А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Ну ладно, напиши для детей». Очень им интересно, как же. Вернувшись в Америку после амнистии, я твердо решил избежать ситуации, в которую попали многие мои сверстники, вернувшиеся домой из Вьетнама: они воображали, что, если возьмутся рассказывать о пережитом, в своих родных и друзьях найдут внимательных и сострадательных слушателей. Честно говоря, не понимаю я их проблем. Не понимаю, почему им так трудно привыкнуть к мирной жизни, почему они чувствуют такую необходимость об этом говорить. Лично я, например, вполне осознаю, что делал на войне я сам и что делали со мной; так на кой черт мне лезть в споры с пацифистами, воображающими, что война — это бойня, а солдаты — кровожадные нелюди с промытыми мозгами? Что мы все — лейтенанты Келли, фашисты, у которых нет в жизни большей радости, чем жечь соломенные хижины и оставлять без крова ни в чем не повинных поселян? С этими вегетарианцами никогда в жизни не случалось ничего по-настоящему серьезного — так какое мне дело, что они обо мне думают?
И я отвечал Эрике: какого черта я обязан страдать из-за того, что со мной случилось? Я не психопат, и никаких эмоциональных травм у меня нет. «Послушай, — говорил я ей, — да, есть множество людей, у которых остались незаживающие шрамы, но я-то к ним не отношусь, мне война не снится по ночам». Не отношусь я и к тем, для кого война стала переломом, зенитом, высшей точкой существования, а остаток жизни они доживают словно по инерции — как то старичье, что в шестидесятых-семидесятых в барах толковало о высадке в Нормандии. А бывает и еще хуже: бывают люди, которых война так отделала, что они теперь ни семью нормальную завести, ни на работе удержаться не могут, и вообще, говоря без обиняков, становятся опасны. «Но я, как ты сама знаешь, — заключал я, — ни под одну из этих категорий не подпадаю». Долгие годы я убеждал жену, что ужас и горе войны дали мне силу — ту силу, благодаря которой я двадцать три года сохранял наш брак, неустанно отражая удары пресыщения, скуки и модных веяний из популярно-психологических бестселлеров, неизменно занимающих первые места в списке «Нью-Йорк тайме».
Однако Эрика не желала верить. «В тебе, Джо, — говорила она, — есть какая-то холодность». Первый раз она произнесла эту фразу через две недели после знакомства — и пронесла ее, как знамя, через всю нашу семейную жизнь. На мой взгляд, это не холодность, а рациональность — жесткая логика, которую можно применить почти ко всему на свете, в том числе и к проблемам, с которыми встречаются двое, когда рассчитывают прожить вместе всю оставшуюся жизнь; и если армия что-то мне дала, то именно это.
Эрика права, армия меня изменила — но, как мне кажется, изменила к лучшему. В армии я узнал, что, когда что-то идет не так, как хочется, — это называется «проблема», а почти любая проблема имеет решение. Если на моем пути встречается какое-то препятствие, я не спрашиваю себя первым делом, как Эрика: «Что я при этом чувствую?» Бред какой-то. На меня лезет враг с винтовкой — что я при этом чувствую? Ясное дело, перепуган до усрачки, шевельнуться не могу от страха. Ну и чем мне это поможет? Тут только два выхода: сопротивляться или отступать. Быть может, в конце концов выяснится, что войну за свою семью я проиграл, но пока что бой продолжается, и я сделаю все, что смогу.
— Джо, — сказала мне Эрика тогда, на кухне, восемь месяцев назад, когда нашему супружеству пришел конец. Я принюхивался к молоку в открытом пакете — пытался понять, не от него ли на кухне воняет плесенью; потом повернулся, чтобы достать хлеб из тостера, и тут она сказала: — Джо, я больше так не могу. Дело не в тебе, просто мне кажется, я прошла ту жизненную стадию, когда мне нужен был муж. Теперь я хочу жить самостоятельно, просыпаться одна, читать газеты одна. Хочу слышать собственные мысли. Хочу узнать, кто я, когда я не «миссис Эрика Шилдс».
Я так и сел — с разинутым ртом и с тостом в руке. И, когда наконец смог заговорить, воскликнул:
— Эрика, неужели ты готова все пустить в трубу из-за таких долбаных банальностей?
…И все же в одном смысле одиночество оказалось для меня благотворно — заставило задуматься над вопросом, которым столько лет мучила себя и меня моя жена. Что дала мне армия? Как случилось, что паренек, всего каких-то месяца два назад валявшийся на травке под калифорнийским солнышком, твердо убежденный, что война во Вьетнаме — глупость, преступление и позор, участвовать в котором он не станет, но еще не понимающий, что из этого решения неизбежно вытекает изгнание, и, по иронии судьбы, служба в армии другой страны, и война с другим врагом, — как, спрашиваю я, этот трусоватый, туповатый (и, кстати сказать, вечно обкуренный) парнишка превратился в меня нынешнего — человека, точно знающего, чего он хочет и как этого достичь?
Много лет я об этом вообще не задумывался. Времени не было. Свое дело, трое детей — не до того, чтобы копаться в прошлом. Однако разрыв с Эрикой заставил меня задать себе новые вопросы, заставил заняться самокопанием, вообще-то мне чуждым. Жизнь моя несется вперед, словно поезд-экспресс, и по большей части я не анализирую прошлое, а наслаждаюсь настоящим. Но теперь я поставил перед собой задачу: понять, в самом ли деле, как думает Эрика, меня нынешнего создала военная служба. Сидя в одиночестве в ливерпульской квартире, я вспоминаю те годы, и они возвращаются пронзительно и живо, словно все это произошло на прошлой неделе. Словно прошлое и вправду никуда не уходит. Оно прячется в нас, как в матрешке: снимаешь слой себя настоящего и находишь под ним себя прошедшего, маленького розоволицего гомункулуса — юного Джозефа Шилдса, в один прекрасный день получившего повестку и явившегося на призывной пункт.
Когда я решил, что во Вьетнам не пойду ни за что, стало ясно, что выбирать придется между двумя укрытиями: Канадой, где я никого и ничего не знал, и Израилем. Я выбрал Израиль. Не из сионистских соображений: это предложил отец, и я пошел на компромисс, чтобы не разочаровывать его окончательно своим пацифизмом. Такое решение он мог понять и принять. Я, разумеется, не помню, но ясно представляю, как осенью сорок седьмого они с мамой стояли, рука в руке, слушая новости по радио, и лица их озаряла радость при мысли, что Соединенные Штаты подали голос за создание еврейского государства — словно выдали нашему народу удостоверение личности. («Но, папа, — спросил я его пару лет назад, во время одного из наших споров об Израиле, — как же вы собирались уживаться с палестинцами?» — «Джо, какие там палестинцы! Мы о них и не вспоминали. После всего, что нам пришлось пережить…» — «Да, но…») Я понимал, что в армии так или иначе служить придется, но что придется и воевать — ни мне, ни отцу в голову не приходило. Нам тогда казалось, что война, отгремевшая три года назад, в шестьдесят седьмом, была последней.
Помню, как стою во дворе призывного пункта, где запах средиземноморских цветов в жарком воздухе мешается с запахом мужского пота. По телу проходит нервная дрожь, ногам неудобно в новых тяжелых ботинках; эти ботинки почему-то больше всего прочего убеждают, что я — уже не хиппи, а солдат. Во двор, визжа тормозами и распространяя вокруг себя едкую дизельную вонь, въезжают задним ходом два громадных армейских грузовика — в таких, мне кажется, должны перевозить пушки или ящики со снарядами, но никак не людей, — и нам приказывают загружаться. Створки обтянутых брезентом кузовов распахиваются, и нас загоняют в грузовики, словно скот в стойло. Вонь пота становится совсем нестерпима; кажется, в этот момент обоняние мое начало приглушаться — тело порой оказывает такие услуги сознанию. Над Иерусалимом висела полная желтая луна; толстый канадец напротив меня жевал крекер, стараясь не хрустеть. Помню, один парень из Италии запел вполголоса — даже, пожалуй, не запел, а зашептал «Ферму Мэгги», и еще несколько голосов полушепотом подхватили. Воздух посвежел и стал суше; мы покинули город и ехали в глубь холмов Иудеи, на оккупированную территорию. Тот парень из Беркли, что выкрикивал лозунги на антивоенных демонстрациях, безвозвратно ушел в прошлое. Я не понимал, какой смысл тащиться на другой край света и защищать там Америку от коммунистической угрозы, но какой смысл защищать Израиль от сопредельных государств, мечтающих стереть его с лица земли, — это я понял.
А на следующее утро мы испытали два потрясения. Первое — завтрак! Утро встретило меня овсянкой, кусочком хлеба, яйцом вкрутую и черным кофе — не из тех, в которые хочется добавить сливки, о нет, этот кофе по виду, запаху и вкусу больше всего напоминал воду из радиаторов тех самых грузовиков. Несколько дней спустя, когда двое наших парней подошли к сержанту с жалобами на кормежку (они еще не поняли, что армия — не место для жалоб), нам сообщили, что армейский рацион разработан ведущими военными диетологами, и каждое блюдо в нем состоит из компонентов, которые нам — каждому из нас — жизненно необходимы. Не знаю, в диетологии не разбираюсь — но, я вам клянусь, в сталинском ГУЛАГе лучше кормили! Боже правый, так обращаться с защитниками народа, для которого еда — святое!.. Особенно страдали французы. Они у нас так и не привыкли к армейской кухне.
А второе потрясение постигло нас, когда мы обнаружили, что находимся в центре обучения специалистов-взрывников. Из нас будут готовить саперов.
Учили нас так. Представьте себе огромную длинную комнату с фанерными стенами; в стенах через равные расстояния проверчены пары дырок, и напротив каждой пары стоит стул. Солдат садится у стенки, сует руки в дырки, а с той стороны ему дают автомат. Сперва он должен ощупать оружие и назвать его тип, затем зарядить, разрядить, собрать и разобрать, не глядя. Навострившись обращаться с оружием, мы перешли к гранатам и полевым минам, сперва — простым, затем — с разными хитрыми ловушками. На лекциях нам рассказывали о всевозможных типах взрывных устройств и их действии, не только о наших, но и о тех, что на вооружении у противника (а противник в то время воевал русским, чехословацким и китайским оружием). К концу обучения мы могли с закрытыми глазами потрогать мину и сказать, что это такое и как ее обезвредить. Такие упражнения невероятно развивают осязание. Когда зрение тебе не помогает, остается только доверять своим чувствам, только верить: то, что ты чувствуешь на ощупь, и есть реальность.
Вот почему, кстати, я еще не рассказывал Эрике об армии. Как ей объяснить, что мои руки, обнимавшие ее, ласкавшие ее грудь, легкими уверенными движениями воспламенявшие крохотный бутончик клитора, руки, которые приобрели свой талант за три года возни с ручными гранатами, только сейчас начинали чувствовать нежность женского тела? И как было объяснить, что те чувства, с которыми я ощупывал очередное смертоносное устройство, никуда не исчезли, они все еще здесь.
Не знаю, что имеет в виду Эрика, когда говорит о моей «холодности». Я — любящий муж и отец: обнимаю детей, говорю комплименты жене, а ее нелепое желание покончить с нашим браком поразило меня до глубины души. Она все твердила, что со мной неуютно, что я не умею поддерживать и утешать, и, в конце концов, я сказал: «Если тебе нужно поплакаться кому-то в жилетку, иди к своим подругам, но, когда понадобится решить проблему, сердобольные подружки тебе не помогут».
По дороге в Англию, в самолете, я читал статью о разнице между мужчинами и женщинами. Никогда прежде даже не открывал эту чушь, но теперь решил попробовать. Чем черт не шутит, вдруг эта поп-психология поможет мне понять Эрику — или хотя бы нашу дочь. Помню, в армии женщины казались мне какими-то сказочными существами, во всем противоположными мужчинам. Они и думают, и разговаривают, и действуют иначе. В армии мы даже по вечерам говорили только о службе. А о чем еще? Проблем у нас хватало: вот, скажем, кто-нибудь каску потерял, и надо придумать, где раздобыть новую, чтобы на утренней поверке ему не пришлось стоять перед сержантом без каски. И какие мы хитрости изобретали — хоть для «Шоу Фила Сильвера» впору! Но вот чего у нас точно не бывало — это разговоров об отношениях. Сидеть кружком и обсуждать, как такому-то наладить отношения со своей подружкой — нет, такое нам и в голову не приходило. Самое большее, кто-нибудь мог сказать: «Я в эти выходные со своей девчонкой поругался, придется искать новую». Прочие отпускали пару бородатых шуток, а потом разговор переходил на что-нибудь другое. Армейский треп прост и схематичен, словно диалоги в разговорнике; но в отпуску, когда ты сидишь со своей девушкой в кафе и болтаешь обо всем на свете, — о, это совсем другое! Разговор с девушкой не течет по заранее известному руслу — он бросается в стороны, словно норовистый конь, и никогда не знаешь, чем обернется следующая реплика. В нем нет схематичности, его не приведешь в систему и не разложишь на элементы. Еще и поэтому я избегал говорить с Эрикой о войне: мне казалось, война — сугубо мужское дело, и чем меньше женщины о нем знают, тем лучше. Все равно как мужчины не хотят слушать разговоров о месячных или присутствовать при родах (хотя в наше время приходится).
Однажды Эрика спросила меня: «Как ты думаешь, если отбросить банальности, зачем мужчине нужна женщина?» Хороший вопрос. Должно быть, мужчинам нужны женщины, потому что не все в этом мире поддается логике. Взять хотя бы любовь. Почему мы влюбляемся в одного человека, а не в другого? Во-первых, конечно, сексуальное влечение. Скажем, Мелани Ребик, набери она несколько фунтов, могла бы быть очень привлекательной, хоть лицо у нее и простенькое. А Алике Ребик — интересная женщина, умная и с чувством юмора (я очень ценю в людях чувство юмора), но сексуально не привлекает. Однако это не все: кроме эротического зуда, есть что-то еще; что-то глубинное, что пронзает насквозь и потрясает все твое существо.
В первый раз я увидел Эрику весной семьдесят четвертого. Она улыбнулась; я подумал: «Ой, какие у нее ямочки!» И все, пропал. Ямочки на щеках — что тут такого? Что они говорят о человеке, о личности? Да ровно ничего. Проявление определенного набора генов — только и всего. Но от улыбки моей будущей жены, от этих ямочек на ее щеках исходило такое щедрое солнечное тепло, что я — после семи месяцев тяжелой и страшной службы в пустыне — просто не мог ему противостоять.
Понимаю, строить здесь отель — безумная идея. Любой армейский офицер просто посмеялся бы над идиотом, вкладывающим деньги в такое ненадежное дело. Но у меня с этим отелем случилось так же, как с Эрикой: взглянул — и пропал. Самое смешное, что началось все тоже в кафе. Во Франкфурте, в девяносто седьмом. Я развернул «Геральд трибюн» — а там статья о возрождении Ливерпуля. «Ух ты! Город „Битлов“!» — сказал я себе и побежал покупать билет на самолет.
Трудно сказать, что я ожидал увидеть, но увидел старый город, изрядно потрепанный жизнью и, на мой взгляд, заслуживающий лучшего. Мои прежние представления о Ливерпуле оказались изрядно искажены; в сущности, до сих пор Ливерпуль для меня оставался подростковой фантазией времен увлечения «Битлами». Больше всего поразили меня здешние жители, как две капли воды похожие на нашу белую голытьбу откуда-нибудь из кентуккской глубинки, — убогие, темные, никому не нужные, годные разве что на пушечное мясо для удобрения чужих земель; да нет, и на это едва ли годятся — вооружение у солдат теперь такое, что без инструкции на ста пятидесяти страницах в нем не разберешься, а они и инструкцию-то прочесть не смогут. Хотя, пожалуй, в наших нынешних войнах они могли бы принести кое-какую пользу; думаю, из таких людей получаются хорошие полицаи и каратели.
В первый же день, едва я вышел на улицу, меня встретил пронзительный вопль:
— Ах ты жопа!
Вопила какая-то девица, обращалась она, естественно, не ко мне, а к своему приятелю.
— Кто жопа? Я жопа? Да как ты смеешь, подстилка драная?
— А вот так и смею! Тебя и задницей-то назвать жирно будет!
— Заткни хлебало!
— Ну погоди, ты у меня еще попляшешь! За все тебе отплачу!
— Ой, напугала!
— Ты, придурок ирландский, еще узнаешь, с кем связался! Вот расскажу своим братьям…
А старик на скамейке, ожидающий автобуса, старик в теплом твидовом пальто, коричневой вельветовой кепке и до блеска начищенных ботинках, поднял глаза от коммунистической газеты «Морнинг стар» и сказал мне:
— Не обращайте внимания. У нас это дело обычное.
После обильного завтрака в клубе «Атеней», под портретами строгих стариков в париках, я отправился на лекцию по истории города, организованную для меня местными властями. Эти бедолаги, похоже, всерьез вообразили, что их слезные или пафосные речи могут меня в чем-то убедить; и, если я решу здесь строиться, они будут поздравлять себя с успехом, в полной уверенности, что произвели на меня неизгладимое впечатление своим красноречием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38