Эрика вообще безумно серьезно смотрит на все, что с ней связано… тут мне по какой-то странной ассоциации вспоминается Алике: когда мы с ней заговорили как-то о минимализме, она сказала: «Знаешь, что такое еврейский минимализм? Хочу, чтобы все было так минималистично, как только можно — и, главное, везде!» Я так хохотал, что опрокинул себе на колени сахарницу. Нравится мне, как она одевается — простое черное платье, никакого бисера. Интересно, есть ли у нее хобби? Почему-то мне кажется, что нет. Можно было бы, конечно, заявить Эрике напрямик, что от ее бисера меня уже тошнит — но что же такое семья, как не необходимость мириться с тем, что вам друг в друге не нравится? В конце концов, плевать мне на бисер. Меня интересует моя жена — без ожерелий, без браслетов, а самое лучшее — вообще безо всего.
Вот таким мыслям предавался я, когда в Кру нас сняли с поезда, препроводили на станцию и объявили, что ждать придется по меньшей мере час. Никаких объявлений, никакого обслуживания, и все на нас так косятся, словно это мы виноваты, что застряли. Что нам оставалось? Сидим в зале ожидания с прохладительными напитками: кто пытается читать, кто слушает плеер, кто играет в электронные игры. Шум вокруг и тяжесть биографии Джонсона(тяжесть чисто физическая — весит она добрую пару фунтов) заставили меня отложить книгу и погрузиться в воспоминания . Вспоминал я наш недавний разговор с Майклом. Ему, как видно, все не давала покоя мысль, что его отец в свое время стрелял в людей, и он без устали расспрашивал меня о военной службе. И вот через пару дней после моего приезда, вечером в саду, он задал очередной вопрос:
— Пап, а расскажи, как началась война?
Тут я едва не рассмеялся, потому что Майкл, сам того не зная, попал в точку. Задал вполне безобидный вопрос, в ответ на который я могу рассказать вполне безобидную историю: он просто посмеется, мне не придется отгораживать его от того ужаса и грязи, что гордо именуется «воинским долгом» — долгом, которого, если это зависит от меня, ни Майкл, ни мой старший сын никогда не исполнят. Так что я сходил на кухню, принес пива себе и ему (имитация «серьезного мужского разговора» — подозреваю, что Майкл не любит пиво) и, устроившись на траве, начал рассказ о том, чего мой сын не увидит ни в кино, ни по телевизору.
— Видишь ли, — начал я, — я тогда всего месяц как отслужил свои три года и искал работу. Жил в Хайфе вместе с целой компанией таких же дембелей — снимали дом в складчину. С твоей мамой я тогда еще не познакомился. Мы обычно целыми днями сидели на крылечке, выпивали и… ну, чего там, ты уже большой… честно говоря, не столько выпивали, сколько курили траву. И вот сидим мы, и один из ребят, тоже американец, по имени Стив, говорит: смотрите, машин на дороге многовато для праздника. В святой день, как ты понимаешь, водить автомобиль не положено. А тут машины сплошным потоком идут, и где-то вдалеке слышатся сирены. Мы вернулись в дом и включили радио — а там диктор монотонным голосом зачитывает список кодов для резервистов. «Мать-перемать, — говорим мы, — да ведь это ж война!» И тут сразу я слышу свой код — Хазан Барак, это значит «яркая молния». И узнаю, что мне надо ехать в Яффу. Я начинаю бегать по дому и собирать вещи — ну, ты понимаешь, рюкзак, ботинки, все такое, но из-за того, что я вусмерть укуренный, ни черта не могу найти. Перерыл весь дом — нету! Тогда Стив говорит: «Слушай, мне помнится, что ты свою амуницию оставил у того парня в Тель-Авиве, хотел забрать, когда обустроишься». И я соображаю: точно! Надо ехать в Тель-Авив забирать свои вещи. Но, во-первых, времени нет, а во-вторых, этого парня я точно дома не застану, потому что он тоже резервист и сейчас наверняка едет на свой сборный пункт!
И вот выбегаю я из дома в джинсах, футболке и резиновых шлепанцах-«вьетнамках», которые тогда мы все носили из-за дешевизны, и сажусь на автобус. Едут все в одно место — на сборный пункт в Беер-Шеву. Приезжаю я туда — и что же вижу? Во-первых, не то что ни одного знакомого лица нет — нет даже никого, кто бы знал кого-нибудь из моего отряда. Видишь ли, сбор резервистов организуется без учета того, кто где служил, поэтому солдаты из одного взвода могут оказаться рассеяны по всей стране и войти в разные отряды.
— И что же? — спросил Майкл.
Он, должно быть, не может представить себе отца молодым — обкуренным перепуганным хиппарем. Хотя не раз видел мои фотографии тех времен, но, должно быть, ему кажется, что тот парень с длинным хаером и беззаботной физиономией — какой-то самозванец, подменивший его отца.
— Так вот. Время идет, уже ночь наступила, на пункте полный бардак — все мечутся туда-сюда, никто ничего не понимает, ну прямо взятие Берлина, знаешь, когда русские наступают, а нацисты бегают и уничтожают документы. Помню, выхожу я из автобуса и думаю: господи боже, так вот это и есть непревзойденная военная машина, с которой мы должны выиграть войну?! Толпа людей — огромная толпа, десятки тысяч; одни пьют кофе, другие разыскивают свое обмундирование, третьи носятся со свернутыми одеялами на плечах. Просто лагерь беженцев какой-то, а не мобилизационный пункт. Никаких танков, никаких пушек — только масса людей. Устроено все было так: там был такой ангар, огромный — можно было десяток самолетов разместить, без стен, без ничего, только крыша на столбах. В дальнем конце этого ангара сидят за столами несколько рядовых, ведут учет. А за ними сложены рядами до потолка рубашки, трусы, одеяла, спальные мешки, винтовочные чехлы, носки, ботинки — словом, все, что положено иметь при себе солдату. Я постепенно разбираюсь, что тут происходит: прибыв на пункт, резервист первым делом находит тех, с кем служил, они вместе получают обмундирование и отправляются на фронт. А я стою один как перст и думаю: мать честная, может, прямо так на войну идти? Враги как увидят меня в джинсах и «вьетнамках» — со смеху помрут! Но все же я беру себя в руки, встаю в очередь, записываюсь и получаю две рубашки, две смены белья, пару ботинок, спальный мешок, палатку — в общем, все, что положено.
Оружие выдают отдельно, в окошечке. Я подхожу туда и вижу, что окошечко закрыто. «Вот так так! — думаю я. — Недобрый знак!» Тебе смешно, Майкл, и мне сейчас тоже, в самом деле, это очень забавно, но, можешь мне поверить, тогда мне смешно не было.
Он сидит на траве, упершись руками в колени, в своих широченных рэперских штанах, на шее — кожаный шнурок с каким-то синим камнем. Ботинки он снял, и они стоят рядом, неправдоподобно огромные, словно два космических корабля.
— Так вот. Я стучу в окошечко, мне открывают, и я говорю: «Простите, пожалуйста, нельзя ли мне получить оружие?» А парень в окошечке отвечает: «Нельзя». «То есть как нельзя?» — говорю я. Аон: «Все, винтовки кончились. Нету больше». — «Ну ничего себе! — говорю я. — Я что, должен на фронт идти без оружия?» А он: «Слушай, я просто стою на раздаче. Винтовки кончились, ничем не могу помочь». Тут, знаешь, я начинаю немножко злиться. Я стою один-одинешенек посреди всего этого бардака. Вокруг — ни одного знакомого. Куда идти и что делать, не знаю. Я услышал по радио свой код, все бросил и побежал воевать — и что же? Даже винтовки для меня не нашлось! И с такими-то порядками мы должны защищать свою страну? Черт возьми, думаю я, похоже, в этот раз Бог на стороне египтян! Так вот, стою я там и соображаю, что же теперь делать. Время уже к полуночи — а началось все это в полдень. Толпа постепенно редеет, потому что резервисты получают свое шмотье и отъезжают в Негев; и вдруг я замечаю сержанта, который не слишком-то похож на обычных сержантов, потому что лицо у него интеллигентное. Этакий ашкенази с рыжей бородой и в очках — должно быть, в мирной жизни доктор, или архитектор, или еще кто-нибудь в таком роде. Вообще-то у сержантов, как правило, мозги набекрень, они и в мирной жизни ведут себя так, словно кругом пули свищут, но этот явно не из таких. Я подхожу к нему, объясняю ситуацию, начиная с утра в Хайфе, и заканчиваю так: «И вот, как видите, я стою тут перед вами, винтовки у меня нет, и взять ее неоткуда».
А он, подумав с минуту, отвечает: «Знаешь, сынок, что я тебе скажу? То, что ты видишь вокруг себя — это и есть армия. Армия — это бардак, и ничего ты с этим не поделаешь. Это только начало и, поверь мне, дальше будет только хуже. Поэтому вот тебе мой совет. У тебя две проблемы. Первая — ты все еще здесь, хотя давно должен быть там, в пустыне. Все эти люди, которых ты здесь видишь — это обслуга: водители, повара, механики, люди, которые могут задержаться часов на семь-восемь, и ничего от этого не случится. А солдаты, сынок, — они все уже там. Так что вот твоя первая проблема: тебе надо попасть на фронт. И вот что я тебе скажу: подъедет сюда первый же грузовик — запрыгивай. Что же до винтовки — война идет уже целый день, и на передовой, конечно, уже есть потери. Так что, как только увидишь убитого израильтянина, возьми его винтовку. Ему она больше не понадобится».
Ну ни фига себе, думаю я — моя страна призвала меня на свою защиту, а я даже винтовку себе должен добывать из вторых рук!
Однако рассуждал этот мужик очень разумно, так я сел на первый же подвернувшийся грузовик и поехал на фронт. Часа через три-четыре мы добрались до пустыни. Фургон открылся, и мы увидели перед собой лейтенанта с сигаретой в зубах. Я к нему подошел, рассказал свою историю, и он говорит: «Хочешь — оставайся здесь, будешь в моем отряде».
— А как же ты раздобыл винтовку? — спросил Майкл.
— О, это отдельная история. Был в нашем грузовике один парень, лет двадцати с небольшим, из израильских хиппи — длинные волосы и убежденный пацифист. Скоро стало ясно, чего он хочет. Парень старательно изображал из себя психа, надеясь, что мы захотим от него избавиться. Минут за двадцать он довел нас всех, и мы единогласно решили, что таким уродам на войне делать нечего. Наш лейтенант воспользовался своим правом уволить рядового на месте, а винтовка его досталась мне. Вот так началась для меня война Йом-Кипур. И знаешь что? Держу пари, любой, кто воевал, мог бы рассказать что-то похожее.
Вот что я рассказал своему сыну о войне. Рассказал чистую правду. Ни в одном слове не соврал. Не понимаю, почему же ощущаю себя последним лгуном?
У меня сохранился дневник того времени. Несколько листочков из блокнота, написанных под огнем. Я никому их не показывал.
Вот что я писал:
Сегодня во время работы в меня стреляли. Пуля застряла в знаке «Осторожно, мины», перед которым я стоял.
И еще:
Ханука в Египте. С вертолета сбросили пирожные из Беер-Шевы. Сделали менору из восьмью-миллиметровых, залили машинным маслом. То-то удивятся египтяне, когда ее найдут.
И еще — неразборчиво, почти неразличимо:
Приснилось, будто иду на свидание с Тришей Никсон.
Кто это писал? С кем все это было? Не знаю. У меня есть фотография военных лет: мы нашли посреди пустыни пляжный шезлонг, удивлялись и не понимали, какого черта с ним делать, а я развалился в нем и попросил кого-то из товарищей щелкнуть меня «Инстаматиком». Волосы у меня тогда были намного длиннее, чем сейчас, — на войне не до стрижек. Армейская рубаха расстегнута, нога в огромном ботинке вальяжно закинута на ногу. Песок вокруг, сколько видит глаз, утрамбован гусеницами, а далеко над горизонтом висит вертолет — или, может, просто пятнышко на негативе. Я совсем не помню этого дня: не помню, какая шла неделя войны, кого убили в тот день, а кто благополучно дожил до отбоя. Но, глядя на это фото, ясно понимаю: если я исполню желание Эрики и начну рассказывать о войне, рассказ будет не обо мне, а об этом чужом длинноволосом парне, которому снятся свидания с Тришей Никсон. Это его история, и я не вправе рассказывать ее как свою.
У меня своих проблем хватает. Старики-родители, проблемы с женой, неприятности с сыном. А парень в пустыне пусть сам о себе позаботится. Он крепкий, он выживет. У него все будет хорошо.
Объявляют прибытие поезда — это мой. Сегодня ночью я буду спать со своей женой, с милой Эрикой, которую увел у того парня в военной форме. Извини, сынок, но эта женщина — моя. И только моя.
На покупку в Аркаде Берлингтон панамы, чтобы поразить блудную жену, времени не остается. Я сажусь в такси и мчусь прямиком в отель. Клерк за стойкой уже ждет меня: протягивает для заполнения регистрационную карточку, затем ключ. Я, словно подросток на каникулах с первой в жизни подружкой, не осмеливаюсь спросить, какой у меня номер — одиночный или двойной. Отель старый, темный. В холле устроено что-то вроде дамского клуба, где приезжие дамы могут умыться, переодеться, выпить чашку чая или коктейль в промежутке между магазином и театром. Мужчинам «вход воспрещен». Мило. Должно быть, Эрика специально заманила меня в отель, где все противоречит моим представлениям о комфорте. В некоторых номерах даже собственной ванной комнаты нет — приходится, перекинув полотенце через плечо, пробираться по коридору. Однако «Харродз» в самом деле в пяти минутах ходьбы отсюда, это точно.
Я иду по отелю широким решительным шагом — высокий, уверенный в себе американец средних лет, которому здесь, вообще говоря, совершенно нечего делать — и служащие косятся на меня испуганно, словно опасаясь, что я вот-вот подзову громовым голосом коридорного и начну требовать всевозможных услуг, которых здесь не предоставляют. Но на самом деле думаю я только об одном — о том, что до встречи осталось каких-то несколько минут, что этот долгий необъяснимый кошмар наконец-то подходит к концу, что еще полчаса — и Эрика вновь станет мне женой, а не бестелесным голосом в телефонной трубке.
В маленьком номере Эрики нет; ее место занимают две тысячи сумок с покупками. Ну, может, немножко меньше. Но сумки повсюду — и не только из «Харродза»: я читаю названия «Харви Николз», «Селфриджез», «Шанель» и еще какие-то «Исси Мияке», «Бруно Ма-льи», «Эмма Хоуп», имена, которых я и не слыхивал (если не считать Бруно Мальи, который у меня смутно ассоциируется с судом над О. Дж. Симпсоном). Похоже, своими кредитками она пользуется как самонаводящимися снарядами. Сумки повсюду: на полу, на кушетке, на всех стульях, на кровати, сложены грудой на ночном столике. В ванной я вижу множество косметических средств, а в сине-черно-серебристой коробочке — духи «Рив Гош», парфюм, которым она пользуется уже много лет и считает его очень сексуальным, хотя для меня нет ничего сексуальнее запаха, исходящего от ее собственной кожи.
На ночном столике я нахожу записку. «Привет. Скоро вернусь. Располагайся». И больше ничего.
Я снимаю с кровати сумки, растягиваюсь и закрываю глаза. Ничто больше меня не тревожит: долгий путь окончен, я вернулся домой. Теперь мы снова — муж и жена. С этой мыслью я засыпаю.
Сны приходят ко мне без зова: стоит прикорнуть где-нибудь на несколько минут — и я вижу дома, здания, которые уже возвел или только надеюсь возвести, невероятные строения, опрокидывающие все законы архитектуры, все правила, привязывающие их к земле. «Воздушные замки», — называет их Эрика, да, именно воздушные замки грезятся мне в этом странном переходе между сознанием и теми потаенными уголками души, куда спускаешься по темным извилистым ступеням (и куда я предпочитаю не спускаться совсем). Должно быть, я дремлю минут двадцать-тридцать, положив руку на чресла, полные памяти об Эрике, о ее шелковистом женском естестве и нежном язычке. Лицо. Волосы цвета масла, шоколадные глаза, кофейная родинка за правым ухом — родинка, которую сама она никогда не видела, пока я однажды не взял из сумочки ее зеркальце и не показал ей в отражении другого зеркала. Шесть родинок на спине — в форме ковша Большой Медведицы. «Звездная девушка», — сказал тот мальчишка-солдат, когда в первый раз увидал ее обнаженной; тогда он торопливо сорвал с себя форменную рубашку, дрожащими руками расшнуровал ботинки, а она тут же скользнула в них и принялась маршировать по комнате. Голубая краска на стенах в той комнатке облупилась, темно-коричневые шторы посерели от пыли, на стенах висели в рамках фото Айн Геди и Давида Бен-Гуриона — приют бездомной юности на улице Бен-Йегуда. Двадцатидвухлетняя девушка из Канады проснулась здесь от воя сирен и с ужасом поняла, что застигнута войной в чужой стране. А теперь она вышагивает по комнате, совсем голая, если не считать армейских ботинок, тех самых, что выдали мне на сборном пункте в Беер-Шева. Ботинки, в которых я шел по Синаю, в которых убивал — и едва не стал убитым, — теперь в них маршируют крохотные ножки с розовым лаком на ногтях. Я едва на месте не умер; бросился к ней, сжал руками ее груди, приник к ним губами, целуя, покусывая и полизывая, а она толкнула меня на кровать, легла сверху — ботинки со стуком свалились на пол, — и член мой скользнул к ней в рот. А потом она села на меня верхом, левую мою руку положила себе на грудь, а правой помогла найти клитор — свой курок, так она его называла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Вот таким мыслям предавался я, когда в Кру нас сняли с поезда, препроводили на станцию и объявили, что ждать придется по меньшей мере час. Никаких объявлений, никакого обслуживания, и все на нас так косятся, словно это мы виноваты, что застряли. Что нам оставалось? Сидим в зале ожидания с прохладительными напитками: кто пытается читать, кто слушает плеер, кто играет в электронные игры. Шум вокруг и тяжесть биографии Джонсона(тяжесть чисто физическая — весит она добрую пару фунтов) заставили меня отложить книгу и погрузиться в воспоминания . Вспоминал я наш недавний разговор с Майклом. Ему, как видно, все не давала покоя мысль, что его отец в свое время стрелял в людей, и он без устали расспрашивал меня о военной службе. И вот через пару дней после моего приезда, вечером в саду, он задал очередной вопрос:
— Пап, а расскажи, как началась война?
Тут я едва не рассмеялся, потому что Майкл, сам того не зная, попал в точку. Задал вполне безобидный вопрос, в ответ на который я могу рассказать вполне безобидную историю: он просто посмеется, мне не придется отгораживать его от того ужаса и грязи, что гордо именуется «воинским долгом» — долгом, которого, если это зависит от меня, ни Майкл, ни мой старший сын никогда не исполнят. Так что я сходил на кухню, принес пива себе и ему (имитация «серьезного мужского разговора» — подозреваю, что Майкл не любит пиво) и, устроившись на траве, начал рассказ о том, чего мой сын не увидит ни в кино, ни по телевизору.
— Видишь ли, — начал я, — я тогда всего месяц как отслужил свои три года и искал работу. Жил в Хайфе вместе с целой компанией таких же дембелей — снимали дом в складчину. С твоей мамой я тогда еще не познакомился. Мы обычно целыми днями сидели на крылечке, выпивали и… ну, чего там, ты уже большой… честно говоря, не столько выпивали, сколько курили траву. И вот сидим мы, и один из ребят, тоже американец, по имени Стив, говорит: смотрите, машин на дороге многовато для праздника. В святой день, как ты понимаешь, водить автомобиль не положено. А тут машины сплошным потоком идут, и где-то вдалеке слышатся сирены. Мы вернулись в дом и включили радио — а там диктор монотонным голосом зачитывает список кодов для резервистов. «Мать-перемать, — говорим мы, — да ведь это ж война!» И тут сразу я слышу свой код — Хазан Барак, это значит «яркая молния». И узнаю, что мне надо ехать в Яффу. Я начинаю бегать по дому и собирать вещи — ну, ты понимаешь, рюкзак, ботинки, все такое, но из-за того, что я вусмерть укуренный, ни черта не могу найти. Перерыл весь дом — нету! Тогда Стив говорит: «Слушай, мне помнится, что ты свою амуницию оставил у того парня в Тель-Авиве, хотел забрать, когда обустроишься». И я соображаю: точно! Надо ехать в Тель-Авив забирать свои вещи. Но, во-первых, времени нет, а во-вторых, этого парня я точно дома не застану, потому что он тоже резервист и сейчас наверняка едет на свой сборный пункт!
И вот выбегаю я из дома в джинсах, футболке и резиновых шлепанцах-«вьетнамках», которые тогда мы все носили из-за дешевизны, и сажусь на автобус. Едут все в одно место — на сборный пункт в Беер-Шеву. Приезжаю я туда — и что же вижу? Во-первых, не то что ни одного знакомого лица нет — нет даже никого, кто бы знал кого-нибудь из моего отряда. Видишь ли, сбор резервистов организуется без учета того, кто где служил, поэтому солдаты из одного взвода могут оказаться рассеяны по всей стране и войти в разные отряды.
— И что же? — спросил Майкл.
Он, должно быть, не может представить себе отца молодым — обкуренным перепуганным хиппарем. Хотя не раз видел мои фотографии тех времен, но, должно быть, ему кажется, что тот парень с длинным хаером и беззаботной физиономией — какой-то самозванец, подменивший его отца.
— Так вот. Время идет, уже ночь наступила, на пункте полный бардак — все мечутся туда-сюда, никто ничего не понимает, ну прямо взятие Берлина, знаешь, когда русские наступают, а нацисты бегают и уничтожают документы. Помню, выхожу я из автобуса и думаю: господи боже, так вот это и есть непревзойденная военная машина, с которой мы должны выиграть войну?! Толпа людей — огромная толпа, десятки тысяч; одни пьют кофе, другие разыскивают свое обмундирование, третьи носятся со свернутыми одеялами на плечах. Просто лагерь беженцев какой-то, а не мобилизационный пункт. Никаких танков, никаких пушек — только масса людей. Устроено все было так: там был такой ангар, огромный — можно было десяток самолетов разместить, без стен, без ничего, только крыша на столбах. В дальнем конце этого ангара сидят за столами несколько рядовых, ведут учет. А за ними сложены рядами до потолка рубашки, трусы, одеяла, спальные мешки, винтовочные чехлы, носки, ботинки — словом, все, что положено иметь при себе солдату. Я постепенно разбираюсь, что тут происходит: прибыв на пункт, резервист первым делом находит тех, с кем служил, они вместе получают обмундирование и отправляются на фронт. А я стою один как перст и думаю: мать честная, может, прямо так на войну идти? Враги как увидят меня в джинсах и «вьетнамках» — со смеху помрут! Но все же я беру себя в руки, встаю в очередь, записываюсь и получаю две рубашки, две смены белья, пару ботинок, спальный мешок, палатку — в общем, все, что положено.
Оружие выдают отдельно, в окошечке. Я подхожу туда и вижу, что окошечко закрыто. «Вот так так! — думаю я. — Недобрый знак!» Тебе смешно, Майкл, и мне сейчас тоже, в самом деле, это очень забавно, но, можешь мне поверить, тогда мне смешно не было.
Он сидит на траве, упершись руками в колени, в своих широченных рэперских штанах, на шее — кожаный шнурок с каким-то синим камнем. Ботинки он снял, и они стоят рядом, неправдоподобно огромные, словно два космических корабля.
— Так вот. Я стучу в окошечко, мне открывают, и я говорю: «Простите, пожалуйста, нельзя ли мне получить оружие?» А парень в окошечке отвечает: «Нельзя». «То есть как нельзя?» — говорю я. Аон: «Все, винтовки кончились. Нету больше». — «Ну ничего себе! — говорю я. — Я что, должен на фронт идти без оружия?» А он: «Слушай, я просто стою на раздаче. Винтовки кончились, ничем не могу помочь». Тут, знаешь, я начинаю немножко злиться. Я стою один-одинешенек посреди всего этого бардака. Вокруг — ни одного знакомого. Куда идти и что делать, не знаю. Я услышал по радио свой код, все бросил и побежал воевать — и что же? Даже винтовки для меня не нашлось! И с такими-то порядками мы должны защищать свою страну? Черт возьми, думаю я, похоже, в этот раз Бог на стороне египтян! Так вот, стою я там и соображаю, что же теперь делать. Время уже к полуночи — а началось все это в полдень. Толпа постепенно редеет, потому что резервисты получают свое шмотье и отъезжают в Негев; и вдруг я замечаю сержанта, который не слишком-то похож на обычных сержантов, потому что лицо у него интеллигентное. Этакий ашкенази с рыжей бородой и в очках — должно быть, в мирной жизни доктор, или архитектор, или еще кто-нибудь в таком роде. Вообще-то у сержантов, как правило, мозги набекрень, они и в мирной жизни ведут себя так, словно кругом пули свищут, но этот явно не из таких. Я подхожу к нему, объясняю ситуацию, начиная с утра в Хайфе, и заканчиваю так: «И вот, как видите, я стою тут перед вами, винтовки у меня нет, и взять ее неоткуда».
А он, подумав с минуту, отвечает: «Знаешь, сынок, что я тебе скажу? То, что ты видишь вокруг себя — это и есть армия. Армия — это бардак, и ничего ты с этим не поделаешь. Это только начало и, поверь мне, дальше будет только хуже. Поэтому вот тебе мой совет. У тебя две проблемы. Первая — ты все еще здесь, хотя давно должен быть там, в пустыне. Все эти люди, которых ты здесь видишь — это обслуга: водители, повара, механики, люди, которые могут задержаться часов на семь-восемь, и ничего от этого не случится. А солдаты, сынок, — они все уже там. Так что вот твоя первая проблема: тебе надо попасть на фронт. И вот что я тебе скажу: подъедет сюда первый же грузовик — запрыгивай. Что же до винтовки — война идет уже целый день, и на передовой, конечно, уже есть потери. Так что, как только увидишь убитого израильтянина, возьми его винтовку. Ему она больше не понадобится».
Ну ни фига себе, думаю я — моя страна призвала меня на свою защиту, а я даже винтовку себе должен добывать из вторых рук!
Однако рассуждал этот мужик очень разумно, так я сел на первый же подвернувшийся грузовик и поехал на фронт. Часа через три-четыре мы добрались до пустыни. Фургон открылся, и мы увидели перед собой лейтенанта с сигаретой в зубах. Я к нему подошел, рассказал свою историю, и он говорит: «Хочешь — оставайся здесь, будешь в моем отряде».
— А как же ты раздобыл винтовку? — спросил Майкл.
— О, это отдельная история. Был в нашем грузовике один парень, лет двадцати с небольшим, из израильских хиппи — длинные волосы и убежденный пацифист. Скоро стало ясно, чего он хочет. Парень старательно изображал из себя психа, надеясь, что мы захотим от него избавиться. Минут за двадцать он довел нас всех, и мы единогласно решили, что таким уродам на войне делать нечего. Наш лейтенант воспользовался своим правом уволить рядового на месте, а винтовка его досталась мне. Вот так началась для меня война Йом-Кипур. И знаешь что? Держу пари, любой, кто воевал, мог бы рассказать что-то похожее.
Вот что я рассказал своему сыну о войне. Рассказал чистую правду. Ни в одном слове не соврал. Не понимаю, почему же ощущаю себя последним лгуном?
У меня сохранился дневник того времени. Несколько листочков из блокнота, написанных под огнем. Я никому их не показывал.
Вот что я писал:
Сегодня во время работы в меня стреляли. Пуля застряла в знаке «Осторожно, мины», перед которым я стоял.
И еще:
Ханука в Египте. С вертолета сбросили пирожные из Беер-Шевы. Сделали менору из восьмью-миллиметровых, залили машинным маслом. То-то удивятся египтяне, когда ее найдут.
И еще — неразборчиво, почти неразличимо:
Приснилось, будто иду на свидание с Тришей Никсон.
Кто это писал? С кем все это было? Не знаю. У меня есть фотография военных лет: мы нашли посреди пустыни пляжный шезлонг, удивлялись и не понимали, какого черта с ним делать, а я развалился в нем и попросил кого-то из товарищей щелкнуть меня «Инстаматиком». Волосы у меня тогда были намного длиннее, чем сейчас, — на войне не до стрижек. Армейская рубаха расстегнута, нога в огромном ботинке вальяжно закинута на ногу. Песок вокруг, сколько видит глаз, утрамбован гусеницами, а далеко над горизонтом висит вертолет — или, может, просто пятнышко на негативе. Я совсем не помню этого дня: не помню, какая шла неделя войны, кого убили в тот день, а кто благополучно дожил до отбоя. Но, глядя на это фото, ясно понимаю: если я исполню желание Эрики и начну рассказывать о войне, рассказ будет не обо мне, а об этом чужом длинноволосом парне, которому снятся свидания с Тришей Никсон. Это его история, и я не вправе рассказывать ее как свою.
У меня своих проблем хватает. Старики-родители, проблемы с женой, неприятности с сыном. А парень в пустыне пусть сам о себе позаботится. Он крепкий, он выживет. У него все будет хорошо.
Объявляют прибытие поезда — это мой. Сегодня ночью я буду спать со своей женой, с милой Эрикой, которую увел у того парня в военной форме. Извини, сынок, но эта женщина — моя. И только моя.
На покупку в Аркаде Берлингтон панамы, чтобы поразить блудную жену, времени не остается. Я сажусь в такси и мчусь прямиком в отель. Клерк за стойкой уже ждет меня: протягивает для заполнения регистрационную карточку, затем ключ. Я, словно подросток на каникулах с первой в жизни подружкой, не осмеливаюсь спросить, какой у меня номер — одиночный или двойной. Отель старый, темный. В холле устроено что-то вроде дамского клуба, где приезжие дамы могут умыться, переодеться, выпить чашку чая или коктейль в промежутке между магазином и театром. Мужчинам «вход воспрещен». Мило. Должно быть, Эрика специально заманила меня в отель, где все противоречит моим представлениям о комфорте. В некоторых номерах даже собственной ванной комнаты нет — приходится, перекинув полотенце через плечо, пробираться по коридору. Однако «Харродз» в самом деле в пяти минутах ходьбы отсюда, это точно.
Я иду по отелю широким решительным шагом — высокий, уверенный в себе американец средних лет, которому здесь, вообще говоря, совершенно нечего делать — и служащие косятся на меня испуганно, словно опасаясь, что я вот-вот подзову громовым голосом коридорного и начну требовать всевозможных услуг, которых здесь не предоставляют. Но на самом деле думаю я только об одном — о том, что до встречи осталось каких-то несколько минут, что этот долгий необъяснимый кошмар наконец-то подходит к концу, что еще полчаса — и Эрика вновь станет мне женой, а не бестелесным голосом в телефонной трубке.
В маленьком номере Эрики нет; ее место занимают две тысячи сумок с покупками. Ну, может, немножко меньше. Но сумки повсюду — и не только из «Харродза»: я читаю названия «Харви Николз», «Селфриджез», «Шанель» и еще какие-то «Исси Мияке», «Бруно Ма-льи», «Эмма Хоуп», имена, которых я и не слыхивал (если не считать Бруно Мальи, который у меня смутно ассоциируется с судом над О. Дж. Симпсоном). Похоже, своими кредитками она пользуется как самонаводящимися снарядами. Сумки повсюду: на полу, на кушетке, на всех стульях, на кровати, сложены грудой на ночном столике. В ванной я вижу множество косметических средств, а в сине-черно-серебристой коробочке — духи «Рив Гош», парфюм, которым она пользуется уже много лет и считает его очень сексуальным, хотя для меня нет ничего сексуальнее запаха, исходящего от ее собственной кожи.
На ночном столике я нахожу записку. «Привет. Скоро вернусь. Располагайся». И больше ничего.
Я снимаю с кровати сумки, растягиваюсь и закрываю глаза. Ничто больше меня не тревожит: долгий путь окончен, я вернулся домой. Теперь мы снова — муж и жена. С этой мыслью я засыпаю.
Сны приходят ко мне без зова: стоит прикорнуть где-нибудь на несколько минут — и я вижу дома, здания, которые уже возвел или только надеюсь возвести, невероятные строения, опрокидывающие все законы архитектуры, все правила, привязывающие их к земле. «Воздушные замки», — называет их Эрика, да, именно воздушные замки грезятся мне в этом странном переходе между сознанием и теми потаенными уголками души, куда спускаешься по темным извилистым ступеням (и куда я предпочитаю не спускаться совсем). Должно быть, я дремлю минут двадцать-тридцать, положив руку на чресла, полные памяти об Эрике, о ее шелковистом женском естестве и нежном язычке. Лицо. Волосы цвета масла, шоколадные глаза, кофейная родинка за правым ухом — родинка, которую сама она никогда не видела, пока я однажды не взял из сумочки ее зеркальце и не показал ей в отражении другого зеркала. Шесть родинок на спине — в форме ковша Большой Медведицы. «Звездная девушка», — сказал тот мальчишка-солдат, когда в первый раз увидал ее обнаженной; тогда он торопливо сорвал с себя форменную рубашку, дрожащими руками расшнуровал ботинки, а она тут же скользнула в них и принялась маршировать по комнате. Голубая краска на стенах в той комнатке облупилась, темно-коричневые шторы посерели от пыли, на стенах висели в рамках фото Айн Геди и Давида Бен-Гуриона — приют бездомной юности на улице Бен-Йегуда. Двадцатидвухлетняя девушка из Канады проснулась здесь от воя сирен и с ужасом поняла, что застигнута войной в чужой стране. А теперь она вышагивает по комнате, совсем голая, если не считать армейских ботинок, тех самых, что выдали мне на сборном пункте в Беер-Шева. Ботинки, в которых я шел по Синаю, в которых убивал — и едва не стал убитым, — теперь в них маршируют крохотные ножки с розовым лаком на ногтях. Я едва на месте не умер; бросился к ней, сжал руками ее груди, приник к ним губами, целуя, покусывая и полизывая, а она толкнула меня на кровать, легла сверху — ботинки со стуком свалились на пол, — и член мой скользнул к ней в рот. А потом она села на меня верхом, левую мою руку положила себе на грудь, а правой помогла найти клитор — свой курок, так она его называла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38