себе на жизнь зарабатывает.
— Надо было таким и оставаться — лучше было бы. Я не хотел становиться знаменитостью, не просил об этом бремени — быть сыном Саула Ребика, потому что, можешь мне поверить, это тяжкое бремя. В ту ночь, когда начались беспорядки, мы с Мелани лежали в постели и развлекались единственным способом, который доступен бедным и молодым, — и вдруг звонит телефон. Папа. И он говорит: «Поезжай в Токстет, ты нужен Людям». С большой буквы — именно так он это произнес. Фу-ты ну-ты! Чем больше я о нем думаю, тем лучше понимаю, кто он такой был на самом деле. Лицемер, надутый ханжа. Что он знал о социализме? Да ничего. Просто в те времена это считалось крутым, вот он и примазывался, чтобы изобразить крутого!
Меня охватывает ярость. Хочется схватить братца за редеющие волосы и приложить башкой о тротуар.
— Да как ты смеешь? Пациенты его обожали!
— А как же! Особенно пациентки, да? Саул Ребик, ливерпульский король абортов! Интересно, сколько из этих нерожденных детей были от него?
— Что ты такое говоришь?
— Алике, неужели ты ничего не замечала? Да он крутил с дюжиной сразу!
Солнце уходит за горизонт. На небе ни облачка: тьма ложится на утомленную жарой землю, словно твердь, которой Господь разделил небо и воды морские.
— У него были любовницы?
— Да какие они любовницы? Так, подстилки. Являлись к нему в клинику на двадцатиминутный пере-пихончик за закрытой дверью. Когда он умирал в больнице, маме пришлось отгонять этих сук от его палаты. Ни одну из них к нему не пустила — и правильно сделала, с чего бы?
— Я тебе не верю. Почему же я ничего не знала?
— Алли, да потому, что ты его обожала, поэтому и он с тобой обращался как с маленькой принцессой. А всех прочих женщин топтал. Что он с мамой сделал, а? Как она хотела убраться подальше от Германии — а он ей не дал, и не потому, что так жалел бедняков, а потому, что хотел и дальше бегать по бабам! Она хотела начать новую жизнь в стране, где все иммигранты, а он похоронил ее здесь. Не позволил ей даже обратиться за репарациями — и знаешь почему? Спроси меня, и я тебе отвечу: боялся, что, если у нее появятся собственные деньги — не прибыль от крема, это семейный бизнес, — она плюнет на все и уедет в Америку одна. А об этом он и думать не хотел, потому что ему мало было иметь в каждом доме по бабе — еще и жена была нужна, хорошенькая дрезденская куколка, которую можно всем показывать и рассказывать, как она погибала, а он ее спас.
— Я тебе не верю! Наш папа был не такой!
— Правда? А вспомни, как ты сама с ним кокетничала, как строила ему глазки, как с собственной матерью соперничала за его внимание|Помнишь ? Это было мерзко, мне было стыдно за тебя!
— Что ты такое говоришь, Сэм? Намекаешь, что…
— Нет, нет, конечно, нет. Это не в папином стиле: он маленькими девочками не интересовался — ему нужны были бабы. И я, когда женился, сказал себе: будь что угодно, как угодно, но таким, как отец, я не стану. Я буду верным мужем. Поэтому и девушку вы-брал такую, про которую знал: из нее получится верная жена.
— Хорошо, что же ты теперь собираешься делать? Уйти от Мел?
— Да не знаю я, черт побери! Люблю ли я ее? Конечно, люблю. Как можно ее не любить? Она — часть моей жизни, мать наших детей, у нее есть все, что только можно пожелать в женщине, — сильная, храбрая, любящая, верная… и стройная до сих пор, хотя это, конечно, не так ладно. Есть у нее недостатки? Да ни одного. Просто я не хочу шестьдесят лет жить с одной женщиной, мне страшно думать, что и в восемьдесят лет я все еще буду мужем Мелани. Теперь-то я понимаю, что мужчина от природы не моногамен — ох, как понимаю! Каждую ночь в постели я мечтаю об одном: как распродам все, что есть, оставлю Мел половину, может, даже две трети — и свалю. Просто исчезну. Уеду в Америку, побываю во всех этих городах, которых никогда не видел, — в Мотауне, в Мемфисе, в Нэшвилле. Буду просто колесить по стране и ни о чем не думать.
— Как банально.
— Что?
— Ты удивительно предсказуем.
— Приятно слышать. Особенно от тебя, мисс Ах-Почему-Меня-Никто-Не-Л юбит!
— Сам подумай, какой это штамп: приличный мужчина средних лет говорит жене, что пошел за сигаретами, и исчезает. Жена расклеивает на столбах объявления: «Его разыскивает семья! Если увидите этого человека, сообщите по такому-то адресу». Как, скажи на милость, ты собираешься начать новую жизнь? Это же чистая фантазия, литература, что-то из Джека Керуака. Тебе пятьдесят два, а ты все мечтаешь гонять по Шестьдесят шестому шоссе. Пора бы уже и вырасти, Сэм.
— Что же, и помечтать нельзя?
— Значит, сам признаешь, что это только фантазии?
— Ну, может быть.
— А как насчет Мел?
— Что — насчет Мел?
— Она тоже от тебя устала, как и ты от нее?
— Может быть.
— Как думаешь, у нее были любовники?
— Конечно нет.
— Откуда ты знаешь?
— У нее строгие правила и сильная воля.
— Значит, ты по сравнению с ней — слабак?
— Не знаю. В конце концов, могут быть у человека какие-то слабости?
— Нет, если эти слабости вредят другим.
— Замечательно! И это ты мне говоришь? А сама вертишься вокруг Джозефа Шилдса, истекая слюной, и только что хвостом перед ним не виляешь!
— Послушай. Да, я не образец добродетели — но разрушить жизнь Мел ради каких-то скороспелых фантазий я тебе не позволю. Заведи любовницу, если хочешь, заведи хоть дюжину, но уходить из семьи не смей. Твое место здесь, с Мелани.
— Но почему, черт побери, я должен оставаться здесь? С чего ты вбила себе в голову, что кто-то из нас непременно должен жить в Ливерпуле? И что этот «кто-то» — именно я, коль уж на то пошло? Назови хоть одну причину. Девять миллионов человек прошли через этот город и уплыли в Америку — почему же мы обречены застрять на полпути? Все, с меня хватит. Взгляни правде в лицо: этот город обречен. Он мертв, он превратился в кладбище.
— Прекрасно, отправляйся в Америку. Езди на спортивных машинах, носи золотые цепи, гуляй по Пятой авеню под ручку с молоденькими блондинками. Ты жалок, Сэм.
— Я жалок? Да на себя посмотри! Что ты понимаешь в семейной жизни? Тебе ни с одним мужчиной не удалось прожить столько, чтобы от него устать! Кто у тебя дольше всех продержался — Алан, кажется? Пять лет?
— Я не хочу говорить об Алане.
— Объясни хотя бы, чем он тебе не угодил?
— Тем, что молчал. Поначалу я на это и клюнула. Мне казалось, за его односложными «да» и «нет» скрывается бездна премудрости: собственно, и спать-то с ним начала из чистого любопытства. Знаешь, это очень непривычно — жить с человеком, от которого двух слов не добьешься. Мне казалось, и жизни не хватит, чтобы разобраться в глубинах души, скрытых за его молчанием. Но со временем я поняла, что его немногословность — лед на озере. И просверлить лунку во льду мне так и не удалось.
— А вы с ним хорошо смотрелись вместе.
— Знаю.
— Он был выше тебя. И собой очень ничего.
— Да, в то время на меня еще клевали красавцы.
— Еще бы! Ты и сама тогда была настоящей красавицей. А когда вы входили в комнату вдвоем — ты в облегающем красном платье, в этом своем ожерелье из искусственных бриллиантов, он в шикарном костюме, — все с вас просто глаз не сводили. У нас в Ливерпуле вы смотрелись, как кинозвезды.
— Кстати, он несколько лет назад мне позвонил. Посидели в пабе, вспомнили старое.
— И чем он сейчас занимается?
— О, он обрел Господа. — Кого?
— Господа. И занимается тем же, чем и Господь в своей земной жизни.
— Спасает чьи-то души?
— Да нет, все прозаичнее. Плотничает.
И тут мы начинаем смеяться. Хохочем, катаясь по траве, и не можем остановиться. Если бы постороннему случилось подслушать этот разговор, наверное, он решил бы, что стал свидетелем непоправимого разрыва, что мы нанесли друг другу неисцелимые раны, что между нами никогда и ничто уже не сможет идти по-прежнему. Возможно, у каких-нибудь других брата и сестры все так бы и вышло — но только не у нас с Сэмом! Мы глубоко вонзаем клинки, но не оставляем их в ране; гнев легко охватывает нас, но и легко догорает, причиняя ущерб не больший, чем вспыхнувшая и догоревшая спичка. Даже его горькие и, я уверена, несправедливые слова об отце… нет, я не забуду об этом, мне предстоит еще с болью в сердце обдумывать то, что сказал Сэм, снова и снова расспрашивать его, искать в его версии слабые звенья, спорить с ним, требовать обоснований. Но даже если это правда — изменится все, но наша близость останется прежней.
Ни на секунду я не верю, что он уйдет от Мелани. Или уедет в Америку. Или трахнет Лорен, коль уж на то пошло. Хотя, возможно, рано или поздно встретит какую-нибудь бабенку того же типа — из тех, что так и лучатся сексом, источают гормоны так, что вы, кажется, чувствуете их запах. Но Мелани не станет ревновать и устраивать Сэму скандалы, и все утихнет, не начавшись. Потому что есть истина, лежащая глубже похотей и страстей, и состоит она в том, что Сэм ненавидит хаос, он не создан для этого, просто не способен жить, не зная, что принесет завтрашний день. Я так жить могу, а он — нет.
— Когда ко мне приходит клиент, — говорил он мне как-то, — какой-нибудь малолетний хулиган, или недоделанный гангстер, или наркоман, под кайфом разбивший чье-нибудь окно или угнавший машину, я смотрю на него и удивляюсь. Не понимаю, как живут такие люди. Нет, социальные условия, психология — это все понятно: но, боже мой, как они живут с таким бардаком в голове? Я бы так не выдержал. У меня в кабинете этот парень получает то, чего у него никогда раньше не было, — легенду. Связное, логичное, последовательное объяснение, как он дошел до жизни такой. Сумеет запомнить эту историю и изложить ее перед судом — дело в шляпе. Не сумеет, начнет рассказывать, как было, — сядет. Потому что правда запутанна, нелогична, неправдоподобна, и если он попытается рассказать правду — ему никто не поверит. Я не подбиваю клиентов на лжесвидетельство, просто объясняю, что истина не сделает их свободными, а отправит за решетку. Мне это известно не потому, что я хитрюга-адвокат, а потому что мои предки — иммигранты. А иммигранты всегда рассказывают властям то, что от них хотят услышать. По крайней мере, те, кто хочет выбиться в люди. А кто цепляется за свою правду, тот так и остается в трущобах.
Вот почему я знаю, что Сэм никогда этого не сделает. И все, что он мне сейчас наговорил, — такая же «легенда», неуклюжая попытка оправдаться перед судом Ребиков. Не знаю, сможет ли он убедить этой «легендой» хотя бы себя самого — не говоря уж о большом жюри, состоящем из меня, его жены, детей и всего Ливерпуля.
— Ладно, давай-ка за работу, — говорю я. — Дел у нас невпроворот.
Мы поднимаемся, разминая онемевшие от сидения на холодной земле ноги.
— Чувствую себя совсем стариком, — говорит брат.
Мы снова беремся за работу и трудимся с яростной решимостью. Час спустя в дверях появляется Сэм со стаканом воды.
— Хочешь?
— Ага. Слушай, то, что ты наговорил об отце… сколько в этом правды?
— Много. В сущности, все правда. Он от мамы гулял направо и налево.
— Но, когда он умирал, именно мама держала его за руку.
— Думаю, ему было уже все равно.
— А кто будет держать за руку тебя, если ты уйдешь от Мелани? Кто из знавших тебя двадцатилетним останется с тобой, и в восемьдесят лет? Кто вспомнит, каким ты был, когда был молодым?
— То же и я могу спросить у тебя.
— Это жестоко, Сэм.
— Знаю.
— Ну и черт с тобой! Вали в свою Америку. Делай что хочешь. Как сам-то думаешь, на чью сторону встанут дети?
— Они уже большие. Я им не нужен.
— Сразу виден заботливый отец!
— Да сколько же можно требовать от человека? Сколько еще я должен терпеть? Всю жизнь? До самой смерти жить, стиснув зубы? Когда же, черт побери, мы получим свой билль о правах? Свою декларацию независимости?
— Сэм, милый, хочешь, я расскажу тебе, что такое независимость? Ты возвращаешься в пустой дом. Все, что ты не сделал перед отъездом, так и осталось несделанным. Громко тикают часы. Оседает пыль на мебели. Ты разговариваешь сам с собой, и дом отвечает тебе молчанием. Ты один. Ты свободен. Можешь делать все, что пожелаешь. Такой независимости ты хочешь, Сэм? Что ж, тебе решать.
Гардероб матери. Кружатся пылинки в солнечных лучах. Странные металлические запахи. В синем полиэтиленовом пакете — сломанный корсет. Жемчужные ожерелья. Золотые часики. Бриллиантовые клипсы — мама так и не проколола уши. Ряды юбок, блузок, платьев. Ящик внизу полон чулок и белья. Лифчики, трусики, нижние юбки. Мешочки с высушенной лавандой — для запаха. Туфли с деревянными колодками или бумагой в носках — чтобы не теряли форму. Обручальное кольцо с изумрудом я надеваю себе на палец. Норку накидываю на плечи. Смотрю в зеркало и думаю: посмотри на меня, мама. Скажи, что я у тебя красавица. Поцелуй меня, мама, обними покрепче, как раньше обнимала. Папина одежда: костюмы, спортивные куртки, галстуки, рубашки. Сэм возится где-то в дальнем конце дома, так что я могу примерить папин пиджак. Он оказывается как раз. Что мне надеть, мама? Как ты думаешь, что мне больше пойдет?
За дверью ванной комнаты висит на крючке папин желтый шелковый халат — его принесла мама из больницы вместе со шлепанцами, серебряной зажигалкой «Ронсон» и недоконченной пачкой сигарет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38